Добро пожаловать на форум "GROZNY SITY"!!! Войдите или зарегистрируйтесь!
У нас есть много из того, что вам понравится! Мы будем вам рады!


Вы не подключены. Войдите или зарегистрируйтесь

На страницу : 1, 2, 3  Следующий

Предыдущая тема Следующая тема Перейти вниз  Сообщение [Страница 1 из 3]

1 " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 9:38 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Валентин Пикуль


" Битва железных канцлеров "


Посмотреть профиль

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Валентин Саввич Пикуль

Дипломат должен иметь спокойный характер, чтобы добродушно переносить общество дураков, не предаваться пьянству, азартным играм, увлечению женщинами, вспышкам раздражительности… Хороший повар часто способствует заключению мира!

Франсуа де Кальер




Последний лицеист


Электричество уже освещало бульвары Парижа и кратеры доков Кронштадта; люди привыкали к разговорам по телефону; по рельсам Гросс-Лихтерфальде прополз первый в мире трамвай; Алеша Пешков служил поваренком на пароходе, а Федя Шаляпин учился на сапожника; автомобиль, похожий на колымагу, готовился отфыркнуть в атмосферу пары бензина, служившего ранее аптечным средством для выведения пятен на одежде, когда здесь, в душистой Ницце, доживал дряхлый старик, которому не нужны ни телефоны, ни трамваи, ни автомобили, – он был весь в прошлом, и 19 октября, в день лицейской годовщины, ему грезилось далекое, невозвратное:
Невидимо склоняясь и хладея,
Мы близимся к закату своему,
Кому ж из нас под старость День Лицея
Торжествовать придется одному?
Их было 29 юношей, выбежавших на заре века в большой и чарующий мир, – старик затепливал перед собой 29 свечей, а потом в глубоком раздумье гасил их робкое пламя пальцами, даже не ощущая боли ожогов. Он торжествовал вдали от родины, в пустынном одиночестве: перед ним, дымясь и оплывая воском, тихо догорала последняя свеча – свеча его жизни…
Светлейший князь Александр Михайлович Горчаков!
Он был последним лицеистом пушкинской плеяды.
Он стал последним канцлером великой империи…
Ницца жила на свой лад, весело и сумбурно, и никому не было дела до старика, снимавшего комнаты в бельэтаже дома на бульваре Carabacel. Кто бы догадался, что еще недавно он повелевал политикой могучей державы, к его словам чутко прислушивались кабинеты Берлина и Вены, Парижа и Лондона. А теперь старческие прихоти обслуживали камердинер из итальянцев да сиделка из немок. Поочередно они приносили ему дешевые обеды из траттории Лалля; старец мудро терпел несвежее масло, равнодушно мирился со скудостью итальянского супа. По вечерам его выводили на шумные бульвары, и Горчаков (воплощение старомодной элегантности!) снимал цилиндр перед дамами, улыбаясь им впалым, морщинистым ртом. Он произносил юным красавицам любезности в духе времен де Местра и Талейрана, которые сейчас, на закате XIX века, звучали забавным архаизмом. Как это и бывает со стариками, Горчаков забывал недавнее, но зато великолепно помнил детали минувшего. Заезжие в Ниццу русские считали своим долгом нанести визит канцлеру; они заставали его сидящим на диване в длиннополом халате, с ермолкой на голове; в руках у него, как правило, был очередной выпуск журнала «Русская старина» или «Русский архив».
– Подумать только, – говорил он, – люди, которых я знал еще детьми, давно стали историей, и я читаю о них… истории. Я зажился на этом свете. Моя смерть уже не будет событием мира, а лишь новостью для петербургских салонов.
Его часто спрашивали – правда ли, что он занят работой над мемуарами? В таких случаях Горчаков сердился:
– Вздор! Всю жизнь я не мог терпеть процесса бумагомарания. Я лишь наговаривал тексты дипломатических бумаг, а секретари записывали… ноты, циркуляры, преамбулы, протесты.
– Говорят, вы были другом декабристов?
– Нелюбовь ко мне Николая Первого тем и объясняется, что, зная о заговоре, я никого не выдал… День восстания еще свеж в памяти. Я приехал в Зимний дворец каретой цугом и с форейтором, как сейчас уже никто не ездит. Единственный я был в очках, что при дворе строго преследовалось, но для ношения очков я имел высочайшее монаршее разрешение. Помню, когда начали стрелять, мимо меня проследовала императрица Александра и от страха нервически дергала головой. А граф Аракчеев сидел в углу с очень злым лицом, на груди его не было ни одного ордена, только портрет Александра Первого, да и тот, если не изменяет память, без бриллиантов…
– Правда ли, князь, пишут историки, будто вас много лет третировали по службе?
Этот вопрос для Горчакова был неприятен:
– Да. И я носил в кармане порцию хорошего яда, дабы отравиться сразу, если нарвусь на оскорбление чести.
С большой осторожностью его спрашивали о Берлинском конгрессе, завершившем войну за освобождение Болгарии.
– Ах, не говорите о нем! – отвечал Горчаков. – Именно там я понял, что изъездился и ни к черту не гожусь. У меня была в одном экземпляре секретная карта, на которой имелось три черты. Красная – границы желаемого Россией, синяя – максимум наших уступок, желтая – предел отступления. И вдруг я вижу, что в мою карту тычется носом проклятый русофоб Дизраэли – Биконсфильд! Я шепчу Шувалову: «Что это? Измена?» А граф глазами показывает на карту, лежащую передо мною. Там тоже три черты: красная, синяя, желтая. Но карта английских претензий. Оказывается, мы с Дизраэли по ошибке обменялись тайными планами. Он глядит в мою карту, а я смотрю в английскую, и оба недоумеваем. Тогда-то я и сказал государю: «Finita la commedia… увольте на покой!»
Недавно народовольцы казнили Александра II, и Горчаков показывал гостям карманные часы фирмы Брегета; на крышках часов виднелись профили Наполеона I и Александра I, а под стеклом скрывалась прядь рыжеватых женских волос.
– Мне их прислали из кабинета покойного государя. Это личные часы Наполеона, который в Эрфурте подарил их нашему царю. Они идут хорошо, я не жалуюсь. Но в письме из Петербурга не указали, чей это локон. Теперь я часто думаю – может, Жозефины Богарнэ? Или Марьи Нарышкиной, которую обожал Александр, пока она не изменила ему с поручиком Брозиным? Или волосы графини Валевской? Это уже призраки…
Наконец Горчаков ослабел; его посадили в поезд и отвезли в Баден-Баден; от курзала неслась музыка Оффенбаха, а старик в забытьи твердил стихи, которые посвятил ему Пушкин:


И ты харит любовник своевольный,
Приятный лжец, язвительный болтун,
По-прежнему философ и шалун,
И ты на миг оставь своих вельмож —
И милый круг друзей моих умножь!


Последний лицеист закрыл глаза и отошел в круг друзей, давно принадлежавших русской истории. Это случилось 27 февраля 1883 года, – XX век уже стучался в крышку гроба. Горчакова опустили в землю, и он тоже стал нашей историей.


* * *


Со времени его смерти минуло 15 лет; по Неве уплывали к Островам белые речные трамваи, из-под жемчужных раковин садов-буфф выплескивало щемящие душу вальсы-прощания; был теплый и хороший день, когда в здании министерства иностранных дел у Певческого моста проходила обычная церемония приема послов. Министр Муравьев молча вручил каждому из них бумагу, и дипломаты, никак не ожидавшие сюрприза, с удивлением пробегали ее глазами… Это был знаменитый циркуляр о разоружении, призыв России к созыву мирной конференции государств, обладающих армиями и флотами.
Принц Лихтенштейн, посол Австро-Венгрии, сказал:
– Ваша декларация напомнила мне роман «Всеобщий мир» голландского фантаста Людвига Куперуса… Подобные идеи мира у него высказывает главный герой Отомар, владыка вымышленного королевства Липарии. Не шутка ли это в русском духе?
Муравьев – без тени улыбки – ответил:
– Наша политика не склонна черпать идеи из бульварной беллетристики. Мы не фантазеры! Наш документ исходит из мирного проекта, выработанного покойным канцлером Горчаковым еще в тысяча восемьсот семьдесят четвертом году. Сейчас, когда Бисмарка не стало, уже подведен малоутешительный баланс политики милитаризма. Бисмарк обошелся народам Европы в сорок пять миллиардов франков… Не слишком ли мрачные лавры осеняют его надгробие?
Вмешался германский посол Гуго Радолин:
– Ваши проекты – утопия! Разоружение практически невозможно.
– Практически за разоружение еще никто не брался.
– Но полистайте страницы Ветхого и Нового заветов: божественный промысел заверяет нас, что война будет существовать до конца света. Мало того, войны способствуют расцвету науки и техники. Даже гуманная хирургия лучше всего развивается в излечении фронтовых ранений. Наконец, поэзия, музыка и живопись – что бы они воспевали, если б не было войн?
Муравьев с недовольством сказал:
– Оставим казуистику! Мир – это все-таки не грубая опечатка в летописи человеческого сознания…
Скоро в «Лесном Домике» под Гаагой открылась мирная конференция 26 вооруженных государств; зал украшала аллегорическая картина дружбы народов с надписью по-латыни: величайшая победа та, которой обретается мир. Простые люди планеты с восторгом отнеслись к этому новому учреждению («голубь с веткой маслины в клюве сделался любимым символом и являлся везде – на почтовых конвертах и в виде брошек на груди признанных красавиц…»). Из Англии прибыла в Петербург делегация защитников мира, которая сложила к ногам Муравьева 30 томов подписей людей, требующих от правительств мирного разрешения спорных международных вопросов. Рабочие одной немецкой типографии в Берлине объявили забастовку, отказываясь печатать книгу под названием «Будущее мировой войны». Метранпаж сказал:
– Мы встанем к станкам, если автор изменит название. Что значит будущее войны? Война не должна иметь будущего…
Но германские газеты цитировали и слова Мольтке: «Вечный мир – это сон, и даже не прекрасный, потому что война есть звено божественного мироздания. Без войны свет погряз бы в грубейшем материализме…» Кайзер Вильгельм II говорил:
– Разоружение? Дуракам кажется все так просто. Ради чего же немцы сидели с подведенными животами, довольствуясь сосиской и кружкой пива? Неужели для того, чтобы я вывел броненосцы в море и открыл кингстоны на радость защитникам мира? Да не поднимется моя рука переплавить пушки на ночные горшки для сопливых рахитичных ублюдков кварталов Кёпеника…
Наконец сторонники разоружения решили устроить «крестовый поход в пользу мира» – нечто стихийное и небывалое. Народные демонстрации должны были выйти из столиц Европы и, слившись воедино в Берлине, проследовать далее – в Петербург, где и завершить дело мира торжественным апофеозом победы над милитаризмом. «Но (как писали тогда в газетах) германское правительство испугалось посещения Берлина международными крестоносцами. Боялись народных волнений и взрыва шовинизма немцев при встрече с французами, если бы они потребовали разоружения Германии… Один лишь старик Август Бебель с обычным чистосердечием говорил на публичных митингах рабочих: „Россия теперь наш союзник и товарищ!..“


* * *


Всегда помня о народе как о решающей силе государства, не будем забывать и о роли личности в истории. За давностию лет одни герои прошлого были канонизированы, их имена вошли в «святцы» хрестоматий, в «поминальники» настольных календарей, – другие были беспощадно забыты. Еще сто лет назад историк Петр Бартенев с горечью констатировал: «Мы нестерпимо равнодушны к отечественной истории, да и ко всему на свете. Сколько уже погибло страниц, не озаренных никаким светом». Он прав. Человечество так уж устроено, что умеет многое забывать. Задача истории как раз обратная – вспоминать!
Светлейший князь Горчаков вниманием потомства не обижен. Историки дипломатии вникают в его дальновидные замыслы – он был крупный политик века; историки литературы старательно просвечивают его старомодную фигуру, на которую ложились солнечные блики русской поэзии, – он начал жизнь дружбою с Пушкиным и закончил ее дружбою с Тютчевым.
В основе всех политических концепций Горчакова лежало насущное и необходимое во все времена – борьба за мир! Канцлер был, пожалуй, самым страстным и убежденным борцом за сохранение мира в Европе и этим резко выделялся среди своих зарубежных коллег. Однако Горчаков унес в могилу не только сияние славы, но и горечь многих своих поражений… Не станем чересчур строго винить его! Иногда даже ошибки государственных деятелей имеют для народа такое же громадное значение, как и те истины, которые стали драгоценным наследием отцов наших…
Борьба за мир началась не сегодня, и не завтра она закончится; эта борьба тоже имеет свою великую историю. Еще в глубокой древности, ступая босыми ногами по золотым пляжам Средиземноморья, философы в развеваемых ветром хитонах рассуждали на кованой латыни о том, как уничтожить извечное истребление человека человеком. Но если политики прошлого века ратовали за мирное существование, то теперь, в наши напряженные дни, при наличии двух общественных систем, борьба за мир выражается в мирном сосуществовании.
Горчаков вынашивал мысль о создании нерушимой международной институции, которая, обладая обширными юрисдикциями, стала бы залогом сохранения всеобщего мира и сокращения всех видов вооружения. Этот горчаковский проект был положен в основу созыва знаменитых Гаагских мирных конференций, которые и явились как бы прологом Организации Объединенных Наций…
Правда, Гаагские конференции мира не спасли народы от войн. Но они сохранили свою юридическую силу и поныне.
Принципы мирного сосуществования стали нормами международного права. Сейчас наши историки пишут: «Соблюдение этих принципов и норм является обязательным с точки зрения действующего международного права. Несоблюдение их – военное преступление, подлежащее наказанию!»
Советский Союз дважды торжественно подтвердил признание им Гаагских конвенций и деклараций: первый раз в 1942 году, в трудной обстановке кануна Сталинградской битвы, и вторично в 1955 году, в разгар «холодной войны»…
Невольно вспоминается высказывание Гете: «Ничто не исчезает из старого – все развивается, и новая жизнь наплывает на старые обломки».
А на окраине Петербурга, на кладбище Троицко-Сергиевой лавры, тихая тропинка приводит нас к могиле российского канцлера Горчакова…


* * *


Я предлагаю читателю сугубо политический роман.
Без прикрас. Без вымысла. Без лирики.
Роман из истории отечественной дипломатии.
Рассказывать о прошлом заманчиво, но нелегко…
При этом я вспоминаю, как английский историк Юм, сидя возле окна, писал очередной том истории человечества, когда с улицы вдруг послышался отчаянный гвалт. Юм послал горничную – узнать, что там случилось, и та сказала, что ничего особенного, просто поссорились прохожие. Но пришел лакей, сообщивший, что на улице произошло злодейское убийство. Затем прибежал почтальон и сказал историку, что сейчас была на улице большая потеха – подрались две голодные собаки, заодно покусав мужчину и двух женщин.
Юм в раздражении швырнул перо на стол.
– Это невыносимо! – воскликнул он. – Как же я могу писать историю прошлого человечества, если не в силах выяснить даже того, что творится у меня под самым носом – напротив моего дома!
Однако он все-таки продолжил работу.
…Эта книга является логическим продолжением моего романа «Пером и шпагой».
Посмотреть профиль

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Часть первая

Европейский концерт




Запад, Юг и Норд в крушеньи,
Троны, царства в разрушеньи, —
На Восток укройся дальний
Воздух пить патриархальный.
Ф. И. Тютчев (из Гёте)



Германия, где ты, Германия?




Европа еще не ведала погранохраны, путешественник въезжал в пределы стран через шлагбаумы, которые любезно поднимались перед любым мазуриком. А таможенный досмотр казался свирепым, если не разрешали провезти сигар больше, нежели их умещалось в портсигаре, если из пяти провозимых бутылок вина одну конфисковывали (неизвестно – в чью пользу). В германских княжествах строго следили за нравственностью, и суровые чины при старомодных шпагах с хрустом выдирали из парижских изданий легкомысленные картинки: вид француженки, чуточку приподнявшей платье, чтобы поправить чулок, приводил таможню в содрогание, как непотребная порнография. Железные дороги обычно имели одну колею, и машинисты паровозов, встретившихся в пути, спорили, как на базаре, кому из них суждено пятиться задом, до ближайшей станции, чтобы потом мирно разъехаться на стрелках. В основном европейцы передвигались еще на почтовых дилижансах, движение которых было отлично налажено по гладким шоссейным дорогам; внутри карет путники невинно флиртовали или кротко подремывали, на империалах крыш бултыхались их кофры и круглые футляры с дамскими туалетами. Время от времени, сочувствуя природной слабости пассажиров, кучера делали неизбежную остановку, и мужчины с отвлеченным выражением на лицах укрывались в кустах по одну сторону дороги, а жеманные путешественницы, делая вид, будто рады случаю собрать букет цветов, исчезали в зелени по другую сторону…
Немцев было много, а Германии у них не было!
Просторы срединной Европы запутывала феодальная чересполосица немецких княжеств, средь которых Бавария, Саксония, Ганновер, Вюртемберг, Баден, Гессен и Мекленбург казались даже великанами; другие же княжества бывали столь мизерны, что владетельный герцог, выходя утречком на крыльцо своего замка, с недоверием принюхивался, спрашивая гофмаршала:
– Чем это так запахло в моих владениях Фуй-фуй.
– Не иначе, – следовал ответ, – в соседнем с нами государстве скряга-король опять заварил пережженный кофе.
Венский конгресс 1815 года узаконил национальную раздробленность немцев, что устраивало Австрию, которая своим имперским авторитетом величественно подавляла всю «германскую мелюзгу». Меттерних сознательно поддерживал мистический романтизм в искусстве и философии Германии, дабы, паря в мечтах, немцы не замечали земли, на которой им жить и умирать. Правда, была еще сильная Пруссия под королевским скипетром Гогенцоллернов, но Берлину с Веною не пришло время тягаться. А чтобы держать всех немцев под своим контролем, Меттерних создал Союзный сейм, заседавший в богатом Франкфурте-на-Майне. Германский бундестаг власти никакой не имел – пустая мельница, годами крутившая жернова заседаний одной нескончаемой конференции; размазнею бестолковых резолюций здесь скрепляли мнимое единство немцев. Тогда в Европе остряки говорили: «Германия – это глупый и сонный Михель в ночном колпаке и халате с тридцатью восемью заплатками», – ибо 38 немецких государств были представлены в бундестаге, где (неизменно!) главенствовал австрийский посол из сиятельной Вены…
В один из дней венскому послу Антону Прокешу доложили о прибытии нового берлинского посла:
– Отто фон Бисмарк из замка Шёнхаузен на Эльбе!
– Что ж… пусть войдет, – сказал Прокеш.
Было очень жарко, и он сидел в комнатах, средь антикварной обстановки, вывезенной им с Востока, одетый весьма легкомысленно. Австриец хотел сразу же поставить пруссака на место и, закрывшись газетным листом, делал вид, что поглощен чтением. Когда же Прокеш насытил свое тщеславие и решил, что Бисмарк уже достаточно огорчен его невниманием, он лениво опустил газету. Тогда открылось дивное зрелище: посол Пруссии успел раздеться и торопливо стягивал с себя кальсоны.
– Вы правы, – сказал он, – что не носите фрака. Жарища такая, что я решил последовать вашему примеру. Только я намного откровеннее вас и совсем не стыжусь своей наготы…
Прокешу ничего не оставалось, как извиниться и принять должный вид. Бисмарк тоже застегнул сюртук на все пуговицы. Прокеш заметил на отвороте его лацкана скромную ленточку.
– За какие доблести вы украшены орденом?
– Если б орден! – отвечал Бисмарк. – У меня в Померании был конюх, ужасный пьяница, он провалился под лед на Липпенском озере, я его вытащил, и вот меня наградили жетоном за спасение христианской души, явно заблудшей…
Между ним и австрийским председателем бундестага сразу возникла вражда. Бисмарк вызнал, что средь редкостной мебели Прокеша есть бюро из мореного дуба, в котором венский дипломат хранит документы, направленные на подрыв прусского авторитета в германском мире. Попутно Бисмарк выяснил, что Прокеш ради барышей иногда распродает мебель антикварам. «Ага! – сказал он себе. – Любимое зрелище богов – видеть человека, вступившего в борьбу с непреодолимым препятствием. Если так, то пусть же весь Олимп не сводит с меня глаз…»
Бисмарк поспешил в Берлин, где повидался с Гинкельдеем, начальником тайной прусской полиции. Он сказал ему:
– Барон, мне еще никогда не приходилось таскать вещей из чужого дома… А вам?
– Я тоже не жил воровством, – признался Гинкельдей. – Думаю, что при наличии сноровки это дело нетрудное.
– Но вещь, которую надо стащить во благо прусской истории, не оторвать от пола. Она страшно тяжелая!
– Ну, что ж, – не смутился полицай-президент, – у меня есть помощник, некто Вилли Штибер, бывший пастор, а ныне адвокат по воровским делам. Очень ловкий парень…
Штибер был тайно представлен Бисмарку.
– Все будет сделано, – обещал он послу.
Ночью Штибер навестил погребок, где коротали время воры и сыщики; он подсел к одному типу, дремавшему над кружкой «мюншенера»; это был берлинский жулик Борман.
– Эй, проснись! – растолкал его Штибер. – Ты уже не Борман, а Самуил Гельбшнабель, у тебя завелась антикварная торговля на улице Центль.
– Это где такая? – спросил Борман, зевая.
– В вольном городе Франкфурте-на-Майне, куда и поезжай утренним поездом. Вот тебе паспорт жителя Чикаго…
– Это где такой? – спросил Борман, допивая пиво.
– Очень далеко. Там тебя никто не поймает…
Прокеш вскоре принял у себя американского антиквара Гельбшнабеля, желавшего украсить Новый Свет перламутровым столиком из турецкого сераля. Прокеш заломил немалую цену, но янки невозмутимо отсчитал деньги и сказал, что за столиком пришлет двух фурманов. Посол собирался выехать в Вену, а потому уверил Гельбшнабеля, что соответствующие распоряжения даст своему дворецкому… Прокеша не было, когда на его виллу вломились, громыхая башмаками, два подвыпивших извозчика-фурмана и без лишних слов дружно ухватились за бюро. Крякнули и оторвали его от паркета. Понесли… Дворецкий стал орать, что герр Самуил Гельбшнабель платил деньги не за бюро.
– А нам плевать! – отвечали фурманы, с треском пропихивая бюро в двери; дворецкий решил не спорить с пьяными, благо надеялся, что антикварий вскоре вернет их с ненужным бюро и заставит взять купленный столик…
Но бюро уже вскрывал топором начинающий дипломат Бисмарк: из секретных ящиков сыпался богатый урожай документов государственной важности. Упакованные в тюки, они были срочно отправлены в Берлин. Публикацией этих документов Пруссия могла выставить перед миром все вероломство Австрии, но правительство… молчало.
Бисмарк, крайне раздраженный, явился в Берлин, где президент Мантейфель объяснил ему:
– Скандалить с венским кабинетом опасно. Единственно, на что я осмелюсь, это на просьбу об отозвании Прокеша.
Бисмарк воткнул в рот дешевую сигару:
– Недавно в Париже нашумел бракоразводный процесс одного графа с женою, бывшею цирковой наездницей. Чудак обратился в суд не сразу! До этого он двадцать четыре раза заставал свое сокровище в постели с какими-то обормотами и двадцать четыре раза делал жене кроткие и благонравные внушения. Адвокаты на суде рыдали, как зайцы, до небес превознося своего кроткого подзащитного, как образец философского мученичества и небывалой галантности…
– Бисмарк, к чему вы мне это говорите?
– А к тому, что этот выживший из ума рогоносец мог бы еще немало поучиться галантности у Берлина, который прощает Вене любое коварство политики австрийского кабинета…
Прусским королем был тогда Фридрих-Вильгельм IV (по прозвищу Фриц Шампанский). Он начал жизнь с шампанского, а теперь переехал на чистый спирт. В его покоях всегда стояли два графина – один с аракой, другой с кюммелем. Выпив водки, он запивал ее ликером… Король сам и проболтался:
– Бисмарка держите в тени. Он пригодится нам в том случае, когда власть в Пруссии будет основана на штыках!


* * *


Во Франкфурт, в самый центр немецких разногласий, прибыл русский чрезвычайный посол – князь Александр Михайлович Горчаков; в бундестаге он добивался политического равновесия между Австрией и Пруссией, которые – пока на словах! – бились за преобладание в германском мире… Однажды в номерах франкфуртского H’otel de Russie его посетил посол Бисмарк.
– Как странно, – сказал он, активно приступая к беседе, – вот уже четыре столетия Бисмарки с реки Эльбы звенят мечами, а я родился в день первого апреля, когда принято всех обманывать, и посему избрал карьеру дипломата… У французов, я слышал, есть одно блюдо, которое все едят, но никто не знает, из чего оно приготовлено. Дипломатия напоминает мне эту загадочную похлебку: вкусно, но подозрительно!
Горчаков стоял в черном полуфраке, гладковыбритый, осанистый, на груди его было взбито, словно сливочная пена, пышное кружевное жабо. Он сказал:
– Что такое дипломатия, я вам, Бисмарк, объяснить не могу. Если наука, то нет такой кафедры, которая бы ею занималась. Если искусство, то в числе девяти непорочных муз ни одна из них не согласилась покровительствовать политике. А обман – это не главное, что определяет дипломатию, ибо сплошь и рядом встречаются шарлатаны, которые не утруждают человечество признанием их дипломатической неприкосновенности…
Бисмарк был на 17 лет моложе Горчакова, и он выразил желание, чтобы князь надрессировал его в познании политических премудростей. Постигая закулисные тайны европейских конъюнктур, Бисмарк одновременно изучал и своего наставника. А князь, достаточно хитрый, стал изучать и своего способного ученика. За личиною хамоватого простака, любителя выпить и как следует закусить ветчинкой Горчаков вскоре разгадал будущего союзника, а возможно, и противника… Теперь часто можно было видеть, как два дипломата, держа в руках цилиндры, обтянутые черным шелком, гуляли по Либфрауэнбургу, приятно беседуя о венских каверзах, при этом рослый Бисмарк почтительно склонялся к плечу невысокого Горчакова, выражая самое искреннее внимание, как ученик к мудрому учителю.
Однажды в разговоре с князем прусский посол обмолвился, назвав Россию страной отсталой.
– Отсталая? – гневно выпрямился Горчаков, сразу задористо помолодев. – Вы на этот счет не заблуждайтесь. «Отсталая» Россия еще четыре столетия назад сумела спаять себя в нерушимом национальном единстве, которого вы, немцы, даже сейчас, в веке девятнадцатом, обрести не в состоянии.
Вена прислала нового посла – графа Рехберга.
– Курить в бундестаге, – заявил он, – буду один я! Представьте, что здесь будет твориться, если, помимо Австрийской империи, станут дымить и все германские княжества.
Горчаков запустил пальцы в табакерку.
– Господи, – подмигнул он Бисмарку, – какое счастье, что я не родился курящим немцем. И каждый раз, когда встречаю ученика Меттерниха, я заведомо уверен, что принципы политики вколочены в него молотком, будто гвозди в стенку.
Бисмарк оглядел рабски согбенные головы:
– Германия… разве ж это Германия?
Посмотреть профиль

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
С ногою в стремени



Штутгарт – столица Вюртембергского королевства, которое не больше Петербургской губернии, но когда канцлер Нессельроде предложил Горчакову, словно в издевку, место посланника при тамошнем дворе, князь был вынужден согласиться: важно снова поставить ногу в стремя…
Штутгарт разморило в древней тишине, а семьянина Горчакова вполне устраивала беспримерная дешевизна германской провинции. Под карнизами русского посольства гнездилась уйма ласточек, в небе пиликали альпийские жаворонки; пасторальные закаты над кущами виноградников были прекрасны, по вечерам пожилые фрау выносили на улицы кресла, и, ставя перед собой по кружке доброго пива, вязали чулки внукам, бесплатно услаждаясь музыкой гарнизонного оркестра. На лето Горчаков выезжал с семьей в деревню Содэн, где посреди крестьянских дворов вскипали из-под земли минеральные источники, воды которых казались не хуже эмеских иль баденских. Служба в Штутгарте была для Горчакова необременительна, ее размеренный ход лишь изредка нарушало появление «дикого» русского барина, каким-то чудом занесенного в Висбаден, где он продулся в рулетку и теперь униженно выклянчивал у посла деньжат на дорогу, чтобы добраться до родимого Весьегонска. Да еще, бывало, у посольства останавливался невообразимый тарантас, в каком не рискнул бы ездить даже Чичиков, из окошка выглядывала растрепанная помещица, а на запятках, вызывая удивление немцев, стоял босоногий лакей в немыслимой ливрее, и барыня визгливо вопрошала посла, где тут удобнее поворачивать на Париж… Такие встречи всегда были неприятны для Горчакова, ибо он стыдился за мятлевских «мадам Курдюковых», обнажавших перед Европой тайные пороки крепостнической России.
Здесь, в Вюртемберге, князя и застала революция 1848 года, которую он, подлинное дитя своего класса, воспринял с враждебностью, но (умный человек!) предрек будущее:
– Топор уже стучится в основание социального дерева…


* * *


У него были причины считать себя неудачником.
Он окончил Царскосельский лицей первым и получил золотую медаль (которую, кстати сказать, стащили у него благородные милорды, когда он только начинал службу при посольстве в Лондоне). Казалось бы, ему, знатоку истории и политики, только и делать карьеру. Но канцлер Нессельроде умышленно тормозил по службе русского аристократа, слишком независимого в суждениях, а князь, крайне честолюбивый, болезненно страдал от того, что его обходили в чинах и наградах. Тогда русскую дипломатию оккупировали носители германских фамилий, знавшие, что есть такая Россия, а в России есть Петербург, где протекает Мойка, через которую перекинут Певческий мост, возле моста стоит огромный дом, а в этом доме сидит Карлушка Нессельроде, и его надо слушаться так же неукоснительно, как он сам слушается приказов из Вены – от Меттерниха… Горчаков по слухам знал, что в секретных списках чиновников напротив его имени стояла отметка графа Бенкендорфа: «Не без способностей, но не любит Россию!» Глупее такой аттестации трудно было что-либо придумать. Дело, скорее, в том, что Горчаков обладал редким в ту пору качеством – его хребет становился несгибаем, как палка, перед власть имущими. К сорока годам жизни он поднялся лишь до ранга советника при посольстве в Вене; здесь, прикрывая неприязнь утонченной вежливостью, он противоречил всесильному диктатору Меттерниху… Горчаков испортил свою репутацию, когда в Вену приехал Николай I; в свите его состоял и Бенкендорф, имевший дерзость наказать Горчакову: «Потрудитесь распорядиться, чтобы мне приготовили обед». Князь не растерялся. Он тряхнул колокольчик, вызывая метрдотеля. «Вот этот господин, – показал князь на шефа жандармов, – выражает желание, чтобы его накормили…» После этого казуса Горчаков до седых волос не мог избавиться от клички – либерал! К этому времени князь проанализировал внешнюю политику России от самого Венского конгресса, когда дипломаты играли модными картами, имея в королях Кутузова, Веллингтона, Блюхера и Шварценберга, – именно тогда, на обломках империи Наполеона, восторжествовал Священный союз монархов, дабы совместными усилиями реакции гасить в Европе любое проявление революционной мысли.
Поэту Тютчеву князь Горчаков говорил:
– Наша политика споткнулась давно! Закончив изгнание Наполеона из пределов отечества, Александр I не нашел в себе мужества остановить могучую поступь наших армий на Висле. Кутузов был умнее царя, и он предупреждал, что поход до Парижа и свержение Наполеона послужат во вред России, а выгоды от побед русского оружия будут иметь лишь Вена, Берлин и Лондон… Так ли уж это было нужно, – вопрошал Горчаков, – добивать раненого льва, чтобы развелась стая волков? Еще тогда, сразу по изгнании французов, мы могли сделать Францию нашей верной союзницей, и вся политика Европы потекла бы в ином, благоприятном для нас направлении…
Подобные высказывания не украшали его служебного формуляра. Дурное отношение к Австрии расценивалось тогда как крамола, а национальный патриотизм именовали «московским бредом». Дипломат загубил карьеру, полюбив веселую вдову, бывшую сестрой княгини Радзивилл, наперсницы царя. Меттерних переслал в Петербург гнусный донос на Горчакова (содержание его до сих пор неизвестно). И как ни дорожил князь службою, он все-таки ее оставил – ради любви к женщине!
Мария Александровна, урожденная Урусова, круглолицая и пышнотелая, любившая щеголять в тюрбане одалиски, принесла князю в приданое четырех сыновей и дочку от первого ее брака с Мусиным-Пушкиным, а вскоре от Горчакова родились два сына – Михаил и Константин… С утра до вечера просторную, но скудно обставленную квартиру на Литейном оглушал гам детских голосов, не было покоя от беготни по комнатам, а Горчаков, на правах отца и отчима, раздавал шлепки и поцелуи одинаково всем, не отличая родных детей от пасынков. Дипломату в отставке теперь приходилось вступать в альянсы с няньками и прачками, денонсировать договоры с пьяными лакеями, дезавуировать дворника, воровавшего дрова. Эта унизительная для него отставка закончилась лишь в 1841 году: Нессельроде предложил ему место в Штутгарте, и Горчаков снова вдел ногу в боевое стремя…
Да, карьера складывалась неважно! Жизнь склонилась на шестой десяток, когда, сохраняя за собой пост в Вюртемберге, он получил назначение на представительство во Франкфурте-на-Майне, – здесь князь и встретился с Бисмарком…


* * *


Горчаков был однолюбом, и когда внезапно скончалась жена, ему показалось, что настал конец света. С эгоизмом человека, избалованного вниманием общества, князь требовал от штутгартского священника Иоанна Базарова, чтобы тот, через посредство вышних сил, избавил его от страданий.
– Я ведь не могу так жить! – восклицал он, навзрыд рыдая. – Женщина, которая еще вчера смеялась, играла на арфе и пела в этих комнатах, вдруг лежит в гробу, а я, несчастный, обоняю запах ее гниения… Почему так страшно устроен мир?
Склоняя Горчакова к молитвам, духовник и сам не ожидал, что князь погрузится в мистическое состояние, почти полуобморочное. Базаров позже вспоминал: «Нередко он доводил меня до изнеможения. Но я старался забывать все, видя беспомощность его нравственного состояния…»
Неожиданно к Горчакову приехал Бисмарк.
– Ваш император ввел войска в Дунайские княжества, – сообщил он. – По мне, так лучше бы этого Дуная совсем не было! Тогда австрийцы повезли бы товары через наш Гамбург, а уж мы бы в Гамбурге знали, как надо обдирать их на таможне…
Это сразу вернуло Горчакова к жизни: в нем проснулся политик, не способный оставаться безучастным к нарушению европейского равновесия. Он понял, что в основе конфликта лежит грубейший просчет Николая I, который игнорировал Францию, слепо верил в дружбу с Австрией и уповал на Пруссию. Душевный кризис был преодолен! Но в кризис вступал Бисмарк:
– Еще никому в Европе не удалось развести огня, чтобы Австрия при этом не подогрела свой тощий вассерсуп. Сейчас в Берлине боятся Петербурга, но берлинских дураков страшит и гнев австрийский. Я всю ночь не сомкнул глаз, обдумывая письмо для короля, чтобы он не совал свой палец под чужие двери…
В трудные для России времена правительство всегда вспоминало о патриотах – Горчакова срочно перевели послом в Вену. Его попутчиком в дороге оказался пожилой англичанин, обложенный брюссельскими и ганноверскими газетами.
– Наконец-то, – радостно сказал он, – Европа взялась за Россию! Я всегда с ужасом взираю на географическую карту: Россия давит, нависая над нами, как грозовая туча.
– Испания, – отвечал ему князь Горчаков, – никогда не нависала над Америкой, где она умудрилась полностью уничтожить американскую цивилизацию… Я прихожу в ужас не от вашего знания географии, а от незнания вами истории! Мне непонятно, как это Россия может давить на Европу?
– Опять же географически.
– Но разглядывание карты не всегда приводит к верным политическим выводам. Где и когда, скажите мне, Россия нависала над Европой, как грозовая туча?
– Постоянно… это давний кошмар всей Европы.
– А вы сможете привести хоть один случай, чтобы Россия, вторгшись в Европу, сражалась за свои, а не за общие европейские интересы? Что же касается географических пространств России, то тут я вынужден вас от души поздравить: владения вашей королевы в Америке, в Индии и в Австралии превышают размеры России, но русские, вращая глобус, не ужасаются!
– Вы еще не знаете всей правды о России, – не унимался англичанин. – Русского языка вообще не существует. Его придумал в пору реформ царь Петр, а потом насильно привил его татарам и монголам, велев им всем называться русскими.
Впервые после смерти жены Горчаков улыбнулся:
– Неужели граф Бенкендорф сочинил разбойничью песню «Вниз по матушке по Волге», которую ныне распевают обрусевшие монголы, нависающие, если вам верить, над картой Европы?
– Ах, вы русский? – догадался англичанин.
– Имею честь быть им…
За окном вагона первого класса стелилась Европа – на этот раз чуждая, почти враждебная.
Советник посольства Виктор Павлович Балабин встречал нового посла на венском вокзале.
– Ну, дружок, везите меня в «Империал».
– В посольство? – поправил его Балабин.
– Нет. Я сказал точно – в «Империал»…
Вена была прекрасна, и Горчаков любил этот город. Он любил только город, но не терпел венской политики. Европа часто повторяла афоризм Горчакова: «Австрия – не государство, Австрия – только правительство». Сытые, красивые кони выкатили карету на чистые брусчатые мостовые венского Пратера.
Посмотреть профиль

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Венская прелюдия



Революция 1848 года разбудила и те народы, что жили в центре Европы. Они словно очнулись от дурного сна: «Где мы?» – и узнали, что находятся в Австрии. «А кто мы?» – и со всех сторон отозвались люди: «Я чех, я немец, я серб, я итальянец, я мадьяр, я словак, я хорват…» Если это так, то почему же чех не живет в Чехии, а итальянец в Италии? Почему немец не имеет Германии, а мадьяр Венгрии? И что такое сама Австрия, если в мире не существует людей с национальностью австриец?[1] В чем же сила того злобного волшебства, которое много веков подряд всех нас угнетает?..
Австрия – мыльный пузырь, раздутый Габсбургами до невероятных размеров. Но уже со времен Марии-Терезии не было ни одного Габсбурга, который бы не понимал фальшивости существования их империи. Меттерних потому и велик, что 30 лет не давал никому проколоть этот пузырь, делая вид, что он бронирован. Его проколола революция! Венгры поднялись на борьбу за самостоятельность, и Австрия сразу же стала разваливаться по кускам… Николай I жестоко подавил восстание венгров и этим спас империю Габсбургов от распада. Казалось бы, император Франц-Иосиф до гробовой доски не забудет услуги Романовых. Однако из Вены было сказано: «Мир еще ужаснется от нашей черной неблагодарности!» Сейчас Австрия предъявила России ультиматум: вывести войска из Дунайских княжеств. Валахия и Молдавия оказались под угрозой австрийской оккупации. В порыве откровения царь спросил графа Алексея Орлова:
– Знаешь ли ты, кто из польских королей был самым глупым, а кто из русских монархов оказался большим болваном?
Орлов не нашелся, что ответить своему сюзерену.
– Самый глупый король – Ян Собеский, спасший Вену от турок, а болван – это я! Не подави я тогда мятеж венгерских гонведов – и Габсбургам не плясать бы на моей шее… Гляди, уже не стало места на карте, ткнув пальцем в которое можно было сказать: вот здесь Австрия сделала людям добро!
Русским послом в Вене состоял барон Мейендорф, женатый на сестре австрийского канцлера Буоля; в Зимнем дворце не сразу хватились, что Мейендорф, по сути дела, для того и торчит в Вене, чтобы подрывать интересы России в угоду семейным связям с венской аристократией, – именно тогда-то Николай I и назначил на его место князя Горчакова…
Горчаков, конечно, повидался с Мейендорфом:
– Я знавал канцлера Буоля, когда он был еще молодым человеком, умевшим угождать не только дамам. Что скажете о нем, когда он сделал успешную карьеру?
– Мой шурин имеет двести тысяч годовых.
– Конечно, весьма приятно иметь двести тысяч, но как мне удобнее поддерживать отношения с этим счастливцем?
– Князь, – отвечал Мейендорф, – вы и без моих советов догадаетесь, как следует поддерживать отношения с человеком, который имеет двести тысяч годового дохода.
Горчаков внятно прищелкнул пальцами:
– В данной комбинации, барон, меня волнуют не двести тысяч талеров, а то, что Буоль способен выставить за пределы Австрии двести тысяч штыков, а еще двести тысяч останется в пределах империи для внутренних расходов, дабы подавлять национальные революции в Венгрии и в Италии.
– Об этом я не думал, – отвечал Мейендорф.
– Потому-то у вас такое хорошее настроение…


* * *


Франц-Иосиф принял его в Шёнбруннском замке, выспренне выражая свои горячие симпатии к дому Романовых.
– Как жаль, что после стольких любезных заверений вашего величества я завтра же должен покинуть Вену! – Этими словами Горчаков шокировал Габсбурга (тогда еще молодого и не успевшего отрастить пышные бакенбарды, сделавшие его облик анекдотичным). – Увы, я вынужден покинуть Вену, если не будет остановлена ваша армия, собранная в Трансильвании для вступления в пределы Дунайских княжеств, народы которых, валахи и молдаване, уже привыкли к режиму российского покровительства.
Разрыв отношений с Россией был для Вены опасен.
– Вы не успеете доехать до посольства, как я депеширую в Трансильванию, чтобы моя армия не трогалась с бивуаков.
Но, сказав так, Франц-Иосиф, кажется, не обратил внимания на слова, произнесенные в ответ Горчаковым:
– Я не спешу располагаться в посольстве.
Горчаков намеренно поселился в «Империале», чтобы здесь выждать визита канцлера. Буоль вскоре появился в отеле, но посетил соседний с Горчаковым номер, в котором принимала мужчин модная темнокожая куртизанка с острова Сан-Доминго. Австрийский канцлер демонстративно провел у женщины весь вечер…
Балабин сказал, что Буоль не придет.
– Может быть, – согласился Горчаков. – Но зато придет такое время, когда канцлер Буоль, как последний дешевый лакей, подаст вам стул … Верьте – так будет!
Свидание состоялось на нейтральной почве – в доме саксонского дипломата барона Зеебаха, женатого на дочери российского канцлера Нессельроде. Буоль начал с угроз: союзные державы с населением в 108 миллионов и тремя миллиардами доходов ополчились против России, у которой 60 миллионов населения и едва ли наберется один миллиард годового дохода.
Блеснув очками, Горчаков кивнул: все верно.
– Но еще не родилась коалиция, способная стереть Россию с лица земли, как неудачную формулу с грифельной доски. Я не пророк, но могу предсказать: после этой войны Вена еще очень долго будет дремать вполглаза… А на столкновение с Францией я не смотрю так уж трагично! Наполеон Третий, сам того не ведая, забивает сейчас сваи моста, который перекинется через всю Европу между Парижем и Петербургом.
– Это ваша славянская фантазия, – заметил Буоль.
– Обратимся к фантазии итальянской! Франция не потерпит закабаления вами Италии, возмездие придет… не из Рима.
– Вы думаете… из Парижа? – оживился Буоль.
– Мне трудно говорить за Францию, но, помимо Наполеона Третьего, существует еще и Джузеппе Гарибальди.
– Не ожидал от вас, столь воспитанного человека, что вы станете дерзить мне при первом же свидании.
– Ах, простите! – извинился Горчаков. – Я как-то совсем забыл, что имя Гарибальди считается в Вене крамольным…
Вражда (и границы этой вражды – от Дуная до Рима) определилась. Вскоре русские войска отошли за Прут, а в долины Дуная сразу хлынули австрийцы. Союзные войска высадили десанты в Евпатории и пошли на Севастополь, хорошо защищенный с моря, но зато открытый со стороны суши. В эти трудные для России дни Горчаков держался особенно гордо, тон его речей подчас был вызывающим, а Балабину он однажды сказал:
– Я предпочел бы сейчас с ружьем в руках стоять на бруствере самого опасного Четвертого бастиона в Севастополе, только б не вариться в этой ужасной венской кастрюле…
Европейские газеты писали о нем как об очень большом политике, который в пору небывалого унижения своего отечества умеет сохранять достоинство посла великой державы. Россия вела две битвы сразу: одна – в грохоте ядер – шла под Севастополем, другая, велеречивая и каверзная, протекала в конференциях и заседаниях, где Горчаков – в полном одиночестве! – выдерживал натиск нескольких противников…
1854 год заканчивался; французы колонизировали Сенегал; Макс Петенкофер начал борьбу с холерой; папа римский опубликовал энциклику о беспорочном зачатии девы Марии.


* * *

А весною 1855 года перед Кронштадтом появился флот неприятеля. Петербуржцы смотрели на эту блокаду с философским любопытством. Возникла даже мода – устраивать массовые гуляния в Сестрорецке или на Лисьем Носу, откуда хорошо были видны корабли противника. А когда маршал Пелисье получил от Наполеона III титул герцога Малахова, Петербург дружно смеялся. Французы не знали, что знаменитый курган под Севастополем получил свое название от забулдыги Ваньки Малахова, основавшего под сенью кургана дешевый кабак. Так что геральдическое основание для герба нового герцога имело прочную основу – большую бочку с сивухой…
Наполеон III считал войну с Россией войной «платонической», как реванш Франции за 1812 год. Он не желал продлевать вражду с Петербургом, истощая свою казну и обогащая биржи Лондона. Переговоры за спиною Англии он поручил сводному брату – герцогу Шарлю Морни. Через венских банкиров Морни вошел в тайные сношения с князем Горчаковым.
– Россия, будучи нема, – ответил Горчаков, – не остается глухою. Но мир между нами возможен в том случае, если Франция не потребует от России унизительных уступок…
Осенью русские войска покинули Севастополь, но не было силы, которая заставила бы их уйти из Крыма; тогда в России можно было нарваться на оплеуху, сказав, что Севастополь пал. «Севастополь не пал,– говорили русские, – он лишь оставлен нами». Мира не было, а война заглохла сама по себе. Наполеон III заверил Горчакова, что условия мира не будут отяготительны для русской чести, о чем князь сразу же поспешил сообщить в Петербург – канцлеру Нессельроде.
– Кажется, – сказал он Балабину, – мне удастся вывести Россию из конфликта без ущерба для ее достоинства…
Поздно вечером прибыл курьер из Петербурга, вручил пакет от канцлера. Горчаков сломал хрусткие печати. Едва вчитался в бумаги, как рука сама потянулась к колокольчику.
– Бог мой, – крикнул он вбежавшему Балабину, – все пропало! Нессельроде повелевает прервать отношения с герцогом Морни, а переговоры о мире с Буолем перепоручает своему зятю, саксонскому барону Зеебаху.
– Но почему же с Буолем? При чем тут Зеебах?
– Нессельроде разрушил дело почетного мира. Тайну моих переговоров с Францией он подло разгласил перед Веною…
Предательство было непоправимо для России! Наполеон III, возмущенный поведением петербургского кабинета, сразу же прервал переговоры. А при встрече с канцлером Буолем князь Горчаков заметил на его лице торжествующую усмешку.
– Теперь, – сообщил Буоль, – условия мира будем диктовать мы… Не скрою от вас, любезный коллега, что России предстоит испытать некоторую чесотку своего самолюбия.
На этот раз условия мира были очень унизительны!
– Я не думаю, чтобы Петербург на них согласился.
– Тогда… война, – злорадно отвечал Буоль.
– Конечно! – сказал Горчаков, нарочито замедленно протирая очки. – С человеком, имеющим двести тысяч годового дохода, я не могу говорить иначе, как только в уважительных тонах. К тому меня обязывают долги и полное отсутствие доходов…

* * *

Вскоре он испытал признаки отравления. Слег в постель, его мучительно рвало, в глазах было темно…
– Мсье Балабин, – сказал он, – я хотел бы сдать русское посольство в Вене именно вам, русскому, и вам позволительно развить свою ненависть к Австрии до невозможных пределов.
– Когда вы, князь, почувствовали себя дурно?
– Сразу после обеда у этого саксонца Зеебаха.
– Вы имеете какие-либо подозрения против Саксонии?
– Против Саксонского королевства – никаких. Но я имею массу подозрений противу Российской империи, ибо за столом у барона Зеебаха я сидел подле его очаровательной жены, дочери нашего канцлера Карла Вильгельмовича Нессельроде!
…Россия пребывала в политической изоляции.
Посмотреть профиль

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Капризная русская оттепель


Тютчев не расписался – Тютчев разговорился…
Крымская эпопея надломила его – она и выпрямила!
Новый год был встречен нервными с
тихами:
Черты его ужасно строги,
Кровь на руках и на челе,
Но не одни войны тревоги
Принес он людям на земле.

Федор Иванович полагал, что мир замер на пороге небывалого кризиса, а народу русскому уготована судьба роковая – противостоять всей Европе, которую сокрушит изнутри некто «красный», после чего святая Русь вернется на исконные исторические пути, а мир славянства встанет под русские знамена.
– Но этого еще никто не осознает, – рассуждал он. – Жалкие мухи, прилипшие к потолку корабельной каюты, не могут верно оценивать критические размахи корабельной качки!
Лучшие годы жизни (с трагедиями и надрывами) Тютчев провел в Германии; любя немецкий мир, он понимал его национальные терзания; друг Шеллинга и Гейне, поэт грезил о той уютной Германии, которая возникала из идиллических картин Шпицвега – с их виноградными террасами, с инвалидными командами крепостей, усопших в лопухах и бурьяне, с ночными патрулями, которые, воздев фонари, обходят мистические закоулки средневековых городов, населенных сентиментальными башмачниками и пивоварами, Гретами и Лорелеями, ждущими почтальона с письмом от сказочного рыцаря… Но политика удушала поэзию! Тютчев был политическим трибуном светских салонов. В ярком освещении люстр, под волнующее шуршание женских нарядов, в говоре и смехе юных красавиц поэт становился неотразимо вдохновенен. Будто невзначай, он транжирил перлы острот и афоризмов, а Петербург повторял их, как откровение…
Лев сезона – так прозвали его в столице, хотя этот некрасивый и малоопрятный человек меньше всего походил на жуира и бонвивана.
Вот он выходит из подъезда дома на тихой Коломенской, проведя эту ночь не в семье, где его заждалась жена, а опять у Лели Денисьевой, последней своей любви.


О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней.
Сияй! Сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней…


Поэт! Впрочем, на поэта Тютчев тоже не похож: щупленький, лысенький, поверх пальто накинут немыслимый плед, конец которого небрежно волочится по панели. Не только поэта, но даже камергера двора его величества, каким он был, Тютчев не напоминает. Скорее, пришибленный невзгодами жизни мелкий титулярный советник, корпящий над перепиской казенных бумаг.
Сейчас поэт направлялся в цензуру. Не для того, упаси бог, чтобы с пеной у рта отстаивать свои мысли. Нет, Тютчев сам был цензором. Когда-то советник посольства в Турине и уполномоченный в Мюнхене, он свернул свои паруса в Петербурге, бросив якорь в мутных заводях у Певческого моста, где и числился старшим Цербером, обязанным «тащить и не пущать». А что делать иначе? Как правило, поэт влюблялся в замужних женщин, уже имевших детей, потом рождались дети от него, и, наконец, любимая Леля тоже не бесплодна, – жить как-то надо…
Тютчев горько смеялся сам над собою:


Давно известная всем дура —
Неугомонная цензура —
Кой-как питает нашу плоть —
Благослови ее господь!


Невесело было. Английский флот совершил разбойничье нападение на жителей Камчатки, он обстрелял Соловецкий монастырь, где монахи дали «викторианцам» отпор из пушек времен Стеньки Разина, – а сегодня поэту предстоял неприятный разговор… Канцлер Нессельроде красными чернилами широко и жирно, явно смакуя, вычеркнул из статьи слово «пиратские».
– Помилуйте, – заявил он, – как можно писать о пиратских действиях англичан на море… Лондон может обидеться!
– Но что нам до английских обид, – отвечал Тютчев, – если наше отечество пребывает в состоянии войны с Англией?
– Война здесь ни при чем, а флот ея величества королевы Виктории пиратским быть не может… Кстати, – дополнил Нессельроде, – я крайне недоволен, что вы дозволяете публикации о потерях англичан и французов в Крыму. К чему это злорадство, присущее московским агитаторам – Аксаковым, Самариным и Погодиным? Пусть наши газеты пишут только о русских потерях, а Париж и Лондон не следует огорчать упоминанием об их жертвах… Надеюсь, вы меня поняли?
Тютчев не желал этого понимать, и всё, что несли к нему редакторы газет, он пропускал в печать с неразборчивой подписью: «п. п. Ф. Т.» (что означало: печатать позволяется. Федор Тютчев). Уже не обожаемой Леле Денисьевой, а своей свято любимой жене, мудрой и гордой красавице Эрнестине, поэт откровенно сообщал: «Если бы я не был так нищ, с каким наслаждением я швырнул бы им в лицо содержание, которое они мне выплачивают, и открыто порвал бы с этим скопищем кретинов, которые, наперекор всему и на развалинах мира, рухнувшего под тяжестью их глупости, осуждены жить и умереть в полнейшей безнаказанности своего дикого кретинизма».
Поэту Якову Полонскому он в эти дни сказал:
– У нас уже привыкли лечить зубную боль посредством удара кулаком в челюсть! Я это не раз испытал на себе…


* * *


Сорок лет подряд во главе русской внешней политики стоял горбоносый карлик с кривыми тонкими ножками, обтянутыми панталонами из белого тика, – карлик ростом и пигмей мысли, он обожал тонкую гастрономию, маслянистый блеск золота и благоухание оранжерейных цветов. О немцах он говорил: «Господь бог при сотворении мира, на восьмой день, даже не отдохнув, взялся за создание человека, и первый, кого он вылепил, был немец». О русских же отзывался так: «Правда, средь них встречаются приятные люди, но, когда я вижу умного русского, я всегда думаю: как жаль, что он не родился немцем…» Российский канцлер Карл Вильгельмович Нессельроде обязан своим появлением на свет офицеру Пфальского герцогства от брака с еврейкой Луизой Гонтарь;[2] он родился на испанском корабле у берегов Португалии, а крещен по протестантским обрядам в часовне английского посольства в Лиссабоне… Космополит не только по рождению, но и по убеждениям души и сердца.
– Ах, оставьте, – морщился Нессельроде, когда речь заходила о России и русском народе. – Я не знаю такой страны, и мне безразличен грязный и темный русский народ. Я служу не народу, а лишь короне моего повелителя!
Загнав русскую политику в тупик, канцлер привел Россию к политической блокаде, сделав из страны нечто вроде европейского пугала. Я склонен думать, что Николай I поступил все же рыцарски, когда, не стерпев стыда поражений, приказал лейб-медику Мандту дать ему порцию яда, от которого и скончался на узкой лежанке, накрытый шинелью рядового солдата. Царь понял крах тех идеалов, которым он поклонялся и всю жизнь следовал. Перед смертью он сказал своему сыну: «Прощай, Сашка… я сдаю тебе под команду Россию в дурном порядке!»
Зимой Александр II провел в Зимнем дворце секретное совещание высших сановников империи. Он сообщил им:
– Я имею телеграмму из Вены от князя Горчакова, который советует отвергнуть ультиматум Буоля и снова завязать переговоры лично с императором Франции, дабы нейтрализовать требования Вены о территориальных уступках в Бессарабии. Наполеон Третий признал, что война обошлась Франции очень дорого, а русский солдат покрыл себя немеркнущей славой. У меня нет оснований подозревать его в неискренности, благо сама же Франция берется умерить неоправданные притязания Лондона.
Начались прения. Все высказывались за мир, ибо боялись полного оскудения казны и арсеналов. В случае отказа от мира следовало ожидать высадки десантов противника на Кавказское побережье; англичане уже запланировали отрыв народов Кавказа от России, чтобы под эгидою турецкого султана создать особое царство Шамиля – Черкесию; существовала и угроза вторжения австрийских войск со стороны Галиции.
Граф Киселев бросил упрек в лицо Нессельроде:
– Спасибо за изоляцию! Россия осталась теперь, как цыган, ночевать в пустом поле. С нами только Пруссия, но и она, под давлением Австрии, может позариться на Прибалтику.
Граф Алексей Орлов (шеф жандармов) сказал:
– Национальная гордость возмущена, в низах народа скапливается громадный взрыв патриотизма… Простонародие, я извещен точно, согласно нести жертвы и далее. Но мир все-таки необходим для сохранения спокойствия в империи.
Престарелый англоман Воронцов тоже стоял за мир:
– Шамиль для нас хуже язвы желудка. Пока Шамиль не побежден нами, мы всегда будем связаны в политике!
Александр II указал Нессельроде:
– Немедленно отзовите Горчакова из Вены…
Горчаков приехал. Он остановился, словно провинциал, в номерах у Демута, совершенно разбитый болезнью. Врачи ограничили его лечение тем, что без передышки промывали ему желудок, и в эти дни его навестил Нессельроде – с угрозой:
– Если вы рассчитываете занять мое место, то предупреждаю, что после этой войны министерство иностранных дел будет аннулировано как ненужное, ибо впредь Россия не сможет вести самостоятельной политики, обязанная лишь покорно выслушивать, что ей укажут кабинеты европейские.
– Бог с вами, – равнодушно отозвался князь.
В салонах столицы светские дамы рассуждали:
– Россия унижена, но так жить нельзя! Нам нужна волшебная палочка, чтобы вернуть империи ее прежнее величие.
– Ах, милая Додо, где найти эту палочку?
– Такою палочкой обладает князь Горчаков…
Горчаков, садясь на горшок, говорил врачам:
– Кажется, из меня выходят дурные последствия политики Священного союза монархов… О-о, господи! Прости и помилуй нас, грешных, царица небесная, заступница наша еси…
Под ним стояло изделие фирмы Альфреда Круппа!


* * *


Полмиллиона солдат и полмиллиарда рублей – такова цена для России Крымской кампании. Черноморский флот лежал на дне, Севастополь дымился руинами; жители выезжали в Николаев, на горьких пепелищах выли покинутые псы да бродили одичалые кошки. Русский человек не признавал себя побежденным, умные люди даже приветствовали поражение царизма, за которым должно последовать оздоровление государства. Московские славянофилы тогда же пустили в оборот модное словечко «оттепель»:
– Господа, начинается политическая оттепель…
Началась она с того, что Александр II (сам курящий) позволил верноподданным курить на улицах и в общественных местах. Демонстративное курение стало признаком либеральных воззрений курящего, а дворянин, рискнувший отпустить себе бороду, считался уже карбонарием, чуть ли не гарибальдийцем. Возникла мода на папиросы – чисто русское изобретение (хотя название взято от испанской пахитосы, в которой табак заворачивался не в бумагу, а в соломку). «Оттепель» безмерно обогатила табачных фабрикантов Миллера и Гунмана, выпускавших три сорта курева: тонкие и длинные – ферезли, толстые и короткие – пажеские, наконец, специально для театралов появились папиросы на две затяжки, называемые – антракт…
В 1856 году Россия провела широкую демобилизацию старой армии – еще николаевской, набранной по рекрутской системе. Старики ветераны получили на руки белые билеты, в коих им наказывалось «бороду брить, а по миру не ходить» (иначе – не побираться). Тысячные толпы людей, вислоусых и беззубых, с нашивками из желтой тесьмы «за беспорочную службу», плелись по дорогам в свои губернии, дабы успокоить кости на родине. Но солдата дома никто не ждал, ибо у него давно не было дома. Взятый на службу черт знает когда (безграмотный и потому не имевший связи с сородичами, тоже безграмотными), он являлся в деревню, где повымерли помнившие его, а те, что сидели теперь за столом, в суровом порядке хлебая щи деревянными ложками, видели в нем лишнего едока. Вот и пошли они, солнцем палимы, по белу свету, а свет велик, и брили они бороды, как велено им от начальства премудрого. Одинокие люди устраивались хожалыми в полицию, будочниками у застав в провинции, в ночные сторожа при купеческих лабазах, нанимались в швейцары, шли в банщики или… просто спивались! Бряцая крестами и медалями, гневно стуча клюками в заплеванные полы трактиров, ветераны требовали дармовой водки, уважения к себе и почитания, – ей-ей, читатель, они того стоили…
А что еще сказать об этом времени?
Лев Толстой говорил: «Кто не жил в 1856 году, тот не знает, что такое жизнь!» Россию сгибало на переломе эпох, старой и новой, и лишь мудрые старцы сумели найти в себе смелость, чтобы разрешить бурно-кипящей младости: «Шагайте через нас» …


* * *


Придворный мир, надев позлащенные мундиры, по утреннему морозцу катил в Зимний дворец присягать самодержцу. Тютчев не поехал для присяги новому императору Александру II:
– Я разуверился, что эти господа способны осознать истину. При случае я готов пожертвовать им часть своего ума…
Поэта вызвали к министру императорского двора.
– Однажды вы уже были лишены звания камергера, когда ради свидания с женщиной самовольно оставили пост посланника в Турине, – сказал поэту граф Адлерберг. – На этот раз вы ведете себя столь же неосмотрительно и даже… вызывающе.
Тютчев присягнул. Презирая себя, сказал Леле:
– Все они в основном мерзавцы, и мне тошно глядеть на них, но беда в том, что тошнота не доводит меня до рвоты.
Он побрел к Демуту, чтобы побеседовать с Горчаковым о судьбах русской политики. С крыш уже капало. Это была весенняя оттепель. Безо всякой политики…
Утром Леля спросила:
– О чем, друг мой, говорили вы с Горчаковым?
– О вселенной – никак не меньше того…
Посмотреть профиль

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Париж и парижский мир



Вечный город никогда не спит… Еще шумят кофейни, еще фланируют по бульварам гуляки, а уже проснулись зеленщики и огородники, загружающие рынки капустой и артишоками. Стражи отворяют мясные павильоны, где дежурные таксы с лаем гоняют между прилавками ленивых и жирных крыс. В два часа ночи пробуждаются flaireur (блюдолизы) – инспекторы, которым до рассвета следует обойти рынки и кухни, дабы, полагаясь на свой вкус, опробовать качество продуктов. На винных складах Парижа торговцы уже разбавляют коньяки крепким чаем, а на молочных фермах безбожно льют в молоко речную воду. Публика разъезжается из театров, когда в дешевых харчевнях уже вскипают супы для пролетариев, готовых взяться за труд. На авансцену парижской кулинарии выходят «устроители бульонов» – почти фокусники, рты у которых лучше пульверизаторов. Набрав в рот рыбьего жира, они распрыскивают его в мельчайшую маслянистую пыль, и она, осаждаясь поверх супов, украшает их поверхность жирными точками. Первые лучи солнца едва коснулись крыш Парижа, а из ворот Бесетра уже выехала телега с преступником; на площади Рокет стоит гильотина, возле нее – корыто со свежими пшеничными отрубями. Голова, прежде чем упадет в мягкие отруби, рубится возле четвертого позвонка. Быстрота операции поразительна: не успеешь сказать «ах!», как подмастерья уже заколачивают крышку гроба гвоздями…
Слава богу, трудовой день начался!
Итак, читатель, мы в Париже времени Наполеона III, времени пышной Второй империи. Я никого не удивлю, если скажу, что Наполеон I умер в 1821 году на острове Св. Елены, далеко в безбрежии океана. Его сын Наполеон II (обычно его называют герцогом Рейхштадтским), рожденный от австриячки Марии-Луизы, не был отравлен Меттернихом, как принято думать. Говорят, что Меттерних поступил проще – он подослал к нему знаменитую балерину Фанни Эльслер, и женщина вулканического темперамента быстро загнала юнца в могилу. А чтобы приступить к Наполеону III, нам не обойтись без генеалогической справки.
Любвеобильная креолка Жозефина Таше де Пажери, первая жена Наполеона I, от первого брака с генералом Богарнэ имела дочь Гортензию, которую отчим насильно выдал за своего брата Луи-Бонапарта, назначив этого флегматика королем в Голландию. Гортензия, став королевой, забеременела от голландского адмирала Веруэлля и родила мальчика – будущего Наполеона III. В наследство ему мать оставила любовь к приключениям и сочинила музыку к стихотворению Partant pour la surie, которое во времена Второй империи он сделал французским гимном. Наполеон III творил большую политику заодно с братом Шарлем Морни, которого королева Гортензия родила опять-таки не от мужа, а от гусара Флахо. Этот Флахо, в свою очередь, был приблудным сыном князя Талейрана, что давало повод Морни быть вдвойне гордым своим происхождением. Однако если император и герцог Морни приходились Наполеону I десятой водой на киселе, то граф Валевский – это уж точно! – был подлинным наполеонидом, рожденным от связи императора с полячкою Марией Валевской. Сейчас он ведал иностранными делами Франции. Носитель старых польских традиций, Валевский не мог, конечно, относиться к царизму благосклонно, но сейчас политика Франции обязывала его искать дружбы с Россией…
На этом пока и остановимся. Пора за круглый стол!


Париж меняется, но неизменно горе,
Фасады новые, помосты и леса,
Предместья старые – все полно аллегорий.
Воспоминания, вы тяжче, чем скала.


К открытию Парижского конгресса на набережной д’Орсэ закончили отделку нового здания министерства иностранных дел, и теперь это имя – Кэ д’Орсэ – стало символом всей французской политики. Конечно, из Берлина прикатили на конгресс и представители Пруссии, но австрийский канцлер Буоль, желая унизить пруссаков, не допустил их в зал заседаний:
– Если глупым Михелям так уж интересно, что тут происходит, я разрешаю им подглядывать в замочную скважину…
От имени России главной фигурой на конгрессе выступал граф Алексей Федорович Орлов, брат декабриста Михаила Орлова и шеф корпуса жандармов; Орлов был плохим жандармом, презиравшим дело тайного сыска, но зато был отличным дипломатом, влюбленным в политику.
Сначала он повидался с Морни и Валевским:
– Это самый абсурдный конфликт между Россией и Францией, которая, вернувшись к пагубной системе кардинала Ришелье, сражалась в Крыму не за себя, а за Турцию… Я не понимаю, какие серьезные причины могут быть для неудовольствий между нашими странами, лежащими на двух концах Европы?
– Никаких, – четко согласился Морни. – Но мы связаны союзом с Англией, а эта страна всегда имела глаза в десять раз больше своего желудка. Договоримся сразу: Валевский будет гласно афишировать свой альянс с лордом Кларедоном, но пусть вас, русских, не смущают его громкие фразы.
Орлов (стареющий красавец гигантского роста с элегантным клоком седых волос на лбу) развернулся в сторону Валевского, сказавшего, что Париж с нетерпением ждал его приезда.
– А если вы меня ждали, так я надеюсь рассчитывать, что на конгрессе вы избавите меня от всяких неприятностей.
– Ваша неудача была бы неудачей и для Франции…
Наполеон III был женат на жгучей испанке Евгении Монтихо; Орлов, честно говоря, побаивался встречи с этой красавицей, которая, словно червь под землей, прогрызала запутанные норы в политике. Но, к счастью, Монтихо была на сносях, и Наполеон III принял русского посла наедине. Внешне император был карикатурен: маленький, с кривыми ногами и слишком коротким туловищем; на подбородке – козлиная бородка, а усищи – в стрелку, как два отточенных стилета; под глазами – темные мешки от почечной болезни. Наполеон III сразу же озадачил Орлова резким выпадом:
– Последняя война с вами вдребезги сокрушила Священный союз, а вероломная политика Австрии нанесла России неслыханное ущемление чести… Не пора ли нам сообща пересмотреть всю политику Европы от истоков Венского конгресса?
Вторым представителем России на Парижском конгрессе был Филипп Иванович Брунов (посол в Лондоне, он обессмертил себя тем, что во время придворных празднеств скрыл кончину жены, а чтобы труп не разлагался, Брунов целую неделю обкладывал его льдом, который сам и заготовлял). Брунов настолько погряз в дипломатических выкрутасах, что Орлов, ловкий мистификатор, нашел применение и его «способностям».
– Барон, – сказал он ему, – буду лбом таранить форты Вены и Лондона, а вы тем временем прожевывайте любой вопрос до тех пор, пока всем врагам не станет тошно.
Брунов доводил конгресс до умопомрачения нудными речами, предлагая одну редакцию статьи за другой, а когда статья была отшлифована до нестерпимого блеска, он мудро изрекал:
– Это следует изложить совершенно иначе…
Турецкий визирь Али-паша, умный и образованный человек, в основном помалкивал, предоставляя сражаться за Турцию англичанам и австрийцам. Русская армия до сих пор держала в своих руках турецкую крепость Каре, и лорд Кларедон, приняв трагическую осанку, сделал заявление:
– Англия согласна воевать с Россией еще сотню лет, но никогда не уступит русским обладание крепостью Каре.
Орлов не спросил лорда – ваша она, что ли, эта крепость? Вздернув породистую голову, он построил вопрос иначе:
– Насколько я вас понял, турецкая крепость Каре крайне необходима Англии ради безопасности британской короны?
Али-паша, продолжая разумно молчать, медленно обвел всех матовыми черными глазами и тяжело вздохнул.
– Мы, – отвечал за него лорд Кларедон, – отлично сведущи в том, что Кавказ – это открытые ворота в Индию.
– Но, обладая Индией, – парировал Орлов, – зачем же вы, милорд, хотите колотить стекла в русских окошках?
Кларедон невозмутимо подверг сомнению права России на обладание Кавказом и всем побережьем Черного моря от устья Кубани, но получил отповедь от графа Валевского:
– Не делите то, что вам не принадлежит…
Орлов понял, что пора спускать собаку с цепи: по его сигналу барон Брунов начал усыпление конгресса мелочными соображениями, старательно подчеркивая их чрезвычайную важность, и он произносил изнурительную речь до поздней ночи, пока дипломаты не забыли, ради чего они тут собрались… Они тревожно переглянулись:
– Простите, а на чем же вы остановились?
– На том, – поднялся Орлов, – чтобы сделать перерыв в заседаниях, дабы здраво обсудить предстоящие решения…


* * *


Симпатии французов к России нисколько не пострадали от войны, в Париже с большим уважением отзывались о русском солдате как благородном, стойком противнике. Но зато всеобщее возмущение вызывало крохоборство Австрии, подлое желание Вены насытиться за чужим столом. Орлов это учитывал и, выводя Россию из политической изоляции, он решил затолкать Австрию в пропасть политической бездны…
Алексей Федорович сознательно предложил перерыв в работе конгресса, дабы на обеде в Тюильри заручиться поддержкой императора. Наполеон III видел в Англии препятствие для своих «бонапартистских» захватов в Европе, он мечтал об изгнании Австрии из Италии, а в результате ему была нужна опора на Россию, и Россия ему поможет, но долг платежом красен… Орлов жаловался, что требования англичан чудовищны:
– Они требуют срытия фортификаций на Аландских островах в Балтике, уничтожения судостроительных верфей в Николаеве.
– Валевский, – отвечал Наполеон III, – для видимости будет отстаивать союзную точку зрения до предела, и вы до предела сопротивляйтесь. Когда предел наступит, Валевский разведет руками и скажет, что России надобно уступить…
Буоль уже вторгался с войсками в Бессарабию:
– Если Россия побеждена, ей следует подчиниться!
Орлов, оскорбленный, встал:
– Австрия, может быть, и привыкла заключать мир после многих своих поражений, но Россия в таких позах еще не бывала! И вы ведите себя приличнее, ибо, если верить газетам, Севастополь взяли не вы, а доблестные французы.
Валевский, выбрав момент, шепнул Орлову:
– Вам все-таки предстоит отрезать кусок степей, и пусть Буоль стрижет там «золотое руно» с цыганских баронов…
Орлов произнес слова – пророческие:
– Вы, австрийцы, еще не знаете, какого моря слез и крови будет вам стоить это несчастное исправление границ…
Вслед за этим Валевский испортил настроение Габсбургам на множество лет вперед: он заявил, что Европа желала бы видеть Дунайские княжества объединенными в единое государство. Орлов, как опытный игрок, перехватил этот «мяч» в полете и мастерским ударом послал его за сетку противника:
– О воссоздании самостоятельного и свободного государства Румынии можно говорить лишь в том случае, если из земель валашских будут выведены войска Австрии и Турции!
При этом молчальник Али-паша вяло осунулся, «а Буоль (писал очевидец) столь яростно возражал против объединения княжеств, что временами казалось – он потерял рассудок».
– Как вам не стыдно! – кричал он. – Ваша армия высадилась на острове Змеином и контролирует все дунайское устье…
Орлов был сегодня при мундире, он водрузил громадную длань на золоченый эфес великолепной сабли и ответил так:
– Змеиный – известковая скала, на которой, по преданию, погребено тело Ахиллеса, размером остров не больше тарелки, и я не понимаю горячности графа Буоля, упрекающего нас в наличии русской прислуги на маяке острова Змеиного…
– А там есть маяк? – тихонько спросил Брунов.
– Если нет, так завтра будет, – шепнул Орлов…
Но политика султана турецкого – это политика Лондона, а объединение Дунайских княжеств в Румынию – это начало развала Турецкой империи. Кларедон упрекнул Валевского:
– Вы желаете быть русским более самих русских…
Лишь под конец конгресса в зал заседаний были допущены прусские представители, делегацию которых возглавлял берлинский бюрократ Отто фон Мантейфель. Орлов дружески тронул его за локоть и доверительно сказал:
– Я покажу вам, что пишет мне государь…
Александр II писал: «Мы, конечно, не можем забыть, что из всех великих держав одна Пруссия не была нам враждебна…» Петербург с Берлином сковывали давние родственные узы Гогенцоллернов с Романовыми, а мать Александра II была внучкою короля Фридриха Великого… Пушечными выстрелами перед домом Инвалидов, где покоился прах Наполеона I, Европа была извещена о наступлении мира. Итак, все кончено. Кларедон подошел к Орлову, предлагая руку для пожатия.
– Ну что там рука! – с радушием отвечал Орлов. – Позвольте мне, милорд, обнять вас по русскому обычаю.
Он обнял лорда, подержав недолго в своих медвежьих объятиях, потом развел руки, и британский дипломат вялым мешком опустился на землю в обморочном состоянии.
– Это от чистого сердца, – сказал Орлов, – за то, что он потребовал уничтожения наших верфей в Николаеве…
В разгар конгресса Евгения Монтихо родила Наполеону III сына, прозванного «принц Лулу». Орлов от души поздравил императора и выразил желание обнять его.
– Умоляю – не надо, – уклонился счастливый отец.


* * *


Александр II ознакомил Горчакова со статьями Парижского трактата… Александр Михайлович долго хранил молчание.
– Орлов сделал все, что мог, и даже больше. Я смею думать, что, когда на Москву наезжали послы Мамая и Тохтамыша, дабы собирать ясак натурою с наших пращуров, положение российской дипломатии было все-таки намного хуже, чем наше. Меня утешает в этом трактате одно: пищу никогда не едят такой горячей, какой она готовится на плите…
Царь отчеркнул ногтем статью трактата.
– Вот! – сказал. – Самый нетерпимый и оскорбительный пункт – нейтрализация Черного моря: мы не имеем права возрождать флот на Черном море, заводить порты и арсеналы.
– Да, – согласился Горчаков, – Европа схватила нас за глотку, и я почел бы за счастие дожить до того дня, когда Парижский трактат с его позорными статьями будет уничтожен.
Император ухватился за эти слова:
– Вам и карты в руки…
Что означало: берите портфель от Нессельроде!
Горчаков отнекивался, ссылаясь на старость и недомогания. Пожалуй, были причины и более серьезные: он ведь знал о германофильстве царя, и это мешало бы ему сводить Россию в альянсе с Францией… На уговоры царя князь отвечал:
– Когда человек в моем возрасте начинает солировать, то следует помнить, что слушать его способны одни ангелы. Вы молоды, а я стар: мы же с вами будем ссориться! Ах, лучше оставьте меня – я разбит смертью любимой женщины…
Посмотреть профиль

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Проба голоса



В дворцовой церкви свершался придворный молебен по случаю Парижского мира; средь коленопреклоненных сановников и свитских дам шелестел шепоток: «Горчаков, кажется, возьмет портфель у Карлушки…» На выходе из храма об этом же заговорил с царем и граф Адлерберг – возмущенно:
– Можно ли назначать министром человека, знавшего о заговоре декабристов, друзья которого до сих пор в Сибири?
– Но Горчаков ведь не торчал тогда на Сенатской площади: он сидел во дворце и ждал, чем все это закончится…
Император увольнял в отставку сановников, доставшихся в наследство от батюшки, которого Герцен прозвал «неудобозабываемым». Правда, смена кабинета далась нелегко, пришлось даже выдержать истерику матери. Почерневшая и сухая мегера, внучка Фридриха Великого, кричала на сына:
– Как ты собираешься управлять страной дураков и воров без верных слуг отца – без Клейнмихелей! без Нессельроде!
Царь дал матери ответ, ставший историческим:
– Мой папа был гений, потому мог позволить себе окружать трон остолопами. А я не гений – мне нужны умные люди…
В царском поезде, единственном в стране, который имел «гармошку» (для перехода из одного вагона в другой), император с Горчаковым ехали в Царское Село. Разговор шел о пустяках, а когда показалось Пулково, Александр II сказал:
– Вижу, вы уклоняетесь от бесед о политике.
– Нисколько! Но я хотел бы обратить ваше высочайшее внимание на то, что внешняя политика – сестра политики внутренней, и разделение их невозможно, ибо эти близнецы порождены одной матерью – природою государства. Пусть же начало вашего царствования отметится благородным актом милости…
– К чему эта возвышенная прелюдия?
Горчаков пытливо взирал из-под очков.
– Государь! Верните из Сибири всех декабристов, кои остались в живых, возвратите им честь их званий.
– Я сделаю это. Но только в день коронации…
С поезда пересели в придворный экипаж. Недавно прошел весенний дождь, молодая зелень приятно сквозила за окошками кареты, ехавшей, как по паркету, по великолепной мостовой. Царь настаивал на принятии дел иностранных:
– При Нессельроде они были, скорее, странные…
– Пока нас никто не слышит, – отвечал Горчаков, – я выскажусь… Парижский трактат хорош уже тем, что определил цели русской политики на ближайшие годы. Не в силах скрыть от вас и своего простительного тщеславия… Да! Я хотел бы стать имперским канцлером только затем, чтобы, не выкатив из арсеналов ни единой пушки и не тронув даже копеечки из казны, без крови и выстрелов, сделать так, чтобы наш флот снова качался на рейдах Севастополя.
– Разве это возможно… без крови?
– В политике, как и в любви, все возможно…
Решено! Нессельроде сдал дела Горчакову.
– Что вы тут собираетесь делать? – хмыкнул он. – Россия вышла из европейского концерта, ее голос потерял прежнее очарование. Сейчас нам предстоит лишь бисировать на галерке признанным певцам Вены, Парижа и Лондона… Я вам не завидую, – сказал Нессельроде на прощание.
– Да, – согласился Горчаков, заглядывая в чернильницу, – положение отчаянное, а я, как влюбленный Нарцисс, буду любоваться своим отражением в чернилах, налитых сюда еще во времена Венского конгресса, ибо с тех пор они не менялись…
Политический пигмей на цыпочках удалился.
Немецкая страница дипломатии была перевернута.
Открылась чистая – русская, патриотическая.
Тютчев проводил Нессельроде злыми стихами:


Нет, карлик мой, трус беспримерный!
Ты, как ни жмися, как ни трусь,
Своей душою маловерной
Не соблазнишь святую Русь…


Горчаков поставил перед собой «скромную» задачу: отомстить Австрии за ее поведение в Крымской войне, подготовить мир к уничтожению Парижского трактата и юридически закрепить наши границы на Амуре. Проавстрийская дворцовая партия навязывала Горчакову барона Мейендорфа, чтобы князь взял его на пост товарища министра. Горчаков решил «стародурам» не уступать и вызвал венского прихлебателя к себе:
– Я вам предлагаю быть послом в Лондоне…
Таким образом он хотел изолировать Мейендорфа от венских влияний. Но Мейендорф намекнул, что побережет здоровье от английской сырости, дабы дождаться, когда Горчаков сломает себе шею на антиавстрийской политике (а тогда барон и сам займет его место).
– В таком случае, – жестко ответил князь, – я обещаю вам следить за своим драгоценным здоровьем. Каждый год я стану отдыхать на лучших курортах Швейцарии, чтобы не доставить вам удовольствия плестись за моим траурным катафалком…
И он пережил Мейендорфа на 20 лет!


* * *


Я не берусь соперничать с Альфонсом Доде, который, будучи секретарем герцога Морни, описал его в своем знаменитом романе «Набоб». Из критики этого романа известно, что Морни умер не от приема возбуждающих снадобий, а был пронзен шпагою в самое непристойное место супругом той женщины, которую он имел неосторожность посетить. Для нас Морни интересен тем, что сразу же после Парижского конгресса он был направлен послом в Россию. Я не знаю другого французского дипломата, который бы оставил в русской литературе столько следов о себе, сколько герцог Морни! Именно по этой причине я и постараюсь быть предельно краток… Морни вез в Россию винный погреб, который с трудом вылакал бы даже полк лихих изюмских гусар, коллекцию гобеленов и картинную галерею, способную составить филиал Лувра. На границе его ожидал курьер от Горчакова, а в одной деревне крестьяне встретили посла «серенадой, в которой, – по словам Морни, – наверное, скрывались самые лучшие намерения». Всю его свиту из 120 человек разместили во дворце Воронцова-Дашкова на левом берегу Невы. При свидании с послом Горчаков показал Морни аметист в оправе из старинного серебра:
– Этот талисман подарила мне ваша матушка, королева Гортензия, когда я, еще начинающим дипломатом, часто бывал ее гостем во Флоренции… Посол Парижа – на берегах Невы! Что ж, это очень доброе предзнаменование будущего Европы…
Морни был принят в Петергофе царем, который сказал ему:
– Ваше присутствие означает конец того положения, какое не должно больше повторяться. Я никогда не забуду влияния, какое в ходе переговоров на Парижском конгрессе оказал в нашу пользу император Наполеон III. Граф Орлов сообщил мне также, что он не мог нахвалиться графом Валевским…
Близилась коронация. Накануне ее Александр II с женою и детьми ездил в Гапсаль – на купания. Гапсаль (нынешний город Хаапсалу) – аристократический курорт в Эстляндской губернии, издавна прославленный целебными грязями и купальнями. В эту поездку царь пригласил и Горчакова, чем очень растрогал пожилого человека:
– Благодарю, государь! Ведь я в Гапсале родился, когда мой батюшка командовал там пехотной дивизией…
Императрица Мария Александровна (родом из Гессенского дома) была женщиной некрасивой и тихой, как амбарный мышонок; она была глубоко несчастна из-за частых измен мужа, что не мешало ей с немецкой добропорядочностью регулярно поставлять клану Романовых все новых и новых отпрысков. Однажды, идя от купальни, она тихонько сказала Горчакову:
– Мой Сашка сейчас в таком добром расположении духа, что вы, князь, можете просить у него что вам хочется. И ни в чем он вам не откажет…
В поезде, отвозившем царское семейство в Москву на коронацию, Горчаков завел с императором серьезный разговор:
– Государь, три года тягостной войны отразились на жизни России, и я осмеливаюсь посоветовать вам сократить расходы на пышности церемоний… Дайте вздохнуть народу свободнее!
За окном вагона стелилась блеклая мгла, в которой лишь изредка мерцали лучинные огни забытых богом деревень.
– Я не могу обещать вам сокращения издержек на коронацию. Поверьте, лично мне этот блеск не нужен, но, если блеска не будет, Европа может счесть это за ослабление моей власти и дурное содержание казны… А за совет благодарю.
– Тогда, – подхватил Горчаков, – вам следует снизить пошлину на заграничные паспорта. Ваш незабвенный родитель выпускал верноподданных за рубеж сроком на полгода под залог в пятьсот рублей. Такую роскошь мог позволить себе только очень богатый человек.
– Сколько же, по вашему мнению, брать за паспорт?
– Пяти рублей вполне достаточно… Слава богу, мы ведь не китайцы, считающие, что в изоляции лучше сберегается их мудрость. Европа, – доказывал Горчаков, – сама по себе – громадный резервуар знаний, и, сливая в него русские достижения мысли и науки, мы будем вправе черпать из него все новое и полезное для развития русской жизни…
Вслед за царским поездом проследовал посольский поезд со свитой Морни, и французы были ошеломлены рекордной скоростью – до Москвы они доехали за 16 часов! В первопрестоль-ной для них были забронированы два особняка – Корсакова и Рахманова; обилие свободных стенок позволило Морни развесить все картины и гобелены. Послу досаждали колокола московских церквей, звонившие с утра до ночи «с достойным сожаления соревнованием». А в день коронации Морни невольно обратил на себя всеобщее внимание тем, что остановил свой кортеж за два квартала до Успенского собора, проделав остальной путь пешком и обнажив голову, что не укрылось от взора императора Александра II:
– Благодарю вас, посол! Все было бы отлично, если б не эта постная физиономия лорда Гренвиля, который выступает здесь с таким видом, будто я не вернул Англии долгов…
Англичане старались помешать союзу России с Францией, и Гренвиль – под громы колоколов – заметил Морни:
– У нас политику делают ради прений в парламенте, а дипломаты интригуют лишь ради насыщения архивов документами о своем остроумии… Не пойму, ради чего стараетесь вы?
– Не смейтесь! – отвечал Морни британцу. – Я разглядел в России неразработанный рудник для экономической эксплуатации. Вам-то хорошо сидеть на угольных копях Ньюкасла, а французы никогда не знают, чем протопить свои камины…
Прусское королевство на коронации представляли два человека, столь различных, что их неловко сопоставлять: великий ученый Александр Гумбольдт и генерал Гельмут фон Мольтке. Автор «Военных поучений» врезался в память человечества жестким профилем волевого лица, обтянутого сухим пергаментом старческой кожи, а тогда – на коронации – это был тощий и моложавый, удивительно ловкий в движениях человек, с румянцем во всю щеку, восторженный поклонник танцев, которым он и отдавался – почти самозабвенно…
После мазурки царь приветствовал его:
– А-а, Мольтке! Что скажете хорошего?
На ломаном русском языке, клокоча звонкой гортанью, будто орел перед взлетом, Мольтке отвечал:
– Не стройте крепостей – стройте железные дороги. В Берлине не считают, что Россия потерпела поражение – просто Россия не смогла выиграть победу из-за отсутствия рельсов, протянутых к черноморским портам. Увы, государь, бог Марса отвернулся от ваших воловьих упряжек…
И он закружился в вальсе! Издали наблюдая за его костлявой фигурой, императрица Мария сказала Гумбольдту:
– Посмотрите, как упоенно танцует ваш Мольтке.
– А что ему делать? Это лучший танцор Берлина… Правда, – добавил Гумбольдт, – я слышал, Мольтке что-то еще фантазирует в генеральном штабе, но я не могу представить, чтобы человек, пылко отдающийся танцам, был способен одержать хотя бы одну серьезную победу на полях роковых битв…
Горчаков равнодушно взирал на вальсирующую публику, вскользь заметив советнику министерства – барону Жомини:
– Я бы охотно променял Гумбольдта и Мольтке на одну лишь голову прусского политика… Это нужно не только Берлину, но, думаю, пошло бы на пользу и Петербургу.
– Пруссия не имеет политика, – отвечал Жомини.
– Точнее, она не имеет политики. Но политик уже есть… Я говорю о Бисмарке, что застрял во Франкфурте, где он каждый вечер надувается, как пузырь, дешевым вином.
Потом была пышная иллюминация и обед в Грановитой палате, напомнивший застолья Ивана Грозного, когда к пирующим несли лебедей с бриллиантами, вставленными вместо потухших глаз. Коронация обошлась народу в 18 000 000 рублей, и, определив стоимость этой церемонии, я заканчиваю ее описание.


* * *


Русский дипломат Жомини, всю жизнь выглядывая из-за плеча Горчакова, обожал тень. Оттого-то читатели больше знают его отца, которого обессмертил Денис Давыдов:
Жомини да Жомини,
А об водке ни полслова!
Александр Генрихович Жомини считался «Нестором русской дипломатии», как никто другой знавший все ее тайны, и, подобно Горчакову, он долго был гоним по службе канцлером Нессельроде. Горчаков сразу же сделал Жомини главным советником министерства, приобретя тем самым «золотое перо» лучшего стилиста в искусстве дипломатической переписки. Документы, вышедшие из канцелярии Горчакова, снискали в мире славу подлинных шедевров политического красноречия, но историки давно потеряли надежду выяснить – кто их автор, Горчаков или Жомини? Скорее, они работали совместно, стремясь к тому, чтобы политический документ возвысился до уровня художественной классики. О своем помощнике Горчаков сам не раз говорил: «Про барона Жомини можно сказать, что он словно Иисус Христос в евхаристии – его все едят и пьют, но никто его еще никогда не видел…»
Сегодня Жомини скромно доложил министру, что от острова Мальты отошла большая английская эскадра.
– Конечно, – сказал Горчаков, – они покинули Мальту, чтобы войти в Черное море, где у нас один кукиш…
Граф Эстергази, посол венский, и лорд Гренвиль, посол лондонский, разводили перед Европой кляузы, будто русские укрепляются на острове Змеином… Из-за этого островка Александр II тоже донимал Горчакова:
– Гренвиль предлагал мне свои корабли для эвакуации наших людей со Змеиного… Какой плевок! Подумать только, сколько терплю я унижений от этой склочной Англии…
Гренвиль с Эстергази сделали князю заявление:
– Не рано ли вы стали насиловать Парижский трактат?
– Ваши скучнейшие разговоры об острове Змеином, – ответствовал Горчаков, нюхая табак, – я регистрирую как примечание петитом к своему вопросу, набранному крупным шрифтом: когда из Греции, и без того страдающей, будут удалены оккупационные войска ея величества королевы британской?
Морни тоже сделал заявление – от имени Франции:
– Я смотрел карту, но нигде не нашел острова Змеиного, и французам безразлично, кто его населяет…
Желая закрепить «провод» между Парижем и Петербургом, Морни срочно женился (кажется, по любви) на юной княжне Софочке Трубецкой, что вызвало бурю негодования в Англии: там сочли, что свадьба – дело рук хитреца Горчакова. Окрутив Морни с русской красоткой, Петербург теперь по рукам и по ногам свяжет политику Кэ д’Орсэ… Гренвиль сказал:
– Вы бы, Морни, никогда не женились на русской, если бы могли осознать стратегическое значение острова Змеиного. Россия, потеряв Дунай, оставила за собой островок, который, словно пробка, запечатал Австрии выход в Черное море.
– Поверьте, – отвечал Морни, – что, когда мы с женою гасим свечу, мы меньше всего думаем о стратегическом значении острова Змеиного…
В один из четвергов Горчаков закончил свой доклад и собирался откланяться, но царь задержал его:
– Вы извините меня, князь, но я, по совести сказать, так и не ведаю, чей же это остров – Змеиный?
– Этого, государь, не знает никто… Но полагаю, что если англичане шумят о нем больше всего, то это значит, что остров необходимо сохранить за матерью-Россией!


* * *


Справка: остров Змеиный, бывший Фидониси, расположен на подступах к Одессе, в 37 милях от устья Дуная; площадь острова 1,5 кв. км; остров принадлежит СССР.
Посмотреть профиль

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Горчаковский циркуляр


Парижское Кэ д’Орсэ, лондонский Уайт-холл, берлинская Вильгельмштрассе, венский Балльплатц, русский Певческий мост – в этих адресах заключен жесткий «пятиугольник» европейской политики, где все взаимосвязано на основе экономических интересов и традиций прошлых альянсов. «История, – писал Горчаков, – это великая школа, богатая поучениями, но для того, чтобы эти поучения не были простым усилием памяти, нужно применять их к обстоятельствам, в которых находишься…» В его голове держались политические связи России не только с соседями, но и со всем миром; стареющий человек, он цепко хранил в памяти основные пункты трактатов России за последние сто лет, знал их выгоды и слабые места, понимал нужды государств, их опасения и симпатии. Горчаков свободно плавал в необозримом океане имен и фактов, всегда точно оперировал датами. При этом посмеивался над собой:
– Но я так и не знаю, что же такое дипломатия? По-моему, это высшее проявление культуры человеческих отношений. Без дипломатии не может существовать наша цивилизация…
Поздними вечерами, когда в здании министерства погасали свечи, Горчаков любил остаться в кабинете, за бутылкой вина «Эрмитаж» обожал поболтать с Тютчевым и Жомини.
– Европа считает нас азиатами. Но мы принадлежим Европе в такой же степени, что и Азии. Всем своим громадным телом Россия распростерлась по азиатским просторам, выставив босые пятки на Алеутские острова, но голова нашей отчизны извечно покоилась в Европе… Сейчас Россию хотят публично отлучить от большого европейского концерта. В давние времена папа римский отлучил от церкви германского кесаря Генриха Четвертого, и тот, прибыв в Каноссу, посыпал главу пеплом, покаянно разорвал на себе одежды, неделю простоял на ногах под дождями и солнцем, со слезами умоляя папу не отвергать его. Но ежели Европа надеется, что Россия тоже пойдет в Каноссу на покаяние, то она заблуждается… не пойдем!
Отхлебнув вина, он спрашивал у Жомини:
– А кто у нас посланником-то в Ганновере?
– Там уже давно сидит Георг-Герберт барон Гротгауз, граф Мюнстер-цу-Люденбург.
– Ишь какой важный боярин… исконный «русак». Не попросить ли нам его оттуда подобру-поздорову?
Горчаков чистил штаты министерства, удаляя с постов за границей политических наемников, видевших в России один «Певческий мост» как источник чинов и наград, и которые, говоря об Австрии, полагали, что «старый друг – самый верный». Горчаков, напротив, открыто проклинал традиции интимных связей Священного союза монархов и где-то в глубине души, несомненно, даже благословлял подлость венского кабинета, развязавшего ему руки в крупной политической игре…
Недавно пароходом доставили из Европы багаж министра – массу милых сердцу вещей, хрусталь и бронзу, картины и мебель, сервизы и скульптуру, которые сопровождали его в частых перемещениях с поста на пост по столицам королевств, империй и герцогств. Наконец вещи разобраны на казенной квартире в Петербурге, и Горчаков невольно захандрил, разбирая красочные акварели, сделанные покойной женою. Боже, как она любила рисовать интерьеры комнат, где они жили в счастии. Вот и его кабинет на вилле Торреджиани во Флоренции – свежий ветер вздувает занавеси, на широкой оттоманке возлежит красивая женщина в турецком тюрбане, а за столом сидит он сам. Читает газету… Увы, ничто невозвратимо!
Его навестили пасынки, графы Мусины-Пушкины, военные люди под тридцать лет, звенящие саблями и шпорами, строгие и внимательные. Они привели с собою и друга детства, графа Льва Толстого, доводившегося Горчакову троюродным племянником. Александр Михайлович завел с Левушкой речь о его «Севастопольских рассказах», подчеркнуто именуя их «очерками»… В ответ на критику автор отвечал:
– Но мой «Севастополь в мае» прошел тройную цензуру, из восьмидесяти тысяч печатных знаков цензура выкинула тридцать тысяч. Как же при таком насилии писать правду?
– Мой юный друг, – ответил Горчаков, – скоро все изменится, и на эту тему я тоже буду говорить с государем…
Предстояло говорить и со всей Европой! Утром он принял венского посла Эстергази, который решил учинить ему выговор.
– Сорок лет, – сказал посол, – Австрия и Россия дружно отстаивали консервативные начала дружбы монархов, а теперь вы требуете проведения народного плебисцита в Дунайских княжествах, чтобы валахи и молдаване сами решили свою судьбу. В этом сиятельная Вена усматривает (не без оснований!) призыв к национальной революции… О какой Румынии вы хлопочете? Консерватизм русской внутренней политики должен неизменно сочетаться с консерватизмом внешней политики.
– Но я, – отвечал Горчаков, – не возглавляю министерство дел внутренних, определяющее консерватизм внутри России, я возглавляю министерство дел иностранных, которое с консерватизмом прежних монархических принципов отныне порвало… Посмотрите на мои руки, посол! Они ничем не связаны. Война разорвала все прежние трактаты. Теперь я вправе избирать тех союзников, с которыми России жить выгоднее…


* * *


Казалось, Нессельроде прав: России сказать нечего, Россия унижена, Россия отодвинута, Россия бессловесна…
Был обычный осенний день, когда в Петербурге застучал телеграф, рассылая по столицам мира циркуляр министра, обращенный вроде бы к русским послам за рубежом, на самом же деле адресованный ко вниманию всей Европы.
Темные небеса Востока озарились молниями…
– Обстоятельства вернули нам полную свободу действий, – провозгласил Горчаков честно. Далее он предупредил мир, что отныне Россия будет строить свою политику исключительно в собственных интересах, и она, убогая и обильная, великая и гордая, более не станет насиловать свои национальные принципы ради исполнения устарелых и отживших обязательств, навязанных русской дипломатии прежними комбинаторами.
Главная задача – развитие внутренних сил страны.
Но это не значит, что Россия замыкается в себе.
Напротив, она готова активно участвовать в политической жизни всего мира, и в первую очередь – в Европе…
Телеграфы отстукивали решающий аккорд Горчакова:
Говорят, что Россия сердится.
Нет, Россия не сердится.
Россия сосредоточивается.
Последнюю фразу с французского языка в столицах мира переводили по-разному, а зачастую она звучала с угрозой:
– Россия усиливается…
Сказав то, что лежало на сердце, он отъехал в деревушку Лямоново, что захилилась средь псковских лесов и кочкарников, забытая и печальная… Ах, боже мой! Вспомнилось, как впору младости, проездом из Европы, заглянул он в Лямоново, откуда недалече и Михайловское. Горчаков тогда лежал в простуде, Пушкин приехал к нему, они обнялись… Целый день вместе! Он как раз писал «Годунова», читал отрывки. Как давно это было… В памяти остались драгоценные строки:


Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,
Хвала тебе! – фортуны блеск холодной
Не изменил души твоей свободной,
Всё тот же ты – для чести и друзей.
Нам разный путь судьбой назначен строгой:
Ступая в жизнь, мы быстро разошлись,
Но невзначай проселочной дорогой
Мы встретились и братски обнялись.


Проселочной дорогой, мимо старых ветел и мужицких гумен, из ворот которых вылетала, кружась, отсеянная полова, ехал Горчаков в деревню Лямоново – возвращался в юность… Поля, поля, поля! Бричку дергало на ухабах, бревенчатые мосты забавно тараторили под колесами. Жарко было. Но уже проплывали в воздухе осенние паутины-седины, и, подоткнув подолы, глядели из-под руки русские жницы на пылящую вдоль проселка барскую бричку…
Русь! О Русь, Русь… многострадальная!
Кормилица, поилица и воительница наша…
На косогорах белели тихие прозрачные церквушки.
В скорбной желтизне шелестели упругие овсы.
Всплывало уже не пушкинское – тютчевское:


Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Не поймет и не заметит
Гордый взгляд иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной…


Слева – деревня Мордюковка, направо повернешь – село Зыкино, а ему ехать прямо. Вот и завечерело… Встретилась босоногая крестьянка – красивая баба. Стояла она, опустив вдоль чресел могучие руки. Опиралась в землю крепкими загорелыми ногами – нерушима, как монумент, поставленный здесь на века. Рубашка была изодрана, а из-под дранья просвечивала нежная кожа большой и обильной груди. Крестьянка повернула лицо к Горчакову, сказала причитающе – не ему, а себе:
– Опять загулял мой родненький… Был у меня горшочек с цветочками синенькими. Намедни купили на ярманке в Волышеве, так и горшочек об печку он чебурахнул. Меня-то саму побил да из дому выгнал… Кто ж скотинку-то доить станет?
Вдали уже показалась обветренная солома крыш Лямонова; князь поймал себя на мысли, что эта русская баба на распутье, сильная и обиженная, чем-то напомнила ему сегодняшнее положение России в европейской политике.
– Тпррру! – сказал кучер. – Вот и приехали…
Горчаков не сразу выбрался из брички. Еще думал.
…Парижский трактат надобно денонсировать.
«Как это сделать? Без крови? Без выстрелов?»
Вечером он поужинал простоквашей с кислым деревенским хлебом, спал на душистом сене, слушая, как в старом доме поют старые сверчки. За лесом лежало Михайловское, но там уже никто не живет, и никто не приедет к нему, и никто его не обнимет. Горчакову хотелось немножко поплакать…


* * *


И снова дорога… Поезд имел недолгую остановку во Франкфурте-на-Майне, которой и воспользовался прусский посол при Германском бундестаге. Горчаков дружески принял его в своем роскошном вагоне. Бисмарк торопливо спросил:
– Насколько справедливы слухи, что ваш император должен встретиться с императором Франции?
– Я допускаю, что это возможно.
Бисмарк в нетерпении куснул набалдашник трости:
– Но император Франц-Иосиф, желая замазать щели в своем трухлявом корабле, тоже не прочь бы повидать царя.
– Я не допускаю, что это возможно.
Бисмарк апеллировал к чувствам старого товарищества между ними по совместной службе в австрийском «лисятнике» и почти слезно умолял князя высказаться откровенно (без дипломатии). Горчаков несколько свысока продекларировал Бисмарку, что у него нет солидарности с прежним консерватизмом николаевского царствования, а разрушенный Священный союз можно воссоздать при условии, что место Австрии в коалиции теперь займет Франция.
– И, конечно, ваша Пруссия, дабы заодно с нами указать предел австрийскому честолюбию не только в делах восточных, но и в той срединной Европе, где слышна немецкая речь…
Брякнул гонг, поезд тихо тронулся.
– По вашим глазам, – сказал Горчаков, – я вижу, что вы не доверились мне. Жаль: ведь я был искренен…
Отворив двери вагона, Бисмарк спрыгнул на ходу.
Поезд рассекал Германию, которой не существовало.
Посмотреть профиль

10 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:01 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Это роковое слово – Польша!



По старой привычке, унаследованной от нищенской юности, Наполеон III не выбрасывал рваные носки, а отдавал их в штопку. Красноречивым императора назвать трудно, зато его хладнокровию можно было позавидовать. Принцесса Матильда (разведенная жена Анатолия Демидова) рассказывала Флоберу:
– На днях лакей выпустил ему за шиворот полный сифон сельтерской, а он без малейшего признака недовольства протянул ему пустой стакан с другой стороны. Пшик – и выпил. Вот уж если бы я стала его женой, так обязательно разломала ему голову, только бы узнать, что в ней находится!
Наполеон III однажды с оттенком горечи заявил:
– Меня среди монархов Европы именуют парвеню. Ну, что ж! Я способен гордиться даже званием выскочки…
«Выскочка» начал жизнь офицером в швейцарской артиллерии, а к престолу Франции подкрадывался со стороны… Рима! Он был связан с карбонариями, боровшимися за освобождение Италии от австрийского и папского гнета. Экспедиция на Рим была разгромлена, Наполеон III с английским паспортом в кармане бежал во Францию, но она его изгнала. Начались годы скитаний и сочинения брошюр, в которых будущий император рисовал себя убежденным республиканцем. Надев треуголку знаменитого дяди, он устроил заговор в Страсбурге, потерпел фиаско и уплыл за океан. Великолепный иллюзионист-фокусник, он, если верить слухам, мечтал о блестящей цирковой карьере. В 1840 году прах Наполеона I с острова Св. Елены перевезли в Париж, что дало повод для развития бонапартизма в стране. Наполеон III высадился с друзьями в Булони, обвиняя Орлеанов в деспотии, и где бы он ни появлялся, над его головою всегда парил выдрессированный орел, который в самые патетические моменты, распластав крылья, с клекотом садился на треуголку своего хозяина. Неисправимого заговорщика пожизненно заточили в темницу, а орел улетел. В крепости Наполеон III постигал экономику, изучал историю, вступил в переписку с Луи Бланки, нашел друзей среди социалистов. Шла большая игра за власть, и он не скупился на авансы: «Рабочий класс не владеет ничем; его нужно сделать собственником!» Через шесть лет во время прогулки арестант в блузе пролетария подхватил на плечо доску и под видом рабочего спокойно вышел из тюрьмы на свободу… Беглец скрывался в Англии, пока революция 1848 года не избрала его депутатом Учредительного собрания. С трибуны он заявил, что, избранник воли народа, он отказывается от претензий на престол. Всеобщим голосованием его провели в президенты Французской Республики, а в ночь на 2 декабря 1851 года – это дата Аустерлица! – Наполеон совершил переворот. Париж вышел на баррикады, была страшная бойня, в канавах навалом лежали убитые – так он стал императором…
Для полного счастья не хватало императрицы! Но «выскочка» не мог найти невесты ни в доме Гогенцоллернов, ни в шведской династии Ваза – всюду отказывали. Тогда-то он и женился на испанке Евгении Монтихо, сам же признав, что это «брак с досады». Сейчас эта красавица плыла в венецианской гондоле, которую тихо покачивали воды прудов Фонтенбло, а на веслах сидел… Кто бы вы думали? Ну, конечно же, карбонарий-итальянец. Точнее: посол Сардинского королевства, граф Коста Нигра (наполовину Дон-Жуан, наполовину Макиавелли), который прекрасно поставленным голосом пел императрице Франции любовную серенаду… Гондола мягко ткнулась в зеленую травку. Со смехом подобрав воланы платья, Монтихо чмокнула любовника в лоб и спрыгнула на берег. Здесь, на берегу, ей подал руку пожилой человек в черном сюртуке, делавшем его похожим на сурового лютеранского пастора. Это был русский посол во Франции – граф Павел Дмитриевич Киселев.
На пустынной тропинке к павильону императрица сказала ему:
– С вами, посол, я всегда искренна, и я не думаю, чтобы сейчас моему супругу была необходима встреча с вашим царем… Я понимаю, чего домогается ваш Горчаков! На одном краю Европы – богатая и славная Франция, у которой множество друзей, а далеко-далеко, где-то за Германией и Польшей, нищая и пристыженная Россия, у которой друзей нет.
«Какая подлость!» – подумал Киселев и, склонив седую голову, благоговейно приложился к руке интриганки.
– Увы, – произнес он, – ваш высокий супруг уже сделал приглашение России к политическому танцу…
Предстоящее свидание было замаскировано от взоров Европы желанием царской семьи навестить лечебницы Киссингена, ибо императрица Мария после очередных родов нуждалась в укреплении здоровья. Конечно, встречам глав двух государств всегда предстоит долгая и кропотливая работа дипломатии, которую незаметно для других и проделал князь Горчаков.


* * *


Летом 1857 года от причалов Кронштадта отошел пароход «Грозящий» с военной командой и придворной прислугой. Романовы были плохими мореплавателями, и потому в их каютах матрасы заранее были сложены на полу, на них царственная семья в лежку и валялась до самого датского Киля. Отсюда путь лежал на германские курорты, где царскую семью часто навещали сородичи – гессенские, веймарские, дармштадтские, баден-баденские и прочие. Александру II нанес визит король Вюртембергский, взявший на себя роль примирителя Романовых с Габсбургами; король силился доказать:
– То недоразумение, какое возникло между Веною и Петербургом во время Крымской войны, легко урегулировать и снова сплотиться против бонапартизма и революций.
При этом король просительно, ища поддержки, взирал на Горчакова, которого хорошо знал, как бывшего посла в своей столице – в Штутгарте. Но князь молча указал рукою на венценосного повелителя, и Александр II сказал, что о прежнем сближении Австрии с Россией после всего, что случилось, и речи быть не может… Дымя папиросой, царь заключил:
– Россия еще со времен Петра так много сделала доброго для Австрии, что в период Крымской войны все русские имели право воскликнуть: «Как? И ты, Брут?..»
Горчакова серьезно обеспокоило срочное отплытие Наполеона III на остров Уайт, где в замке Осборн состоялось его свидание с британской королевой Викторией. Переговоры проходили в условиях секретности, на какую способны только англичане. Осборн был полон лондонскими сыщиками. Дело дошло до того, что они скрутили руки даже французскому послу графу Персиньи, который возымел скромное желание помочиться возле забора, наивно думая, что его никто не видит. Но Горчакову все же удалось выяснить, что, умасливая Наполеона III лестью, королева Виктория не дала императору Франции никаких шансов на «исправление карты Европы».
Горчаков со смехом сказал барону Жомини:
– Для нас свидание в Осборне уже не загадка. Но зато теперь в Осборне поломают голову над загадкой Штутгарта, когда здесь появится Наполеон Третий с обворожительной женою…
Удар настиг министра со стороны для него неожиданной. Жена Александра II вдруг почему-то сочла неудобным для себя снизойти до встречи с Евгенией, девическое прошлое которой было далеко не безупречно. Свои высокомерные взгляды она изложила в письменном виде, а почтовый шпионаж Европы работал превосходно, и русский посол Киселев был ошарашен, когда императрица Франции сунула ему к носу это послание.
– Не слишком ли жестоко? – спросила разгневанная испанка. – Я не знаю, от какого бродяги происходят Гессенские, но мой-то предок сражался с маврами бок о бок со святым Альфонсом Кастильским… это уж точно! После такого письмеца я и сама не желаю видеть вашу многодетную императрицу.
Киселев по телеграфу предупредил Горчакова.
– А чтоб их всех… бабье! – выругался князь.
В сентябре Наполеон III с графом Валевским были встречены на вокзале Штутгарта королем Вюртембергским, который и отвез их в свой замок; туда же (в скверном настроении, проклиная поступок мещанки-жены) пешком отправился и Александр II. Двери с двух сторон большого зала были отворены одновременно – два монарха появились в них разом, быстро сходясь посреди громадного пространства, гулко резонировавшего при каждом их шаге. Наполеон III был в белом мундире, царь предпочел остаться в цивильном сюртуке, который он украсил розой, купленной только что на улице.
– Империя – это мир! – провозгласил Наполеон.
Царь отвечал ему уклончиво:
– Я думаю, нам стоит уединиться…
В пустынном зале остались Горчаков с Валевским.
– Присядем, – сказал князь. – Не знаю, как вы, любезный граф, а я едва таскаю ноги. Мы с вами отдохнем. Сейчас такое время, когда идеи рождаются быстрее кроликов. Но идеи тут же превращаются в акции, а великие проекты становятся шарлатанством… Наши отцы и деды были счастливее нас!
Понятливые лакеи затворили двери.


* * *


Выказывая любезность, Наполеон III начал так:
– Глубоко сожалею о ваших потерях в Севастополе.
– В основном, – отвечал царь, – мы страдали от ваших нарезных ружей Минье, стрелявших не круглыми, как у нас, а коническими пульками, летевшими на большое расстояние.
– У нас не было целей продолжать эту бессмыслицу, тем более что Крым для парижан казался дальше Кайены…
Александру II этот разговор был неприятен, но он умолчал, что в Крыму сражалась лишь четверть русской армии, а три ее четверти дымили бивуаками на западных рубежах империи, готовые отбить нападение Австрии, а может быть, Швеции и даже… Пруссии! Австрия, как и следовало ожидать, костью торчала в горле французского императора.
– Ее надобно устранить из Италии! – Он завел речь на тему, которая в Осборне была отвергнута Викторией. – Франция должна вернуть естественные границы по Рейну и Альпам. Согласитесь, что Рейн для французов – то же, что Босфор для русских… Мудрое равновесие Европы разрушено Венским конгрессом. Прошло уже столько лет! Боже мой, сколько лет…
Царь намекнул: Россия согласна на забвение условий Венского конгресса 1815 года, если Франция поможет России аннулировать Парижский трактат 1856 года.
– Я и сам считаю его лишь временной комбинацией, как передышку мирного времени, чтобы снова поставить вопрос о войне… Вернемся к страданиям Италии!
Наполеон III увлекал Александра II на открытую схватку с Австрией ради освобождения итальянцев и создания единого государства на Апеннинском полуострове. Но в памяти русского царя были еще слишком свежи воспоминания восьмилетней давности, когда его отец взялся своими руками разгребать чужой жар в Венгрии, а кончилось это тем, что его отблагодарили войной с коалицией. Александр II сухо заметил:
– Сейчас важнее контакты России с Францией…
Горчаков привез проект договора о русско-французской дружбе, который и ложился в основу штутгартского свидания. Но императоры сходились медленно. Поначалу царь показался Наполеону III человеком хмурым и тугодумным. Постепенно он оживился, стал откровеннее и сердечнее. Этим сразу же и решил воспользоваться император Франции.
– Все прекрасно, – сказал он, – но между нашими странами затесался щекотливый вопрос, тревожащий не одного меня, но и всю европейскую дипломатию. Франция имеет нравственные обязательства не только к страданиям Италии, но и к страданиям угнетенной вами Польши…
Александр II с трудом сдержался перед Наполеоном:
– Любое вмешательство извне во внутренние дела России может испортить любые, самые наилучшие намерения…
Но перед свитой он уже не стал себя сдерживать:
– Со мной осмелились говорить о Польше! Вы подумайте, господа, он осмелился говорить со мной о Польше…
При этом подбородок царя дрожал. Горчаков, нагнувшись к уху барона Жомини, шепнул ему:
– Неужели вся наша работа – псам под хвост?
Тут некстати к нему подошел Бисмарк, срочно прибывший из Франкфурта, дабы пронюхать, чем благоухает в Штутгарте, и почтительно просил князя представить его русскому самодержцу. Александр II скользнул по Бисмарку рассеянным взглядом, еще продолжая высказывать бурное негодование:
– О чем бы говорить, но только не о Польше!
Бисмарк все волновался – не было ли разговора о Шлезвиг-Голштейне? Горчаков обидел Бисмарка, с презрением – нескрываемым! – отозвавшись об этой чисто немецкой проблеме:
– Послушайте, мой друг, речь идет о сильной головной боли, а вы тревожитесь о сохранении прически…


* * *


Взяв себя в руки, Александр Михайлович сохранил хладнокровие. Валевскому он предложил вкрадчиво:
– Основа для переговоров сохранилась в целости. Думаю, мы с вами встретились не для того, чтобы изображать бездушные декорации, на фоне которых столь выразительно играют наши коронованные дилетанты. Давайте продолжим…
После того что произошло, Горчаков не мог не заговорить о Польше – тем более с Валевским (поляком же!):
– Мы неповинны в страданиях польской нации. Почему ваш император апеллирует именно к нам, русским? Россия никогда не жаждала раздела Речи Посполитой, но Екатерина Великая была вынуждена пойти на это, когда увидела, что Польшу стали раздергивать по кускам – то Австрия, то Пруссия…
Валевский молчал. Горчаков вздохнул:
– Австрия и Пруссия поляков германизируют, жестоко преследуя их нравы, язык и обычаи. А в русской Польше все осталось «пше прошем», мы не собираемся делать из поляков русских… Вы же сами, граф, провели юность в Варшаве! И вы знаете: всюду слышна польская речь, вечером открываются польские театры, звучит польская музыка, вы читаете газеты на польском языке… Нет, мы не стеснили поляков. Я даже полагаю, что мы их спасли от неизбежной германизации.
Разрядив гнетущую обстановку, он сказал:
– Пусть наши кесари сердятся и дальше. А мы ведь политики, и Франции с Россией еще предстоит решить немало общеевропейских задач… Если вы станете воевать с Австрией, Россия сохранит позицию, выгодную не для Австрии, а для Франции. Сразу положим это на весы! На другую чашу весов вы кладете свою поддержку России в делах восточных. Говоря очень много об итальянцах, не станем забывать о миллионах славян, попавших под двойной пресс угнетения – мусульманской Турции и не в меру благочестивой христианской Вены…
Лишь под утро Горчаков вернулся к себе, где его поджидал неутомимый друг – Жомини. Князь сразу переменил сорочку.
– Мокрая, – сказал. – Пришлось попотеть. Налейте мне стаканчик мозельского. Сейчас это не повредит.
Жомини спросил о конечных результатах.
– Основа для союза с Францией сохранилась, но после рокового слова «Польша» проект договора не подписан…
– Чего же следует теперь ожидать?
– Войны, – ответил Горчаков и пошел спать.


* * *


По дороге на родину, задержавшись в Веймаре, царь все же согласился на встречу с австрийским императором. Словно в извинение себе, он сказал Горчакову:
– Я ничего не простил Австрии, и в этом смысле вы можете быть за меня спокойны. Кесарь будет выклянчивать у России прощения, но я Габсбургам не верю… ну их!
Франц-Иосиф приехал за милостью, прося о ней глазами и изогнутой спиной, как собака просит мозговой кости. Горчаков хотел присутствовать при встрече, но царь сказал ему:
– Зачем это вам? Не доставит удовольствия…
Франц-Иосиф и сам понял, что главное препятствие в его планах не царь, а Горчаков, и, желая задобрить министра, он наградил его орденом св. Стефана. В таких случаях положено отдариваться, но Горчаков предупредил царя, чтобы тот не вздумал награждать русским орденом канцлера Буоля.
– Вы меня ставите в неловкое положение!
– Неловкое положение – обычное для политика…
Издали наблюдая за монархами, гулявшими под ручку среди цветников, министр тогда же зрело решил, что Австрия будет непременно отмщена – независимо от того, о чем беседуют сейчас эти два европейских фараона… Покидая Веймар, князь сделал политический жест – орден св. Стефана он забыл на подоконнике ванной комнаты. Газеты сообщили Европе, что можно забыть часы или кошелек, но забыть высший орден Австрийской империи… тут, простите, что-то не так!
Посмотреть профиль

11 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:02 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Нещадное курение в Бундестаге



Тиргартен еще не был тем знаменитым парком, каким стал для берлинцев позже: по ночам тут воры раздевали прохожих, на рассветах дуэлировали оскорбленные, в полдень сходились с детьми няньки и кормилицы, чтобы завести роман с солдатами из ближайшей казармы. Однажды утром в Тиргартене громыхнул выстрел… Пастор склонился над убитым дуэлянтом:
– Боже, что мы скажем теперь королю?
Так погиб барон Гинкельдей, начальник тайной полиции: он погиб из-за женщины, хотя король накануне запретил ему дуэлировать. За гробом своего верного альгвазила шел сам Фридрих-Вильгельм IV, неся в руках черно-белое знамя, а процессию замыкал Штибер… По возвращении в замок король, громко плача, обнял адъютанта – барона Мюнхгаузена: «Мой бедный Гинкельдей уже пирует в Валгалле, кто может заменить мне его?» Пройдя в спальню, король «сел перед столиком, на котором стояли графины с водкой и кюммелем, напитком каменщиков… начал пить быстро, большими глотками, приставив горлышко к губам. Два лакея стояли по сторонам почтительно и бесстрастно, давно привыкшие к такому зрелищу». В день похорон полицай-президента Фридрих-Вильгельм IV начал пороть чепуху. Врачи давали ему лекарство, которое он запивал графином водки. При этом король рыдал:
– Какой я король? Я манекен, похожий на него…
Власть над Пруссией хотела взять его жена, но вмешался братец Вильгельм, ставший регентом. Сумасшествие короля и регентство над ним брата от народа Пруссии скрывалось. А сыщика Штибера за многие преступления отдали под суд! Сам адвокат, он построил свою защиту умно: я, мол, исполнял только приказы его величества. Справиться же у короля – так это или не так, было невозможно. Сыщика выкинули со службы без права на пенсию. Бедствуя, он пригрелся в русском посольстве, исполняя мелкие шпионские поручения за аккордную плату. По вечерам, вернувшись домой, зябко дрожащий Штибер снимал со стены портрет сумасшедшего короля, отодвигал потаенную щеколду – и сразу механически отворялась филенка шкафа, а там, в глубине затхлой ниши, хранилась секретная картотека на 40 000 добрых пруссаков… Это – его будущее, будущее всей Пруссии, судьба всей Германии! Здесь была и карточка на Бисмарка, восьмой год сидевшего послом во Франкфурте; Штибер охотно вписал в досье тайную резолюцию из анналов берлинских архивов: Бисмарк – красный реакционер; от него несет кровью; к его услугам мы обратимся впоследствии.


* * *


Было так: если в Берлине министры плохо слушались короля, он вызывал из Франкфурта Бисмарка, словно желая сказать: «Вот, дети! Прибежал серый волк из темного леса, он вас может скушать», – и появление Бисмарка делало министров покорными. Но это не значило, что король хотел бы иметь Бисмарка своим министром. В роду Гогенцоллернов хранилась древняя заповедь: «Никогда не давать ходу этим дерзким людям с Эльбы – Бисмаркам!»
Во франкфуртском дворце князей Турн-и-Таксисов, где собирались послы отжившего феодального мира, Бисмарк олицетворял старую Пруссию, заветы юнкерства и бранденбургскую спесь. Коллеги видели в нем лишь заядлого абсолютиста и грубого выпивоху с замашками студента-эпикурейца. Они ошибались? Бисмарк изучал в бундестаге хитросплетения венской политики, а сам Германский союз неуважительно именовал «лисятником, где уже нечем дышать от вони…».
Австрийский посол граф Рехберг спрашивал:
– Если вам нечем дышать, господин Бисмарк, зачем же вы с завидным усердием посещаете заседания бундестага?
– Просто я еще не изучил все ваши норы…
Прусский посол во Франкфурте снимал хорошенький особняк в девять окон, смотрящих на Ландштрассе с фасада, обвитого вечно зеленеющим плющом. Здесь он жил с семьей и посольским штатом. В глубине двора был тенистый садик, а в саду стояла беседка вычурной мавританской формы. Всю жизнь Бисмарк обожал садовые беседки, и сегодня, наполнив кувшины пивом и прихватив с кухни тарелку с чибисовыми яйцами, он принимал у себя дорогого друга своей бесшабашной юности…
– Садись, Александр, я так рад тебя видеть!
Гость был издалека – из России, друг его студенческих дней, звали его Александром Андреевичем Кейзерлингом. Это был ученый-палеонтолог, видная фигура в русском научном мире. Отхлебнув пива, Кейзерлинг рассказывал Бисмарку о своих приключениях в устье Печоры; как он чуть не погиб в безлюдье Тиманской тундры; вдохновенно поведал о поисках каменного угля в донецких степях Приазовья, о романтичных кочевьях в киргизских улусах…
Бисмарк, естественно, перевел разговор на политику:
– А как у вас относятся к Австрии?
– Россия ее не любит, – отвечал ученый.
– Пруссии в спорах с Веною надо быть жестче.
– А не приведет ли эта жесткость к Иене?
Иена – страшное поражение Пруссии в 1806 году.
Бисмарк обколупал пестрое чибисово яичко.
– Но почему же сразу к Иене? – спросил он. – Моя позиция может привести к битве под Лейпцигом! Наконец, доставить Пруссии и лавры Ватерлоо…
От пива Бисмарк краснел – ученый друг его бледнел.
– Отто, ты уверен в будущей войне с Австрией?
– Пруссия обязательно будет с ней драться.
– Но о таких вещах открыто не говорят.
– А я говорю… Австрия – это зловонный труп, который разлагается посреди дороги немцев к объединению. Ты посмотри, приятель: после каждого сильного дождя у многих немцев все их отечество прилипает к подошве башмака…
Он окликнул своего лакея Энгеля, велел подать еще пива да заодно принести в беседку офицерский мундир ландвера, в который и облачился, явно красуясь.
– Ты не смейся надо мной, Александр, – сказал Бисмарк, – мундир для пруссака все равно что корсет для парижанки. – Опьянев, он расчувствовался: – Берлин не любит меня! Мне уже за сорок лет, а я еще таскаю чин поручика. – В уголках глаз Бисмарка блеснули искренние слезы обиды. – Черт их всех раздери, когда же мне дадут эполеты ротмистра?


* * *


История личности – это история ее предков…
Бисмарки происходят от буйного портняжки из Штендаля, бывшего таким задирой, что его даже отлучили от церкви (так и умер без покаяния). За 400 лет существования этого рода только один из Бисмарков не взял в руки меча; он основал замок Шёнхаузен, после чего старшие сыновья в роде Бисмарков получали к своей фамилии приставку «Шёнхаузен». Из глубины веков дошли до нас портреты Бисмарков, и разглядывать их весьма поучительно. Мужчины, как правило, забронированы латами, в руках дымятся мушкеты, лица бульдожьи, улыбки уст каверзны. А женщины некрасивы, без жеманства и кокетства; на портретах они замерли по стойке «смирно», словно сознавая свое абсолютное подчинение вооруженным до зубов мужьям.
Наш герой унаследовал от предков железное здоровье, презрение ко всяким иллюзиям, умение опираться на грубую животную силу и феноменальную волю в достижении желаемого. Один лишь вид препятствия, возникшего на пути, приводил Бисмарка в первобытную ярость. Бисмарк вобрал в себя и приметы «юнкерства» – любовь к охоте, к обильной еде и выпивке. Церковь не соблазняла его. «Что делать? – не раз говорил он. – Смолоду люблю длинные сосиски и коротенькие проповеди…»
Мать его была из профессорской семьи Менкенов и не желала видеть сына военным. Бисмарк учился сначала в Геттингене, потом в Берлине. «Она, – говорил он о матери, – хочет сделать из меня умного Менкена, но я решил остаться неглупым Бисмарком!» По ночам он шатался по улицам, распугивая прохожих, слонялся по трактирам. В корпорации буршей славился умением открывать бутылки выстрелами из пистолета. Науками он себя не изнурял, зато за три учебных семестра имел 27 дуэлей на рапирах. Глубокий шрам над верхней губой, обычно белый, становился багровым – в гневе… Но бурш не был глуп. Кейзерлинг, учившийся вместе с ним, знал, что Бисмарк замыкается на целые недели в аскетическом одиночестве, самоучкой постигая прошлое мира. «Изучая минувшее, – мечтал он, – можно предугадать будущее. История поможет мне распознать границы возможного: политик обязан знать, где кончается тропинка, ведущая его в пропасть…»
Из чиновной службы Бисмарк вынес ненависть к прусской бюрократии. Он не верил в ее способности и возненавидел дотошную аккуратность в чистописании казенных бумаг, которые никогда и никому не нужны. Бисмарк рассуждал так:
– Чиновники – это трутни, пишущие законы, по которым человеку не прожить. Почему у министров жалованье постоянно и независимо от того, хорошо или дурно живется населению Пруссии? Вот если бы квота жалованья бюрократов колебалась вверх-вниз в зависимости от уровня жизни народа, тогда бы эти дураки меньше писали законов, а больше бы думали…
Бисмарк и сам убедился, что с его брутальным характером начальству не угодишь, а потому, плюнув на чиновную карьеру, зажил померанским помещиком. Слава о его буйных похождениях облетела всю Померанию. Бисмарк получил прозвище «бешеного юнкера»: он будил гостей выстрелами из пушки, ударами плети загонял в дамскую спальню диких визжащих лисиц. В результате ни одна девушка не пожелала стать его невестой. После смерти отца в 1845 году Бисмарк водворился в родовом замке Шёнхаузен. Знакомая ему семья фон Путкаммеров особенно невзлюбила Бисмарка в роли жениха. А так как любое сопротивление только усиливало энергию Бисмарка, то он своего добился – фрейлейн Путкаммер стала его женою. Эта очень некрасивая и сухопарая женщина была верным спутником его долгой жизни. Бисмарк не любил, если халат и туфли подавал лакей – пусть подаст жена! «А что ей еще делать?» – рычал он… В ту пору он был здоровым мужчиной, неутомимым и бодрым, до бесцеремонности откровенным…
Революция 1848 года стала для него рубежом, за которым он разглядел мир, ненавидимый им! В юнкере проснулся дух предков, которые в лесных чащобах, услышав цокот чьих-то копыт, сразу хватались за мечи, готовые рубиться насмерть. Бисмарк поднял крестьян на новую Вандею, чтобы раздавить «большие города», как источники революций. Он на коленях умолял короля быть тверже кремня, не щадить ядер и пороху, а принца Вильгельма (нынешнего регента) довел до истерики чтением каких-то дурацких стихов, в которых оплакивалось уроненное в лужу знамя Гогенцоллернов. Кровожадные взгляды Бисмарка напугали берлинский двор. «Дикого юнкера» стали бояться, но зато его все запомнили!
Революция тоже стремилась к объединению всех немцев под крышею единой Германии, но Бисмарк стоял по другую сторону баррикад: ему хотелось создать Германию не снизу, а сверху – не от народа, а от королевской власти. Из революции он вынес убеждение в слабости Гогенцоллернов, он презирал их тряские, как желе, душонки. В прусском ландтаге он занял крайнюю правую скамью. При этом еще издевался над теми, кто сидел левее его. Они тоже глумились над ним, но Бисмарк спокойно покрывал шум парламента гремящим басом:
– Нечленораздельные звуки – это не аргументы!
Да, Бисмарк никогда не скрывал, что реакция, как и революция, тоже способна воздвигать баррикады поперек улиц. Бисмарк – зверь, опасный для всех. Потому-то его и засунули во Франкфурт, как затычку в пустую прогнившую бочку.


* * *


Представители германских княжеств в «лисятнике» с рабской покорностью выслушивали венские окрики. Никто не осмеливался возражать графу Рехбергу, на лице коего запечатлелся сиятельный отблеск былой политики Кауница и Меттерниха.
Во время дебатов курил один лишь Рехберг!
Остальные нюхали, чем пахнут его сигары…
Наконец Бисмарку это надоело. Он раскрыл кожаный портсигар-складень, в карманах которого лежали отдельно две сигары и два гусиных пера. Прусский посол не спеша подошел к креслу председателя бундестага, сказал:
– Желаю от вас спичку, чтобы раскурить сигару…
Несовершенство тогдашних спичек заставило Рехберга немало повозиться, прежде чем сигара в руке Бисмарка не обдала его клубом противного дыма.
– Вот теперь хорошо, – сказал Бисмарк.
При гробовом молчании бундестага, пораженного строптивостью Пруссии, курили два человека – Рехберг и Бисмарк. Робкие послы немецких княжеств дождались вечера и разбежались по квартирам, дабы срочно сообщить сюзеренам о дерзком курении Пруссии. В частности, они спрашивали – как быть в этом случае? Можно ли им тоже курить в присутствии высокого посла Вены? Но княжеская Германия безмолвствовала…
Бисмарк спросил у посла Баварии, бывшей (после Пруссии) самым крупным государством в немецком мире:
– Вы получили ответ от своего правительства?
– Увы, – отвечал тот, – Мюнхен молчит.
– А без Мюнхена сами курить не можете?
– Но… что скажет Вена?
Бисмарк пожертвовал Баварии свою сигару.
– Решение этого вопроса, – сказал он послу, – вам предстоит взять на свою личную ответственность…
Вслед за Баварией с опаской задымили Саксония с Вюртембергом, даже робкий Ганновер разжег желтую испанскую пахитосу, только Гессен-Дармштадт не мог преодолеть в себе природного отвращения к табаку. Бисмарк шепнул гессенцу:
– Да суньте хотя бы трубку в рот и терзайте ее в зубах, чтобы побесить этого венского зазнайку…
Граф Рехберг, обкуренный со всех сторон германскими вассалами, приблизился к Бисмарку со словами:
– Но ведь это… революция! Господин прусский посол, за оскорбление моей имперской особы я делаю вам… вызов!
Бисмарк только того и желал. Раздалось рычание:
– Едем в Бокенгеймскую рощу… Эй, шпаги нам!
Рехберг ожидал от Бисмарка только извинений:
– Я не могу дуэлировать без разрешения Вены.
– Вы бесчестны, как и ваша занюханная, паршивая Вена! Господа, будьте свидетелями… составим протокол!
Их растащили в стороны, как уличных драчунов.
Бисмарк прямо в лицо Рехбергу выпалил:
– Вы понюхали лишь табачного дыма, но придет время, и я заставлю Вену глотать пороховой дым артиллерии…
Французский посланник во Франкфурте, дружески относившийся к Бисмарку, застал его в беседе на Ландштрассе.
– Коллега, – сказал он, – из вас никогда не получится дипломата, ибо вы крайне неосторожны в выборе слов.
Бисмарк в ответ оглушительно захохотал:
– А не выпить ли нам по этому поводу?..
Рехберг нажаловался в Вену, возникла кляузная переписка с Берлином, и принц-регент сказал генералу Роону:
– Не мешало бы для Бисмарка найти такое прохладное местечко, где бы он мог остудить слишком горячую голову. Наверное, петербургские морозы пойдут ему на пользу…
Посмотреть профиль

12 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:03 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Осложнения со взрывами



Горчаков навестил Алексея Федоровича Орлова, который после Парижского конгресса получил титул князя и заседал в комиссии по освобождению крестьян от крепостной зависимости, относясь к реформам крайне враждебно. В разговоре с ним, между прочим, Александр Михайлович спросил:
– А что вы можете сказать о графе Кавуре?
Кавур – премьер-министр Пьемонта, иначе Сардинского королевства; он действовал путем интриг, почти ювелирных, ловко используя в своих целях и патриотизм гарибальдийцев.
– Меня так затеребили в Париже, – отвечал Орлов, – что было не до Кавура. Когда страсти конгресса поутихли, я сам подошел к нему и сказал следующее: «Граф, пусть это останется лишь историческим анекдотом, что ваш Пьемонт, не в силах избавить Италию от австрийцев, уже позарился на захват нашего русского Крыма…»
– Что он вам ответил, этот делец?
– Кавур, как всегда, потирал руки, говоря, что они люди бедные, а из всей России один лишь Крым по климатическим условиям годится для расселения там итальянцев…
К беседе подключился и сын Орлова – Николай Орлов, красивый меланхолик с черной повязкой через лоб (он потерял глаз в Крыму во время перестрелки с французами).
– Я недавно из Парижа и могу кое-что добавить об итальянских каверзах. Я был представлен дамам из свиты Евгении – Валевской, Галифэ и мадам Пурталес, среди них была и Кастильон, любовница Наполеона Третьего, имеющая в Тюильри огромное влияние. Она родная племянница Кавура, но о дяде отзывалась пренебрежительно. И с презрением говорила о короле Викторе-Эммануиле. Я помню ее слова: «Вы думаете, эти людишки способны освободить Италию? Италию сделают свободной вот эти два лепестка…» – при этом женщина красноречивым жестом показала пальчиком на свои прелестные губы.
– Наполеон, – сказал в ответ Горчаков, – не такой человек, чтобы строить политику на фундаменте альковных утех. Планы императора грандиозны, и когда-нибудь он сломает себе шею. Сейчас он залезает в Кохинхину[5] и Камбоджу, ему уже снятся белые слоны Сиама. Но я согласен и с вами, Николай Алексеевич, что побочные детали, вроде этих лепестков капризных женских губ, способны ускорить грядущие события.
– И когда же они грядут? – спросил старый Орлов.
Горчаков неуверенно пожал плечами:
– Бонапартистские аллюры на цирковом манеже не поддаются учету моей канцелярии, и я не знаю, когда он замахнется на Австрию… Франция изменяет Англии, напропалую кокетничая с нами, что меня приятно интригует, как бульварный роман. Сознаюсь, я побаивался встречи Наполеона Третьего с королевой Викторией в Осборне. Но опасения оказались излишни: Наполеон поехал преподать Англии урок французской тирании, а получил от нее урок английского лицемерия…
События ускорили не губы женщин, а – бомбы!


* * *


Париж, вечер 14 января 1858 года, приборы Реомюра отмечали морозец в 12 градусов, в Гранд-опера давали «Марию Тюдор», заглавную роль в ней вела знаменитая Адель Ристори, которая сегодня прощалась с публикой… Наполеон III с женою уселся в карету, лошади взяли разбег, в эскорте скакали гвардейские уланы, возле окошек кареты, словно приклеенный, качался петушиный гребень на каске корсиканца Алессандри – начальника охраны императора. Кортеж проезжал вдоль бульваров, освещенных яркими горелками… Вот и театр. Карета завернула в переулок Лепелетье, остановилась под перистилем оперы. Император не успел открыть дверцу, как со страшным треском что-то трижды лопнуло. Газовые фонари мигом потухли, в многоэтажных домах со звоном выпадали стекла, во мраке кричали люди. Алессандри снаружи открыл двери кареты. Но император, решив, что это лезет один из заговорщиков, ударил его кулаком в глаз («Это меня мгновенно успокоило», – говорил потом Наполеон III журналистам).
Из щеки Евгении Монтихо торчал острый осколок стекла. А площадь перед оперой напоминала поле битвы: в упряжи бились копытами раненые кони, вокруг развеяло взрывами 156 улан и прохожих, люди стонали, агонизировали и умирали. Наполеон III спросил окровавленного генерала Роже:
– Что это было?
– Гремучая ртуть, черт ее побери.
– А кто бросал эти погремушки?
– Ученики дьяволов – Бакунина или Мадзини…
Это верно: сколько уже было покушений на Наполеона III, и всегда их устраивали итальянцы. Мадзинисты и бакунисты считали, что империя Франции воздвигалась, как редут, мешая освобождению Италии. Тремя бомбами они хотели открыть революцию в Париже, чтобы оттуда экспортировать ее в Рим… На боках кареты император насчитал 86 отметин от осколков.
– Вернемся в Тюильри? – спросил он жену.
Уланы выстрелами добивали искалеченных лошадей. На сиреневом атласе платья императрицы ярко горела кровь.
– Но ведь мы, кажется, хотели слушать Ристори…
Ристори была сегодня в ударе, и после «Марии Тюдор» исполнила акт «Немой из Портиччи». Она еще вела любовную арию, когда в руках полиции оказались все участники покушения. А среди них и славный революционер Феличио Орсини («Мой патриотизм, – писал он накануне графу Кавуру, – должен состоять не из слов, а из дела…»).
В тюрьме его посетил начальник полиции Пьетри:
– Вы совершили большую ошибку: Франция – единственная страна, готовая выступить на защиту Италии. Что, если бы ваше покушение увенчалось успехом? Италия навсегда бы осталась австрийской провинцией. Я прямо из Тюильри, и сейчас там шел пикантный разговор о вас… Наполеон и его нежная супруга просили меня о вашем помиловании.
– И как вы решили? – спросил Орсини.
– Я решил отрубить вам голову…
Орсини написал Наполеону III очень откровенное письмо, в котором заклинал его спасти Италию от австрийского рабства. Это письмо император вручил адвокату Жюлю Фавру, а тот зачитал его в открытом судебном заседании Парижа, потом это письмо опубликовали в газетах… Карбонарии шли на казнь с пением «Гимна жирондистов». В последний миг жизни, уже брошенный под нож гильотины, Орсини успел воскликнуть:
– Да здравствует Франция! Да здравствует Ита…
Евгения Монтихо собрала игрушки своего сына «принца Лулу» и переслала их в подарок детям обезглавленного Орсини. Наполеон III мыслил гораздо шире – одними игрушками от итальянцев не отделаешься. Киселеву он показывал свою треуголку, протыкая палец в одну из дырок на ее полях:
– Видите? Удивительно, как уцелела моя бедная голова. Я-то уж знаю, что с итальянцами шутки плохи.
Стоявшая подле красавица Кастильон добавила:
– Покушения на вашу жизнь будут продолжаться до тех пор, пока вы не двинете армию на освобождение Италии…
Горчаков вскоре докладывал Александру II:
– Сейчас император Франции попытается запрячь русского медведя в свою колесницу. Мы должны быть мудры и осторожны, чтобы оставить за собой свободу действий.
– Что за газета у вас в руках? – спросил царь.
– Парижская «Монитэр». Орсини бросал бомбу в карету императора, но получилось так, что он бросил вызов Австрии. В этом нумере газеты Наполеон Третий показал нам, как надо делать большую политику на маленьком листочке бумаги. Предсмертное письмо Орсини писано столь прочувствованно, что общественное мнение Франции уже повернулось к войне!


* * *


Горчаков проводил жаркое лето в прохладе фонтанов Петергофа, в каждом из царских дворцов для него были отведены отдельные апартаменты. Он узнал со стороны, что на курорте Пломбьер состоялась тайная встреча Наполеона III с графом Кавуром. Герцога Морни в Петербурге уже не было, он укатил в Париж с молоденькой женой, где Софья Морни сразу же вплелась в пышный букет русских аристократок, чувствовавших себя в Сен-Клу не хуже, а даже лучше, чем в Царском Селе. Как правило, это были женщины, бежавшие от мужей и жаждавшие пожить вольною жизнью куртизанок, вступая в мимолетные связи – сегодня с принцом Плон-Плон, а завтра с заезжим из Неаполя баритоном, уснащавшим их будуар запахом чеснока и вина-мастики. Некоторые из женщин активно включались в политику, становясь как бы «эгериями» русского министерства иностранных дел. На своих губах они переносили пыльцу секретных сведений для отечества, которое покинули из чисто женских соображений. Под ликующие всплески фонтанов Горчаков гулял в Петергофе с новым послом Франции – маркизом Монтебелло.
– Нас никто не слышит, – сказал тот, – и я могу вам доверить опасную тайну переговоров в Пломбьере.
– Не стоит, – ответил Горчаков. – Все уже знаю.
– Откуда же? – поразился Монтебелло.
Министр, конечно, не выдал ему своих «эгерий»:
– Как это ни странно… из Вены! Австрия уже почуяла угрозу и собирает войска в Ломбардии – против Пьемонта.
– Давайте же и мы объединим наши усилия!
Горчаков тросточкой поддел на дорожке камешек.
– Ломбардия… так далека от нас, – вздохнул он.
Этим он заставил Монтебелло проболтаться:
– Тогда… возьмите у австрийцев Галицию.
– Львов и Перемышль нас не волнуют.
– Что же мне депешировать на Кэ д’Орсэ?
– Так и напишите, маркиз, что Певческий мост согласен на моральное единодушие с Францией в период ее войны с Австрией при условии уничтожения статей Парижского трактата.
– Мой император, боюсь, к этому еще не готов.
– А мой, боюсь, еще не готов к войне…
В сентябре он вместе с царем выехал в Варшаву, куда Наполеон III прислал своего кузена, принца Плон-Плон. Горчаков предупредил, что рассыпаться перед гостем в авансах не следует. Принц, как и ожидал министр, склонял Россию к возмущению южных славян, на отрыв Галиции от Австрии, – Горчаков при этом дремал, подобно Кутузову-Смоленскому на знаменитом совещании в Филях… Неожиданно он взбодрился.
– Как вы мыслите будущую Европу? – спросил резко.
– Англия потеряет прежнее значение. По бокам материка встанут Франция и Россия, а в центре мы, может быть, позволим чуточку расшириться Пруссии за счет Австрии.
Горчаков дал понять, что переговоры окончены. В поезде он до поздней ночи беседовал с Александром II:
– Они мажут нас по губам Галицией, а в уничтожении Парижского трактата сулят лишь эвентуальную поддержку. При таких условиях нельзя вести точный учет разумной политики.
– Что вы предлагаете? Рвать с Францией?
– Ни в коем случае, – убеждал Горчаков. – Отказаться от союза с Францией – значит, толкнуть ее обратно в объятия Англии. Наполеон Третий замышляет войну к весне следующего года. О сударь! У нас еще немало времени подумать.
– Не забывайте, что я жажду отмщения Австрии.
– Я удовлетворю ваши чувства, совпадающие с моими. Нейтралитет не будет пассивен: мы поддержим его боевым корпусом у самых границ Галиции.
Посмотреть профиль

13 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:05 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Внутренние дела – душевные



В одном старинном альбоме читаю: «Сегодня на Невском со мною встретился поэт Федор Иванович Тютчев. В большом шерстяном платке, яко в ризе. Шел в глубокой задумчивости, что-то шептал и качал в такт головою. Вероятно, творил…»
Тютчев! Я иногда теряюсь перед этой загадкой. Какая мучительная раздвоенность в страсти к женщинам, между поэзией и политикой. Где муж и где любовник? Где поэт и где политик? Разделяющая грань отсутствует.
Тютчев писал стихи лишь по случаю, на клочках бумаги, разбрасывая их где попало. Зато политика заполонила его душу целиком.


* * *


Федор Иванович навестил семью, где его ожидало холодное отчуждение взрослых детей. Дочери он сказал:
– Аня, хоть ты… сжалься, побудь со мною.
В дедовских шандалах колебались огни свечей. Сбоку он глянул на тонкий профиль дочери, помешал угли в камине.
– Итак, – начал он, глядя на синие угарные огни, – одно поколение, словно волна на волну, набегает на другое, совсем не зная друг друга. Ты не знала своего деда, а я не знал своего. Дед помнил Кунерсдорф, я запомнил Бородино, а для тебя вехою жизни стал Севастополь… Ты и меня не знаешь, Анечка! Мы – два мира. Тот, в котором живешь ты, уже не принадлежит мне. А ведь и я был молод, как ты…

Когда осьмнадцать лет твои
И для тебя уж будут сновиденьем, —
С любовью, с тихим умиленьем
И их и нас ты помяни.

Он замолк. Дочь поправила на нем плед.
– Папа, пойди к маме. Она тебя очень любит.
Да! В этом-то и было несчастье поэта: все женщины любили его и всё ему прощали. Страсть увядающего отца к молоденькой Денисьевой была непонятна. Но общество не осуждало Тютчева – оно строго (очень строго!) судило Лелю Денисьеву.
Федор Иванович прошел на половину жены.


Она сидела на полу
И груду писем разбирала,
И, как остывшую золу,
Брала их в руки и бросала.


Эрнестина Федоровна бросала в огонь старые письма. Те самые, которые писал он ей. О любви своей.
– Я тебе не помешаю? – тихо спросил он.
– Ты ведь никогда не мешал мне…
Он смотрел, как его письма корчатся в пламени:


О, сколько жизни было тут,
Невозвратимо пережитой!
О, сколько горестных минут,
Любви и радости убитой…


Тютчев (на коленях!) поцеловал край ее платья:
– Прости… Каким мелким и жалким чувствую я себя рядом с тобою. Даже если б ты любила меня еще во много раз меньше, все равно я был бы недостоин даже крупицы твоей любви.
– В том-то и дело, Федор, что я слишком тебя люблю… Прости и ты меня, Федор.
– За что?
– Ах, все равно! За что-нибудь и ты прости…
Грустный, он побрел ночевать к Леле Денисьевой. На улице пурга взметывала за его спиною старенький пледик, совсем не похожий на романтический плащ Дон-Жуана. Он спотыкался.


Не знаю я, коснется ль благодать
Моей души болезненно-греховной?
Удастся ль ей воскреснуть и восстать,
Пройдет ли обморок духовный?


Леля сидела перед зеркалом, две свечи по бокам освещали ее лицо, он подошел к ней сзади, она не обернулась, продолжая смотреть в глубину, отражавшую печальные глаза обоих.
– Я больше так не могу, – сказала она. – Мои дети носят твою фамилию, а я, всеми презренная, должна помереть Денисьевой…
Тютчев смотрел в зеркало, где горели ее глаза.


В непостижимом этом взоре,
Жизнь обнажающем до дна,
Такое слышалося горе,
Такая страсти глубина!
Эта женщина была концом его сложной жизни.
Дышал он, грустный, углубленный,
В тени ресниц ее густой.
Как наслажденье, утомленный
И, как страданье, роковой…


– Федор, я ведь скоро умру, – сказала Леля, и он увидел, как тонкая змейка крови, словно красный шнурок, обвивает ее подбородок…
Тютчев послал лакея за врачом, всю ночь колол лед, не отходил от постели. Под утро Леля уснула, а пурга утихла. Яркое солнце освещало сугробы снега, в которых уютно покоился дивный град Петербург. Тютчев, невыспавшийся, поплелся в Комитет иностранной цензуры, в котором Горчаков сделал его председателем. Там лирик будет ставить клеймо, всепрощающее: «п.п. Ф. Т.». А помощниками ему в этом занятии – еще два тонких лирика: Аполлон Майков и Яков Полонский…
Навестив министра, Тютчев спросил – нет ли отзыва императора на его записку о засилии цензурного ведомства?
– Я буду говорить с государем, – ответил князь.
Горчаков уже дважды спасал от запрещения журнал «Русский вестник», он избавил от ссылки писателя Ивана Аксакова (который, кстати сказать, был женихом дочери Тютчева). Не раз выступая в Государственном совете, Горчаков говорил:
– Без ошибок правительства революция невозможна, в каждой революции кроется вина правительства…


* * *


Деловой день Александра II начинался с того, что он, прошу прощения, посещал нужное место. Если при этом учесть, что император страдал хроническим запором, то, смею думать, по утрам происходил акт государственной важности. Отхожее место было огорожено китайскими ширмами. Перед ними расставляли стулья для публики, а в кресле, словно земский начальник в канцелярии, располагался лейб-медик Енохин… Государь заседал около часу! При этом он неизменно курил кальян (самый настоящий, турецкий, при котором табак проходил через клокочущую воду). Император считал, что курение кальяна способствует облегчению желудка. А публика допускалась для развлечения императора. Близкие ему люди рассказывали анекдоты и свежие столичные сплетни, забавлявшие царя, как и булькающий кальян. Попасть на процедуру испражнения его величества – мечта многих сановников. В нужнике Александра II многие сделали быструю карьеру и обвешались орденами, но за это жестоко поплатились несмываемой кличкой – кальянщик!
Горчаков был слишком брезглив, и в царском нужнике его никто никогда не видел. Независимость, с какой он держал себя по отношению к императору, и не снилась канцлеру Нессельроде. Как всегда по четвергам, он и сегодня появился в приемной Александра II, украшенной картинами Крюгера, на которых были запечатлены исторические «въезды» Николая I в Берлин и Вену… Царь в конце доклада упрекнул его:
– Вы никогда ничего не просите для себя!
– Прошу… Необходимо пособие вольной гласности. Россия будет иметь больший авторитет в политике, если внутри страны исчезнут разорение, бесправие, неурядицы. Осмелюсь напомнить, что Тютчев уже подавал на ваше высочайшее имя записку о засилии цензуры в жизни Российского государства.
– Это какой Тютчев? – спросил император.
– Камергер двора вашего величества.
– Если б камергер… он еще и писатель! Вы извините меня, князь, но от писателей исходит одна суета. Почему они всегда суются не в свое дело?
– Тютчев не только поэт – он еще и цензор.
Царь движением плеча вздернул эполет дыбом.
– Странно, что цензор восстает против цензуры…
Продолжать разговор далее было бессмысленно, а Тютчева он предупредил, что «послабления» в ближайшее время не будет. Федор Иванович упрекнул князя в том, что он не был слишком энергичен в отстаивании мыслей о свободе слова и печати. Это не понравилось Горчакову, слухи об энергии которого блуждали по кабинетам Европы; вспылив, он отвечал Тютчеву, что подобные упреки неуместны:
– С этих пор вы теряетесь для меня в толпе.
– В толпе поклонников вашего таланта.
Горчаков сразу остыл:
– А все-таки вы тонкий человек. Удостойте меня чести отобедать со мной сегодня чем бог послал… от казны!
В полдень открылись белые с позолотой двери в обеденный зал министерства, где вокруг гигантского стола высились прогербованные стулья, а над прибором из бронзы и малахита (дивном создании ювелира Ленуара Раврио) свешивались жесткие перья никогда не увядающих пальм. Из гостей сегодня были бразильский посланник Рибейро да Сильва и папский нунций из Ватикана. Вся эта экзотика министерства иностранных дел дополнялась свежей парниковой клубникой и щедрым сиянием морозного дня в стрельчатых окнах, за которыми валил снег. Нунций говорил о страданиях папы римского Пия IX от «злодейства» итальянцев-гарибальдийцев, а посланник Бразилии рассуждал о небывалых трудностях в изучении русского языка… Рибейро да Сильва сказал:
– Мне остался последний способ – жениться на русской.
– Женитесь, – от души посоветовал Тютчев. – Кстати, – спросил он с интересом, – я слышал, что Гарибальди, будучи в Бразилии, добыл себе в жены Аниту Рибейро да Сильва с боем и стрельбою… Что там было у них? Вы не родственник ли этой замечательной женщины?
Рибейро да Сильва с испугом глянул на папского нунция, в глазах которого блеснули искры подозрительного внимания. Горчаков очень ловко перевел разговор на тему о полезности русских морозов для сохранения женской красоты…


* * *


31 декабря граф Валевский спросил Киселева, в каком состоянии пребывает русский корпус, что будет двинут к рубежам Галиции, какова его мощь и численность. Посол отвечал:
– Простите, но это наше внутреннее дело…
1 января 1859 года в Тюильри был торжественный прием: дворец заполнили нарядные дамы, дипломатический корпус выстроился, как на параде, щеголяя белыми штанами в обтяжку, держа под локтем треуголки, украшенные эмблемами и плюмажами из перьев, тихо позванивали шпаги военных атташе. Наполеон III задержался возле австрийского посла Гюбнера.
– Я глубоко сожалею, – сказал он, не подавая руки, – что наши отношения с венским правительством стали менее дружественными, нежели мне бы этого хотелось…
От этих изысканных слов мир в Европе сразу заколебался!
Посмотреть профиль

14 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:06 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Посол прусского короля



Зима в Европе была снежной, и Франкфурт-на-Майне тоже лежал в белом пуху. Бисмарк в хорошем настроении встретил новый день, мурлыкая под нос песенку, которая в переводе с немецкого звучала так: «75 бюрократов – много воплей, но никакого дела, 75 аристократов – родина, считай, что ты уже предана, 75 профессоров – родина, ты уже погибла!» Бисмарк любил эту песню, ибо она выражала его презрение к парламентаризму. Но при этом он сам оставался членом ландтага и собирался ехать на открытие зимней сессии… В спальню вошла жена.
– Как ты провел эту ночь? – спросила заботливо.
– Прекрасно! Ни минуты не спал. До утра ненавидел!
– Кого же, Отто, ты ненавидел?
– Олухов из ландтага, которых я вскоре повидаю…
В перерывах между заседаниями ландтага Бисмарк не избегал придворных балов, и однажды в замке Бабельсберга, что близ Потсдама, граф Штильфрид намекнул ему слишком ясно:
– Кажется, вам предстоит покинуть милый Франкфурт, чтобы затем через тернии рвануться прямо к звездам…
Штильфрид был иезуитом, а эти господа славились осведомленностью в тайных делах бюрократических перестановок. Бисмарк, обеспокоенный, подошел к военному министру Роону:
– Дружище, разве меня изгоняют из бундестага?
Роон, жесткий и колючий, отвечал:
– Не надо было тебе устраивать свару с графом Рехбергом, время драки с Веною еще не пришло. Пойми, как мы можем соперничать с Австрией? У нас нет даже отличной кадровой армии, один народный ландвер.
Бисмарк выслушал и спросил, куда его переводят из Франкфурта.
– Еще не решили точно, но, кажется, не севернее широты Петербурга, – ответил Роон.
Психическая болезнь короля Фридриха-Вильгельма IV не поддавалась лечению, и власть над Пруссией все круче прибирал к своим рукам принц-регент Вильгельм.
– Кто же еще, – сказал ему Бисмарк, – может лучше меня знать лазейки «лисятника» Союзного сейма? При всем желании я не могу передать своему преемнику весь богатейший опыт общения с послами княжеств и грызни с австрийцами!
– Разговор напрасен. На ваше место назначен Узедом, жена которого, англичанка, обладает эксцентрическими манерами, и потому мы не можем послать Узедома ни к какому приличному двору Европы… именно из-за невоспитанности его жены.
– Значит, – сказал Бисмарк, – я совершил большую ошибку, беря в жены особу с благовоспитанными манерами. Будь у меня жена исчадием ада, вы бы не изгоняли меня в Россию!
– Что вы, Бисмарк, так огорчаетесь? – пробурчал регент. – Место посланника в Петербурге всегда считалось высоким назначением для дипломатов Пруссии, и вы должны видеть в этом знак монаршего доверия. Это доверие к вам я укреплю тем, что покажу сейчас своего внука…
На днях в доме Гогенцоллернов было прибавление семейства. Принцесса Виктория (дочь английской королевы, жена кронпринца Фридриха) произвела на свет полумертвого младенца. Потеряв сознание от жестоких мучений, мать долго не приходила в чувство, а врачи занялись оживлением новорожденного. Они его раскачивали в воздухе за ноги, пытались оживить грелками и шлепками по телу. Полтора часа шла борьба акушеров за жизнь ребенка. Наконец он слабо пискнул и… начал жить! Но в суматохе врачи не сразу заметили, что левая рука младенца от рождения парализована, связки плечевого сустава разорваны, – рука была безнадежно искалечена. Так родился этот уродец, будущий кайзер Вильгельм II, который разрушит многое из созданного Бисмарком и в конце концов ввергнет Германию в чудовищную бойню первой мировой войны…
Бисмарк склонился перед колыбелью в глубоком, прочувствованном поклоне. Его даже прошибла сентиментальная слеза, ибо, невзирая на все свое буйство, в душе он всегда оставался верным рабом Гогенцоллернов… Принц-регент Вильгельм поднес ему рюмочку винца, а его жена Августа угостила дипломата мандаринчиком. Ну что ж – и на том спасибо!


* * *


Во Франкфурте его поджидало письмо от еврейского банкира Левенштейна, который являлся тайным агентом канцлера Буоля, связывая политику венского кабинета с банками Ротшильда:
«Настоящим позволю себе почтительнейше пожелать Вашему превосходительству счастливого пути… В наше время нужны люди, нужна энергия… Я совершил сегодня маленькую операцию, которая принесет, надеюсь, хорошие плоды… В Вене очень встревожены Вашим назначением в Петербург, так как считают Вас принципиальным противником… Было бы очень хорошо наладить нам деловые отношения…»
Бисмарк никаких выводов из письма делать не стал.
– Собирай вещи! – велел камердинеру Энгелю.
Покинув Франкфурт, посол задержался в Берлине, где остановился в гостинице. 23 марта он должен был выехать в Петербург, когда за час до отправления на вокзал его навестил сам автор письма – банкир Левенштейн… Нет, он посла не подкупал – он лишь соблазнял Бисмарка принять участие в одной финансовой сделке, которая даст прибыль:
– Двадцать тысяч талеров… вас устроят?
– Но я не могу войти в сделку, – отвечал Бисмарк, – ибо небогат и у меня нет свободных капиталов для взноса.
– О! – сказал агент Ротшильда. – Вместо денег вы, господин посол, можете внести в наше дело свою энергию.
– У меня энергии – как у застоялого жеребца, – отвечал Бисмарк. – Вы не боитесь, что я развалю вашу конюшню?
Левенштейн сказал, что Вена будет крайне благодарна Бисмарку, если при дворе Петербурга он станет защищать интересы не только Пруссии, но и Австрии… «Учись, Бисмарк, учись!» – подумал посол и хотел поймать жуликов на слове:
– Тогда пусть ваш канцлер Буоль подкрепит это заманчивое предложение письменным обязательством.
Левенштейн на удочку не попался, а цену повысил:
– Тридцать тысяч талеров… вы довольны?
Бисмарк глянул на часы с таким вниманием, будто их стрелки показывали сумму, за которую ему стоит продаваться.
– Скоро отходит поезд… пора! Но о таких вещах не следует говорить здесь… попрошу вас следовать за мною.
На лестнице отеля он развернул банкира задом к себе.
– Одумайтесь! – заверещал Левенштейн. – Или вы не боитесь иметь своим врагом великую империю Габсбургов?
– Увы, не боюсь, – отвечал Бисмарк и ударом колена под дряблые венские мякоти он спустил банкира с лестницы, послав вдогонку слова: – Честные послы короля неподкупны!
Провожать его пришли на вокзал брат Бернгард и сестра Мальвина фон Арним; брат считал назначение в Петербург «почетной ссылкой», а сестра, бывавшая в России, завидовала ему… Бисмарк загреб в объятия своих детишек – Марию, Герберта и Вилли, сочно перецеловал их румяные лица.
Гугукнул паровоз – жена подставила сухие губы.
– Поехали, – пихнул он в купе камердинера Энгеля…
Надвинулась ночь. Бисмарк сказал:
– Одно меня беспокоит: говорят, в России очень высокие цены на дрова… просто не по карману мне!
Еще не побывав в России, посол испытывал уважение к этой стране. Те русские, которых он встречал в Европе (Горчаков, Глинка, Титов, Кейзерлинг), позволили ему сложить о русском народе выгодное впечатление. Они разрушили в глазах Бисмарка европейскую легенду о русских как о беспечных фаталистах и лежебоках. Напротив, Бисмарк отметил про себя, что русские натуры энергичны, остры и впечатлительны. Не забыл он и княгини Юсуповой, которая в пору его молодости взяла Бисмарка за руку и впервые ввела в высший свет Берлина…
Сумеречный рассвет застал их где-то за Варшавою.
– Вот мы и в России, – пригорюнился Энгель.
За окном вагона едва угадывались сиреневые дали без признаков жилья – лес, сугробы, безжизненные поля.
– Зловещая картина! – хмыкнул посол. – Как хорошо, что никто из моей родни не соблазнился в восемьсот двенадцатом году маршировать на Москву заодно с Наполеоном… Иначе я слышал бы сейчас, как скрежещут их кости под колесами. Да, Энгель, вон растут те самые березы, из которых загадочные русские натуры производят розги для души и веники для тела… Да, Энгель, да!
До самого Ковно железной дороги еще не было; путники добирались дилижансом или в санях до станции Остров (на Псковщине), откуда поезда доставляли их со всеми удобствами прямо в Северную Пальмиру.


* * *


Бисмарка встречал чиновник в мундире министерства иностранных дел, поверх которого наопашь была накинута шуба.
– Его сиятельство князь оказали мне честь, поручив встретить ваше превосходительство и сопроводить до квартиры…
Энгель тащил на себе тяжелые баулы своего господина, который поскупился нанять носильщика. На вокзальной площади посла ожидали санки с кучером, похожим на важного барина. Бисмарк с удивлением обозрел его лисью шубу, покрытую фиолетовым бархатом. Кони пошли рысистым наметом, вывернули сани на Невский, и чиновник пояснил, что это – уникальнейшая «улица веротерпимости», ибо здесь, без тени вражды, разместились храмы божии всех религий, кроме синагоги и мечети. Взметывая гривы, кони уже мчались вдоль Невы, в твердыни льда которой до весны вмерзли корабли и баржи с дровами. Бисмарк, конечно же, не преминул осведомиться у чиновника о стоимости дровишек в условиях русской действительности… Чиновник цен не знал:
– Дрова – это дело наших дворников.
Через Неву, протаптывая дорогу в сугробах, шагала рота солдат со свертками белья и вениками (возвращались из бани); пар валил над парнями, топавшими по льду валенками:


Грянули, ударили,
па-анеслись на брань
и в секунду с четвертью
взяли Еривань!


Набережная называлась Английской; за устоями Николаевского моста кони всхрапнули возле двухэтажного особняка с крыльцом и балконами (этот дом и доныне хорошо сохранился).
– Дворец графов Стейнбок-Ферморов, – сказал чиновник. – Он снят для размещения вашего превосходительства…
Бисмарк поспешил навестить Горчакова в его министерстве, заполнявшем многоэтажный корпус поблизости от Зимнего дворца. Князь принял его в кабинете, окруженный милыми для его памяти вещами, сидя под овальным портретом покойной жены. Здесь же стояло мягкое канапе для приятного отдохновения после утомительных дебатов с иноземными послами… Встретились они, как старые приятели, что облегчило Бисмарку трудное вхождение в таинственный мир русской политики.
– Садитесь, коллега, – сказал Горчаков, посверкивая очками. – Все прусские послы в Петербурге, как правило, делают потом на родине блестящую карьеру. Желаю и вам того же!
Бисмарк похвастал, что вскоре надеется украсить мундир эполетами ротмистра. Горчаков извлек большой платок, уголком вытер слезившиеся от усталости глаза.
– С государем, – посоветовал, – держитесь просто, как это и принято всеми берлинскими послами. Вы и сами знаете, что, помимо политики, тут много родственных наслоений…
При свидании с послом царь, одетый в венгерку, перевитую на груди брандебурами, сам пошел навстречу:
– С приездом, Бисмарк! Мы познакомились в Штутгарте, когда император Франции осмелился заговорить о Польше… Как здоровье моего дядюшки, принца-регента Вилли? А как поживает тетушка Густа? Все так же вяжет нескончаемый чулок мужу?.. Рад вашему прибытию. Не будь я царем России, я хотел бы стать королем Пруссии! Садитесь, милый посол. Если вы еще и охотник, так мы с вами составим неплохой дуплет.
Бисмарк сказал, что он уже охотился в русских пределах – в лесах Эстляндии, где гостил у своего друга:
– У графа Кейзерлинга, члена вашей Академии.
– Знаю. Дельный чиновник. Сейчас он в Дерпте…
Далее заговорили о повадках лисиц и зайцев.
– К сожалению, я оставил свои ружья в Шёнхаузене.
– Ну, Бисмарк! У меня тут целый арсенал…


* * *


1859 год – как бы промежуточный, затерявшийся между соседними громкими датами. Но он не так уж безобиден, каким внешне кажется. За четырьмя цифрами гражданского летосчисления затаились события, которым суждено отразиться в будущем. Это был год, когда на трассе будущего Суэцкого канала арабы подняли первую лопату грунта; появилась книга Чарлза Дарвина «Происхождение видов»; Альфред Нобель изобрел грохочущий динамит, заменивший в бомбах гремучую ртуть; в Америке начали пробное бурение первой нефтяной скважины…
Горчаков вел откровенные разговоры:
– Никакое государство не способно существовать, основывая свою политику на одних просчетах и ошибках, поэтому я уже давно слышу, как скрипит перо истории: это разгневанная Немезида подписывает Габсбургам жестокий приговор.
Посмотреть профиль

15 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:07 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Странное русское «ничего»



Петербург! Иностранцев всегда поражала широта проспектов, почти морской простор Невы, безлюдные гигантские площади и отточенная прямизна планировки. Старые города Европы выросли из феодальных крепостей, в них было уже не повернуться. А Петербург, созданный с удалецким размахом, вобрал в себя массу воздуха, света, воды и зелени. Бисмарка приятно удивила чистота русской столицы. Правда, эта иллюзия рассеивалась на задних дворах с их выгребными ямами (вывозка отбросов в те времена была сопряжена с немалыми расходами), но, смею думать, что посол на помойки не заглядывал.
От него не укрылась ненависть русского общества к Австрии; жену он информировал: «Совсем не представляют себе (в Берлине), как низко здесь (в Петербурге) стоят австрийцы: ни одна собака не примет от них куска мяса». Бисмарк пришел к выводу, что искреннего дружелюбия к немцам вообще встретить в петербуржцах невозможно. Молодежь была проникнута симпатиями к гарибальдийской Италии, к революционным традициям Франции; Бисмарк писал жене, что к молодым здесь лучше не обращаться по-немецки («они не прочь скрыть, что понимают язык, отвечают нелюбезно или вовсе отмалчиваются»). Лишь среди остатков престарелой и чванной аристократии, помнившей королеву Луизу и бравурный 1813 год, посол встретил приятное расположение к пруссакам. Но это были давно угасшие тени прошлого – теперь в жизни страны они уже ничего не решали…
Осмотревшись зимой в столице, Бисмарк летом совершил путешествие в Москву. По «чугунке» русские ездили тогда весьма основательно – с одеялами и подушками, детей везли прямо в люльках, в дорогу брали уйму съестных припасов и всё волновались – как бы поезд не ушел без них! Расписаниям русские не верили (и, кажется, никогда их не читали). «Да кто его там знает, – отвечали с недоверием. – Если б лошадь: запряг и езжай, а тут машина… вот возьмет и уедет, а мы останемся, как дураки, с билетами!» Заранее забравшись в вагон, пассажиры крестились, потом открывали дорожные корзины и начинали безудержное насыщение, которое было вроде некоего железнодорожного ритуала: ели днем и ели ночью… Глядя в окно, Бисмарк выделил: «Не помню, чтобы я замечал возделанные поля; точно так же не замечал ни вересков, ни песков; одиноко пасущиеся коровы или лошади возбуждали мое предположение, что вблизи где-либо могут жить люди». Остановившись в московском «Отель де Франс», посол сразу же уселся за письмо жене: «Я хочу, моя возлюбленная, послать тебе, по крайней мере, весточку в то время, когда я дожидаюсь самовара, а позади меня молодой русский парень в красной рубашке мучается в усилиях растопить печку…» Обычно иностранцам Москва не нравилась. Бисмарк, напротив, очень тонко распознал ее своеобразную красоту и потом всегда говорил, что «обрусел» именно в Москве. Но жене он пожаловался, что в «Славянском базаре» с него содрали 80 копеек за никудышный кусочек сыра. Это его взбесило! Ночевать же он ездил в «деревню» княгини Юсуповой, куда она его давно уже звала, и Бисмарк был потрясен, когда на берегу пруда, на глади которого дремали черные лебеди, вдруг вырос сказочный дворец. Впрочем, удивление посла вполне извинительно, ибо «деревня» князей Юсуповых называлась – Архангельское!
Бисмарк осмотрел и сокровища Оружейной палаты; блеск бриллиантов в коронах оставил его равнодушным, но зато он с почтением озирал богатырские мечи русских витязей. Его принял московский генерал-губернатор князь Долгорукий, показавший гостю ценную библиотеку. При входе в книгохранилище Бисмарк невольно заметил служителя – старого солдата, грудь которого, помимо русских крестов и медалей, была украшена прусским Железным крестом, основанным в честь битвы при Кульме. Бисмарк сердечно поздравил старца: со времени Кульма минуло уже 46 лет, а он все еще выглядит бравым молодцом. Долгорукий перевел ответ ветерана.
– Я бы и ныне еще показал всем вражьим силам!
Газеты много писали о делах в Италии, и посол спросил: за кого бы он дрался – за Австрию или за Италию?
– Конечно, я бы пошел с Гарибальди, потому как он хочет всем людям на свете свободы, а цесарцы венские свободы не дают никому, и я бы их бил так, чтобы дух из них вон!
«Таково настроение против Австрии у всех в России, от генерала до солдата», – сообщал Бисмарк жене. В столицу он возвращался по «сидячему» билету, не желая ехать в спальном отделении, чтобы не лишить себя удовольствия еще раз понаблюдать за русским бытом. Посол опять смотрел, как россияне истребляют жирных цыплят, снимают рыжие пенки с топленого молока в кувшинах, вовсю хрустят солеными огурцами, а молодой смышленый купец, с недоверием поглядывая на Бисмарка и его лакея, плотоядно обкусывал громадную телячью ногу. Камердинер Энгель быстрее посла освоился с русской речью, и Бисмарк спросил его – о чем сейчас говорят русские?
– Очень жалеют нас, что мы ничего не едим.
Какая-то старушка сунула Бисмарку ватрушку:
– На, родимый… покушай, бедненький…
Бисмарк вернулся из поездки, убежденный в том, что Россия имеет два могучих сердца – в Москве и Петербурге.


* * *


Ну, ладно Бисмарк – он с голоду не помрет, а вот что делать студенту, если ему всегда есть хочется? Врачи давно заметили: фантазия лучше всего работает на голодный желудок. А потому студент Петербургского университета некто В. Алексеев, терзаемый нищетой, изобрел новую методу ускоренного освоения русского языка. В знании его больше всего нуждались иностранные дипломаты, но, не осилив сложности произношения, они, как правило, бросали занятия и зачисляли в штат посольства своих соотечественников, живших в России. Алексеев толкнулся было в двери иностранных посольств, но к нему отнеслись с недоверием, как к шарлатану. Наконец согласился брать уроки баварский посол Перглер де Перглас, который вскоре, к всеобщей зависти дипломатического корпуса, уже свободно общался с русскими людьми. После этого сразу нашлись охотники изучать язык по методе Алексеева, и студент зажил роскошной жизнью, каждодневно обедая в кухмистерской, а там лучше, чем в раю: щи вчерашние, шницеля шире лаптя, потом пирогов спросишь… Ух!
В доме гамбургского консула на Литейном к Алексееву подсел Бисмарк, на лысине которого размещался скромный и не дающий тени оазис из трех последних волосинок:
– Вы с юридического? Значит, коллеги. Я тоже долбил римское право в Геттингене… На слух мне нравится русский язык, рокочущий и резкий, как полковой барабан. Говорят, его трудно освоить. Но я все-таки решил отделаться от наемных толмачей, которые шляются за мною по пятам, а я не терплю, если при разговоре присутствуют посторонние… Герр Алексеефф, сколько вам платит за урок барон Перглер де Перглас?
– Полтора рубля, – ответил студент.
– А сколько уроков насчитывает ваш курс?
– Всего тридцать два…
– Ага! – прикинул сумму Бисмарк. – Хотя я и не богат, но все же прошу вас быть моим учителем.
Алексеев посещал Бисмарка дважды в неделю, отворяя по утрам тяжеленную дверь особняка Ферморов на Английской набережной. Посол выходил к студенту в темно-синем узорчатом халате с шапочкой из черного бархата на макушке и сразу же щедро угощал Алексеева отличной сигарой:
– Прошу вас, коллега. Премного обяжете…
Ни один дипломат не вел себя по отношению к студенту так тепло и радушно, как Бисмарк; прусский посол держался запросто, сохраняя стиль чисто товарищеских отношений. В процессе учения он был старателен и усидчив, при всей его занятости всегда находил время выполнить домашние задания. Кстати, Алексеев заметил, что посол не терпел карандашей, а все записи делал исключительно гусиным пером.
– Карандаш, – говорил он, – я предоставляю изнеженным белоручкам и слабеньким лживым натурам. Сильный и волевой человек доверяет свои мысли чернилам, а перо – как меч!
Первое время беседовали на смеси русского с немецким, потом Бисмарк заговорил по-русски. Он был счастлив, когда, ломая язык, произнес присказку: «От топота копыт пыль по полю летит». Недавно он вывез из Берлина семью и пригласил студента к обеду. За столом рассказывал жене и детям:
– За три рубля в неделю я закручиваю язык в трубку, потом загоняю его в желудок, стараясь произнести «ы»!
Под столом, забавляя детей, возился мохнатый медвежонок, привезенный недавно из-под Луги, где на охоте Бисмарк застрелил его мать.
Учеба проходила успешно. Скоро посол начал переводить «Дворянское гнездо» Тургенева, на его столе Алексеев видел свежие номера герценовского «Колокола» – большая приманка для студента, и Бисмарк сам же предложил ему:
– Вы читайте, не стесняйтесь! Я знаю, что «Колокол» в России запрещен, но посольства получают его свободно…
Между учеником и учителем, естественно, возникали откровенные разговоры на политические темы. Об Австрии лучше было молчать: при одном этом имени шрам над губою Бисмарка наливался кровью. Но Алексеев однажды пожелал узнать, что думает посол о России и русском народе.
– Мне, – охотно ответил Бисмарк, – нравится ваша жизнь, кроме дней церковных праздников, когда по Вознесенскому и Гороховой колеблется волна пьяных людей, средь которых не редкость и чиновник с кокардой на фуражке. Но это не главное мое впечатление! Россия будет иметь великое будущее, а народ ее велик и сам по себе… Вы, русские, – добавил он, – очень медленно запрягаете, зато удивительно быстро скачете!
Алексеев однажды употребил слово «германцы» (как собирательное для всех немцев), но сразу же получил отпор:
– Германцы не имеют права так себя называть. Саксонцы, баварцы, мекленбуржцы, ганноверцы… дрянь! Пруссия должна свалить всех в один мешок и завязать узел покрепче, чтобы эта мелкогерманская шушера не вздумала разбежаться…
Все шло замечательно, пока не напоролись, словно на подводный риф, на обычное русское словечко «ничего».
– Как это «ничего»? – не понимал Бисмарк и от своего непонимания просто осатанел.
Сколько ни толковал ему Алексеев, что ничего – это, в общем-то, и есть ничего, не хорошо и не плохо, а так, средне; жить, значит, можно, – Бисмарк продолжал не понимать.
– Ничего – это фикция! – бушевал посол…
Он выплатил Алексееву по рублю за урок.
– Однако, – покраснел студент, – мы ведь договорились, что каждый урок вы оплатите мне в полтора рубля.
– Дорогой коллега! – радушно отвечал Бисмарк, пожимая ему руку. – Верно, что договор был о полутора рублях. Но вы забыли стоимость тех сигар, которыми я угощал вас…
Он заказал себе перстень из серебра, в печатке его было выгравировано странное русское слово – ничего.


* * *


В один из дней Бисмарк был в кабинете царя, который вел беседу с Горчаковым; посол напряг слух, понимая, что разговор очень важный – о недоверии к французскому кабинету, о делах Гарибальди и интригах Кавура в Пьемонте… Вдруг Александр II заметил внимание в глазах прусского посла.
– Вы разве меня поняли? – резко спросил он.
Бисмарку пришлось сознаться – да, понял!
– Правда, мне с трудом дается произношение звука «ы». Но я решил осилить даже это варварское звучание…
Горчаков с усмешкой привел слова из немецкого же языка, в которых буква «ь» ближе всего подходит к русскому «ы».
– Значение слов «авось» и «ладно» я освоил, – признался Бисмарк. – Но не понял слово «ничего». Русские при встрече на вопрос о жизни отвечают, что «живут ничего». Сейчас, когда я ехал во дворец, извозчик на повороте вывернул меня на панель, я стал ругаться, а он отряхивал на мне пальто со словами: «Ничего… это ничего». Между тем из словаря я уже выяснил, что «ничего»… ничего, и только!
– Бог мой, – сказал Горчаков, – сопоставьте наше «ничего» с английским выражением never mind: они же тождественны…
Вернувшись домой, Бисмарк хватил себя кулаком по лбу:
– Какой дурак! Зачем мне надо было сознаваться, что я понимаю русскую речь? Сколько б я имел выгод…
Посол любил совершать вечерние моционы по тихим линиям Васильевского острова, где в основном селились немецкие мастеровые, пекари и переплетчики, башмачники и позолотчики, каретники и кондитеры. Однажды он видел, как на улице дрались немцы – Фриц Шиллер колотил Ганса Бауэра.
– Именем короля Пруссии – прекратите!
Но добрые пруссаки продолжали волтузить один другого. Вмешиваться в их драку посол не стал, а кликнул с угла городового, жестом руки указав ему взять обоих в участок.
– А ну! – сказал тот, хватая немцев за цугундеры…
Напрасно драчуны взывали к Бисмарку, что он, сам немец, поступает сейчас «антинемецки», вручая их жалкую судьбу в руки полиции. Посол не внял обличительным воплям. Глядя вослед соотечественникам, которых могуче и властно увлекал «на отсидку» русский полицай, Бисмарк четко сказал себе:
– Кажется, всех немцев только так и можно примирить – полицейскими мерами! Вот посидят оба за одной решеткой, тогда поймут единство национальных идеалов… Ничего!
Последнее слово он произнес уже по-русски.
Посмотреть профиль

16 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:08 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Война и мир



Иностранцы дружно отмечали, что русский человек был хорошо развит политически; в ресторанах и кондитерских часто возникали горячие споры, даже лавочники в рядах Гостиного двора листали «Голос», который Горчаков сделал громогласным рупором своего министерства. Сейчас Россию больше всего тревожили дела итальянские, и средь прочих тем, близких русскому сердцу, часто поминался далекий апельсиновый рай Пьемонта… В наши дни Пьемонт – промышленная область на севере Италии, откуда разбегаются по миру юркие «фиаты», а раньше, со столицей в Турине, он был Сардинским владением, где королем был Виктор-Эммануил II, а премьером Кавур; итальянский народ верил, что будущая Италия (разрозненная, как и Германия) может собраться лишь вокруг Пьемонта, а папский Рим станет столицей…
Итак, война решена! Горчаков сказал Бисмарку:
– Парижу с Турином предстоит прежде подумать, как сделать Австрию стороной нападающей. Конституция Германского сейма обязывает всех немцев, включая и Пруссию, вставать с оружием на защиту Австрии, если на нее нападают. Но если агрессором становится сама Австрия, немцы могут сидеть дома…
Бисмарк ответил, что Кавур с Наполеоном такие мазурики, которым обвести венских придурков – пара пустяков. И правда: Турин с Парижем заранее стали раздражать имперское самолюбие Вены – Наполеон III срочно женил своего брата на принцессе Клотильде, дочери сардинского короля, Кавур вызывающе поставил весь Пьемонт под ружье, а Гарибальди возглавил бесстрашных волонтеров – интернациональную дивизию храбрецов и вольнодумцев. И когда Вена была доведена нападками до белого каления, Кавур заголосил, что мир – это как раз то, чего не хватает Европе, а Наполеон III под сурдинку стал плакаться, что бедная Франция совсем не готова к войне…
«Ах, вы не готовы, господа?» – решили на Балльплатце, и сразу 200 000 австрийских солдат форсировали реку Тичино, вторгшись в пределы Пьемонта. Но… Что это? Небеса над Галицией зловеще высветлило заревом тысяч и тысяч бивуачных костров, зеленые холмы огласило протяжным пением: это русская армия встала у границ Австрийской империи.
Канцлер Буоль в панике вызвал к себе Балабина:
– Каково отношение Петербурга к этой войне?
– Нейтральное.
– А к этим разбойникам… к Пьемонту и Франции?
– Видит бог, мы ко всем нейтральны.
– Но правительство моего императора не понимает, ради каких целей ваша армия собралась возле нашей Галиции?
Ответ Балабина прозвучал как нотация:
– Русская армия вправе совершать любые маршруты внутри своего государства, и я не понимаю вашего волнения…
При этом канцлер Буоль, вроде лакея, придвинул к Балабину кресло. Однако русский посол, довершая мщение, не воспользовался этой услугой и сел в другое кресло… «Что задумали эти русские?» Франц-Иосиф кричал на Буоля:
– Тусклая бездарность, это вы поссорили меня с Царским Селом… Срочно посылайте в Петербург фельдмаршала Кандида Виндишгреца, и пусть он вырвет у Александра монаршее заверение, что Россия не собирается нападать на Австрию!
Балабин сказал, что царь Виндишгреца не примет.
– Как не примет? Фельдмаршал – не последнее лицо в Европе, он даже охотился с вашим государем на зайцев.
Балабин отвечал Буолю – чересчур резко:
– Есть у нас егерь Михайла Авдеев, лучший загонщик зайцев, он каждую среду охотится с государем, но скромность не позволяет ему набиваться на приемы в Зимнем дворце…
Оголив рубежи и опустошив казармы гарнизонов, Австрия собрала резервы на галицийских рубежах. Вена сражалась в Италии с оглядкой назад: русские штыки, приставленные ко Львову и Перемышлю, покалывали Габсбургов через их шерстяные кавалерийские рейтузы. В этом, кажется, и заключался «благожелательный нейтралитет» России, которая угрозой второго фронта заранее обеспечила победу французам, сардинцам и гарибальдийцам. А ведь прошло всего три года после Парижского конгресса…
– Кто бы мог тогда подумать, – говорил Горчаков, – что Россия так быстро включится в «европейский концерт»!
Дробясь на мириады сверкающих брызг, вовсю шумели дивные фонтаны Петергофа. Владыка русской внешней политики выходил в парк, постукивая тростью по беломраморным ступеням. Слева и справа от него, как ассистенты вокруг знаменитого ученого, выступали ближайшие советники министерства. Горчаков вспоминал удачные строчки Баратынского, рассуждал о живописной манере Каналетто-Беллото…
Он отдыхал. Он наслаждался. Он блистал непревзойденным красноречием.


* * *


Русским военным атташе при сардинской ставке был Михаил Иванович Драгомиров, изучавший опыт европейских армий. За скромным завтраком, где макароны с сыром были главным украшением стола, Виктор-Эммануил II спросил его:
– Каков, по-вашему, будет исход войны?
– Вы победите австрийскую армию. Она будет разбита, ибо в ее рядах масса славян и венгров. Нет дурака, который бы, сидя в тюрьме, сражался за честь своей тюрьмы.
Возле премьера Кавура, элегантного франта с золотыми очками на носу, Виктор-Эммануил II казался жалким босяком. Понимая, что сейчас на него смотрит вся Италия, он ходил в дырявой куртке, пищу принимал единожды в день, пил только воду. Если перед ним ставили изысканное блюдо, король отворачивался. Чтобы сразу пресечь всяческие нарекания, он составил придворный штат из мужчин, любящих своих жен, и из женщин, преданных своим мужьям. Внешне король Сардинии был похож на старую обезьяну, а гигантские усищи, которые он закручивал до выпученных глаз, еще больше усиливали его безобразие. Между тем это был умный и храбрый человек…
Вскоре загромыхала первая решительная битва при Мадженто. Драгомиров, стоя на холме, видел, как средь убогих деревень, утопая в зелени рисовых посевов, топчутся, залпируя из ружей, более ста тысяч человек. Надрывно трубили рожки, ободряя робких. Виктор-Эммануил II сам повел кавалерию в атаку. Драгомиров пришпорил коня, чтобы видеть подробности боя. Сардинский король, стремившийся добыть себе корону Италии, запомнился ему так: «Со взъерошенными волосами, со вздернутым носом, знаменитыми усами и глазами, выступавшими, как фонари, он походил на кондотьера или оперного героя, и мне трудно было решить – начнет ли он петь любовную арию или бросится на смерть…»
Помятый в свалке кавалерийской «лавы», Драгомиров отбился от штабной свиты и под пулями австрийцев прогалопировал в лагерь Наполеона III, где на барабане сидел профессор истории Тьер и доктринерски обсуждал тактику боя. Здесь же Драгомиров встретил человека, перед талантом которого всегда преклонялся. На понурой сивой кобыле возвышался почтенный старец с язвительным лицом Вольтера – славный стратег Жомини, помнивший еще пожары Москвы и Смоленска в 1812 году… Драгомирову он сказал по-русски:
– Вы и сами убедитесь, что здесь все идет не так, как надо. – Вслед за этим звонким голосом он крикнул Наполеону: – Сир, судьба битвы не решается на циферблате часов!
– Когда же все кончится? – отвечал император, пряча часы в карман. – Я не вынесу этого кошмара… где Мак-Магон?
Королева Гортензия называла сына «тихим упрямцем», но в битве при Мандженто Наполеон III не сумел проявить себя даже в упрямстве: приказывая, он тут же отменял приказ; выслушав лекцию Тьера, искал совета у Жомини, снова приказывал и вновь слал гонцов с отменой приказа… А битва шла своим чередом, и все новые полки, вскинув на плечи ружья, уходили по залитым водою полям, чтобы помереть с возгласами:
– Вива ле имперьер! Вива Итальяно!
Но вид крови, бьющей из ран фонтанами, но вид пораженных лошадей, дергавшихся в траве, но пушки без лафетов, опрокинутые навзничь, – все это приводило Наполеона III в содрогание. Он часто спрашивал: «Где же мерзавец Мак-Магон? Когда он подведет свои колонны?..» Потом, опустив поводья, застывал в седле и казался полностью отрешенным от битвы. «Нет уж! – решил Драгомиров. – В таких делах, как это, лучше быть сорвиголовой вроде Виктора-Эммануила с его удалецкой грудью, подставленной под пули…» Жомини тихо подогнал свою развалину-кобылу к императору, тронул его за плечо:
– Ваша гвардия повыбита. Но уже близок Мак-Магон, и сейчас он обрушится на правое крыло австрийцев… Позвольте мне, старому солдату, поздравить вас с громкой победой!
За ужином в сардинской ставке Драгомирову удалось перекинуться несколькими фразами с Кавуром; как всегда, делячески потирая руки (что раздражало его собеседников), Кавур заговорил о своем Пломбьерском договоре с Наполеоном III:
– Он просил у меня Тоскану для своего кузена Жерома, но что он запоет теперь, когда Тоскана восстала, а итальянцы не желают из-под гнета Австрии угодить в ярмо Франции…
При деревушке Сольферино, что лежала под Мантуей, сражались сразу 350 000 человек, и Наполеон III, забравшись на колокольню церкви, тоскливо взирал на губительное действие своих пушек с нарезными стволами. Вдруг стало темно-темно, долину битвы пронзало клинками молний, втыкавшихся в землю посреди мертвецов. Жара сменилась ужасным холодом, по кирасам забарабанил град величиною с вишню, и бурный ливень низринулся на войска. Австрийцы бежали вслед за своим императором… Драгомиров слез с коня, чтобы подтянуть размякшую от дождя подпругу. К нему, держа над головою раскрытый зонтик, подъехал верхом на лошади граф Кавур в сопровождении четырех мальчиков-грумов. Он спросил русского атташе:
– Как вы думаете, когда это прекратится?
– Уже конец. Вы победили.
– Я вас спрашиваю только о дожде, – ответил Кавур…
Через две недели Драгомиров видел, как этот человек, схватив палку, в ярости высаживал стекла в доме королевской ставки; при этом Виктор-Эммануил II ободрял премьера:
– А ну дай, а ну тресни! Еще… так… молодец…
Вдевая ногу в стремя, король сказал свите:
– Наполеон – собака! – и тут же ускакал…
Оказывается, Наполеон III тайком от Италии повидался с Францем-Иосифом в местечке Виллафранке, и там они состряпали перемирие. В этом было что-то предательское. Французские генералы бросали в футляры свои сабли, говоря с возмущением:
– Император сделал из нас посмешище… Ради чего мы дважды побеждали и проливали кровь французских солдат?
Европа сочла, что вид людских страданий был невыносим для взоров Наполеона III и Франца-Иосифа, посему они и пошли на мировую. Но в основе мира таились иные причины, которые из Виллафранке перекочевали в кабинеты Берлина и Петербурга.


* * *


Дело освобождения Италии народ Италии из рук королей брал в свои руки, и это устрашило монархов, готовых простить друг другу прежние обиды, лишь бы не было новой революции в Европе. В самый разгар боев за Ломбардию князю Горчакову пришлось сдерживать furor teutonicus[8] Берлина. Принц-регент Вильгельм не мог стерпеть, что итальянцы, словно играючи, покатили прочь из Италии короны герцогов Тосканы, Модена, Болоньи и Пармы. Пруссия, забыв давние распри с Веной, подняла армию по тревоге и двинула ее к Рейну – только перемирие в Виллафранке спасло Францию от войны на два фронта… Горчаков упрекнул Бисмарка за пробуждение в пруссаках тевтонского национализма. Бисмарк огорченно ответил:
– Наши берлинские тугодумы не могут понять, что сейчас Пьемонт делает в Италии то самое дело, какое вскорости предстоит свершить и нашей Пруссии в германском мире.
Александр II, боясь как бы пожар из Италии не перекинулся в Польшу, тоже готов был союзничать с Австрией.
– Подумайте, господа! – судачил он. – Герцогиня Мария Пармская, милейшее существо, вынуждена бежать от своих голодранцев. Мало того, эти пармезане еще устроили народный плебисцит и путем варварского голосования постановили, чтобы она больше не возвращалась в свои владения… Вот как все стало просто: проголосовали – и до свиданья!
Бисмарк с присущим ему цинизмом заметил, что отбытие герцогини Пармской вряд ли испортит вкус пармезанского сыра. Александр II в эти дни пошел на поводу прусского принца-регента, который в письмах поучал племянника: мол, во всех безобразиях Европы повинен Наполеон III, известный «заговорщик и карбонарий». Горчаков вклинивался в семейную переписку. «Лично вам, – доказывал он царю, – позволительно жить в разладе с Тюильри, но России невыгодно ссориться с Францией; нельзя же строить политику на советах из Потсдама!» Объяснение с царем получилось слишком бурное, после чего Горчаков… пропал. Тютчев с трудом отыскал его на задворках Павловска, где министр скрывался на захламленной даче Надин Акинфовой, своей внучатой племянницы; здесь, в тенистой тиши, князь затаился от проклятых «принципов легитимизма», а его племянница – от мужа, которому она изменяла с уланами.
– Я ничего не желаю знать, – закричал министр, завидев поэта, – я плюю на всякую политику… ну ее к чертовой матери! Европа может забыть, что был такой князь Горчаков…
Вдоль забора росли широченные лопухи и высокая крапива. Придерживая вороха раздуваемых ветром юбок, на визжащих качелях взлетала к небу «соломенная вдова». Горчаков выглядел скверно, салопоподобный шлафрок делал его смешным.
– Наполеон, – начал Тютчев, – из роли освободителя Италии вдруг стал ее предателем. Венеция так и осталась за Габсбургами. Австрия отдала лишь Ломбардию, да и то не Италии, а самому Наполеону… Если итальянцы под знаменами Гарибальди устроят хорошую революцию, то не возродят ли наши фараоны Священный союз монархов?
Горчаков не вытерпел – стал рассуждать:
– Признаюсь, что иногда, слушая своего государя, я ловлю себя на мысли, что времена Меттерниха и Нессельроде уже вернулись. Но удушить Италию – значит гальванизировать Австрию к ее прежней агрессивной жизни… на это я не способен!
Когда престолы с треском рушились, он испытывал невольное беспокойство. Горчакова, как и царя, тоже пугала революция, и он тоже вступался за монархов, сверженных народом, – все это в духе дипломата империи. Тут ничего не исправишь и не убавишь, а искажать образ Горчакова, лакируя его, неуместно. Но цилиндр на голове министра (все-таки цилиндр, а не корона!) делал его гораздо смелее монарха…
Через двор, обжигаясь о крапиву, уже шагал скороход из Царского Села, он нес письмо: его величество ласково просил его сиятельство вернуться к своему портфелю.
– Все-таки нашли меня, без Горчакова не можете. – Князь провел ладонью по заросшей щеке. – Господи, так хорошо жил, а теперь опять – надо бриться, надо кланяться!


* * *


В этом году Россия закончила войну, длившуюся 50 лет: солдаты славной Кавказской армии штурмом взяли неприступную скалу, на вершине которой, в ауле Гуниб, засел Шамиль со своими мюридами. Пленный имам был встречен в Петербурге с почетом. Шамиля возили по театрам и институтам, он посетил Пажеский корпус, где когда-то учился его сын, позже погибший в горах от безумной тоски. Шамиль выразил желание повидать его педагогов, а в разговоре с ними бурно разрыдался… При осмотре электромашины Шамиль сказал:
– Об этом мне рассказывал покойный сын, но я думал, что он в России сошел с ума. Оказывается, вот в чем тут дело!
В арсенале, разглядывая новейшие пушки, Шамиль долго не мог оторваться от горного орудия с вьючным лафетом. Памятуя о кавказском обычае – дарить гостю все, что ему нравится, начальник арсенала великодушно сказал, что дарит ему эту пушку. Шамиль отвечал доброму генералу – со вздохом:
– Если бы вы догадались сделать это пораньше…
От его зоркого глаза не укрылось множество нищих возле храмов. Шамиль не понимал, какой толк оделять их по копеечке, как это делали русские, и, взойдя на паперть, имам обошел ряды нищих, выдав каждому сразу по сто рублей…
Впервые на Кавказе перестали стучать выстрелы.
Но зато начинались волнения в Польше!
Бисмарк переслал Горчакову чудовищный совет:
«Бейте поляков так, чтобы у них пропала охота к жизни; лично я сочувствую их положению, но если мы хотим жить, нам не останется ничего другого, как только истребить их…» Горчаков сказал:
– Наверное, Бисмарк выпил лишнего. С ним это бывает!
Посмотреть профиль

17 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:08 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Заключение первой части



В приемной зале министерства собрались послы и посланники, поверенные в делах и консулы иностранных государств. К ним вышел седенький, умиротворенный Горчаков в строгом черном фраке, поверх жесткого пластрона манишки слегка покачивался при ходьбе орден Золотого Руна (злосчастный библейский телец, перехваченный под животом муаровой лентой). Стало тихо; секретарь подал министру сафьяновый бювар. В конце пространной речи, зовущей государства к мирному сосуществованию, Горчаков вдруг захлопнул бювар с таким треском, будто выстрелил из пушки, и на высокой ноте выделил слова:
– Господа, считаю приятным долгом сообщить, что Россия выходит из того положения сдержанности, какое она считала обязательным для себя после Крымской войны…
Подозрительное молчание. Кто-то спросил:
– Не означает ли заявление вашего высокопревосходительства, что Россия склонна нарушить условия Парижского мира?
– Нет, – без промедления отвечал Горчаков, – ни одного из пунктов Парижского трактата мы нарушать не намерены.
Папский нунций, которого это дело меньше всего касалось, попросил князя повторить заявление. Горчаков охотнейше повторил. Опять молчание. Думали. Но придраться было не к чему, и дипломатический корпус откланялся… Возвращаясь в кабинет и бросая бювар на стол, Горчаков сказал советникам:
– Я дорого бы дал, чтобы послушать, о чем они говорят сейчас между собою, спускаясь по лестнице к каретам.
– Не важно, о чем говорят, – хмыкнул Жомини, – важно, что они отпишут своим дворам и кабинетам.
– А мое заявление оформлено столь же обтекаемо, как и подводная часть английского «чайного» клипера – ни одной заусеницы… Но я сделал заявку на планы будущей политики.
Вечерело. Ах, как дивны эти сиреневые вечера…
Петербург уже зажигал в окнах теплые огни.
Отвечая своим мыслям, Горчаков рассмеялся.
– Разве может Европа жить без России? Удивляюсь я нашим критикам, – сказал он, явно довольный. – Да они там все передохнут от черной меланхолии, если нас не станет…
Трудолюбивая Россия молча «сосредоточивалась».
Посмотреть профиль

18 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:10 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Часть вторая


Сотворение кумиров


То, что происходит перед нашими глазами, уже не действительность. Это как бы сценическое представление большой драмы. Все так ясно, так хорошо обосновано, так последовательно… отныне наше будущее широко раскрыто перед нами!

Ф. И. Тютчев (из переписки с дочерью)



Популярность



20 июня 1860 года капитан-лейтенант Алексей Шефнер привел в бухту Золотой Рог транспорт «Манджур», с которого сошли на берег 40 саперов с топорами и пилами, построили барак и баньку. По вечерам из чащи выходили мягко ступавшие тигры и, усевшись рядом на свернутые в колечко пушистые хвосты, желтыми немигающими глазами подолгу следили за работой людей…
Россия оформляла восточный фасад, окнам которого теперь извечно глядеться в безбрежие Тихого океана! Скоро здесь бросили якоря «Воевода», «Боярин», «Посадник», «Пластун», «Джигит», «Разбойник» и крейсер «Светлана» (в честь последнего пролегла главная улица – Светланская). Так начинался славный град Владивосток, в гербе которого уссурийский тигр держит в когтистых лапах два золотых флотских якоря.
Трудами мастеровых и матросов созидалась большая политика на востоке страны, а Горчакову сразу прибавилось дел… Но иногда от дел становилось невмоготу – расслабленной походкой министр отправлялся в Эрмитаж, где садился на диванчик перед полотнами старых мастеров, всматривался в благородную темноту древних красок. У него тут завелся даже приятель – дверной страж Эрмитажа из отставных гренадер, богатырь ростом, бывший одногодком министру, у которого, по странной случайности, были те же хвори, что мучили и его сиятельство… Горчаков жаловался драбанту:
– Опять не спал. Вот тут ломило. Всю-то ноченьку!
– А вы скипидаром пробовали?
– Да не помогает. И в глазах – мухи зеленые.
– Жениться вам надобно, тады воскреснете.
– Да ведь я уже старенький.
– А вы на молоденькой…
В министерстве Горчаков просматривал газеты, не брезгуя прочитывать даже критику своих действий, – князь всегда учитывал силу общественного мнения, которым дорожил.
– Нет ничего гибельнее для страны, – утверждал он, – чем апатия народа к внешней политике своего отечества…
Горчаков был популярен не только за рубежом, но и внутри России (по тем временам такое положение – редкость). К нему уже потянулись депутации обиженных, не имевших никакого отношения к дипломатии, и министр иностранных дел, посреди пышного казенного великолепия, участливо принимал раскольников, землепашцев и купцов. Однажды он промурыжил в приемной английского посла: «Когда я говорю с народом, амбасадор королевы Виктории может и подождать…» Современник отмечал: «Впервые у русского министра нашлись нужные слова не только для салонов, но и для публики. Его блестящие речи, острые и меткие слова доходили до просвещенных дам и помещика в провинции, до скромного студента и блестящего гвардейца». Правда, князя иногда упрекали в излишней самоуверенности – обычный упрек для человека, который все уже зрело обдумал, и такой человек, конечно, не станет сдавать своих позиций перед первым же встречным… Между тем интеллигенция, почуяв в нем родственную душу, заваливала Горчакова письмами со множеством советов; князь говорил своим близким:
– Ученые и писатели пересылают мне в основном цитаты из философских учений. Надергают из Бойля, Гизо или Токвиля и доводят до моей милости с наказом, чтобы я, используя свое влияние, немедленно приложил их к русской действительности, вроде лечебного пластыря. Им интересно знать, что из этого получится. А вот мне совсем не интересно, ибо я заведомо знаю, что чужеродный пластырь к нашему телу не пристанет…
Его поступки уже тогда пытались анализировать: «Что ни говори о Горчакове, однако он единственный из окружения царя, который имеет либеральные поползновения. Правда, на практике он не всегда выдерживает, заявляя, что власть не может обойтись без маленькой доли произвола. Кроме того, занятый политикой, он неясно осознает, в чем заключены либеральные действия…» Горчаков любил фразу:
– Власть твердая, а меры мягкие!
Московский профессор Б. Н. Чичерин писал, что Горчаков «не заражен барскими предрассудками и способен понять толковое мнение, не пугаясь ложных признаков демократии и красной республики». Это правда: когда в 1878 году будут судить революционерку Веру Засулич и когда суд присяжных вынесет ей оправдательный вердикт, Горчаков первым встанет из рядов публики и устроит ей бурную овацию.


* * *


Насколько ему повезло с пасынками Мусиными-Пушкиными, настолько огорчали старика родные сыночки – Михаил с Константином… Незаметно выросли и стали писаными красавцами, от которых женщины посходили с ума, а отец предчуял, что эти ферлакуры седин его не украсят. Молодые князья Горчаковы в свете носили прозвище «магистров элегантности», по почте они выписывали из Парижа белье, пересыпанное лепестками чайных роз, а их папенька знай себе оплачивал векселя, которые кредиторы несли прямо на дом, будто сговорились пустить министра по миру с торбой. Горчаков, человек прочных моральных устоев, тяжело переживал за мужей империи, которым его сыновья регулярно приделывали ветвистые рога… Сегодня князь начал день с того, что надавал своим чадам звонких оплеух, когда они еще нежились в постелях, обдумывая творческие планы на вечер. Сыновья обиделись:
– Но если мы не станем бывать в свете, так, скажите, чем же нам еще заниматься?
– Ковыряйте в носу… дураки! – отвечал отец.
К столу он вышел взъерошенный, глубоко несчастный, страдая. Старый камердинер Яков посочувствовал ему:
– Ваше сясество, да почто так убиваться-то?
– А как иначе? – сказал Горчаков трясущимися губами. – Я уже на седьмом десятке, и мне их не выпороть. Эти сиятельные жеребцы решили, что жизнь – сплошной карнавал бесплатных удовольствий. А они не подумали, что отец их смолоду трудится и конца своим трудам не видит…
Яков подал ему чашку бразильского шоколада. Чашка, которую держал Горчаков, была для него драгоценной реликвией: из нее любила пить чай покойная Мария Александровна.
– Жаль, что они уродились в красавицу мать. Пошли бы в меня, в урода такого, тогда сидели бы дома… Вот сошлю их, куда и ворон костей не заносит: Мишку консулом в Парагвай, а второго на Ямайку… пусть там жарятся!
В дурном настроении подкатил к министерству, спросил дежурного регистратора – что получено за ночь с телеграфа?
– Существенного, ваше сиятельство, в мире ничего не произошло. Прескверно идут дела в Австрии, и неясно, как там справятся с венграми, настаивающими на личной унии. Еще получено сообщение о выборах в Штатах: янки намечают в президенты какого-то лесоруба по имени Авраам Линкольн, за которым они признают талант остроумного оратора. Линкольн, кстати, видный проповедник против рабства чернокожих.
– Что там негры! – отмахнулся министр. – У нас вон белокожие не могут раскрепостить своих же белокожих…
Был день доклада царю, и Александр II высказал Горчакову мысль о «солидарности» венгерской и польской революций:
– В случае нового мятежа в Венгрии я, кажется, забуду прежние распри и брошу свои войска противу мадьяр, как это сделал в сорок девятом году мой покойный батюшка.
– Иными словами, государь, – ответил Горчаков, – вы желаете углубить пропасть между властью и общественным мнением русского народа. Тогда я подаю в отставку…
Это была уже пятая его просьба об отставке. Таким радикальным способом он отстаивал свои взгляды в политике. Царь всегда рвал его просьбы, говоря с милой любезностью:
– Вы мой ближний боярин. Не покидайте меня…
В середине дня Жомини сказал, что в приемной топчется прусский посол Бисмарк, желающий аудиенции.
– Не надо, – ответил Горчаков. – У меня назначен разговор с маркизом Монтебелло, а Бисмарк смотрит на мои симпатии к Франции, словно цензор на крамольную статью.


* * *


Гуляя вечерком по Невскому, Бисмарк уловил в публике чье-то знакомое лицо; приподняв котелок, посол сказал:
– Не могу вспомнить, откуда я вас знаю?
– Вилли Штибер, – ответил тот, озираясь. – Меня представил вам покойный полицай-президент Гинкельдей, когда вам захотелось спереть бюро из дома венского графа Рехберга!
– Спереть… зачем же так грубо? Я ведь не вор, а политик. А что вы делаете в Петербурге?
– Налаживаю связи царской жандармерии с нашей тайной полицией по розыску в Европе русских революционеров.
– Желаю успеха, Штибер! Но если я достигну вышней власти в Пруссии, вы уже не будете шляться по слякоти, вы станете ездить в карете, как большой раздувшийся прыщ.
Этой фразой посол развеселил шпиона:
– В нашем деле из окошек кареты немного снюхаешь. А если вы дадите мне власть над пруссаками, вот тогда-то я нашляюсь пешком столько, что ноги будут отваливаться…
Бисмарк застал Россию на полном ходу – в напряжении политики не только внешней, но и внутренней, что помогло ему увидеть русскую жизнь гораздо полнее других послов Пруссии. Конечно, петербургская знать была избалована общением с иностранными послами – оценивали изящество манер, прощали коварство речевой казуистики, умение болтать обо всем на свете и не проболтаться в том, что нужно скрывать. Бисмарк никак не подходил под эту категорию! Представьте хмурого пожилого человека в затасканном темно-буром пальто, в сопровождении собаки без поводка, которая глядит на вас долгим и внимательным взглядом. На станции Лигово одна дачница испугалась этого взгляда, но Бисмарк вежливо утешил ее: «Мадам, мой пес сделал на вас стойку, ибо еще никогда ему не приходилось видеть таких красивых глаз!» Бисмарк не затуманивал речей, как оракул. Не был дамским угодником на придворных раутах. Не извивался ужом перед сильными мира сего. Улыбка его выражалась в изгибе губ, а глаза оставались строгими. В фигуре прусского посла ощущалась постоянная напряженность, но не скованность. В обществе он всегда появлялся один, а на вопросы о жене отвечал, что она имеет свои обязанности, которые и должна исполнять, как добропорядочная мать семейства. Иоганна фон Бисмарк держалась мужем взаперти, ибо не обладала должной «светскостью». Все интересы этой некрасивой и недалекой женщины ограничивались кухней и детской, заботами о насыщении мужа едой и выпивкой, она тщательно, словно хранитель музейных редкостей, следила за температурой в комнатах посольства. Этих качеств маловато для появления в петербургских салонах, где русские дамы, оставив терзать парижские моды, вдруг вступали в жаркий спор об Ольмюцкой конвенции. Поначалу это Бисмарка потрясало, потом он привык, что петербургские женщины знают о политике гораздо больше, нежели пишут в газетах…
Горчаков страшно не любил, если иностранные послы – в обход его, министра! – совались в кабинет императора. Бисмарку он прощал такую партизанщину, а царь зазывал посла снять на лето дачку в Царском Селе, чтобы быть к нему поближе. Но хроническое безденежье лишало Бисмарка возможности пожить на лоне природы. Доходы посла не превышали 8000 талеров, а расходы по посольству составляли 12 000 талеров (приходилось доплачивать из своего кармана и жить крайне умеренно). Все дипломаты в Петербурге, подражая русскому стилю жизни, устраивали приемы и званые вечера – Бисмарк не мог позволить себе такой роскоши, и потому швейцар в дверях посольства был приучен раз и навсегда отвечать случайным гостям, что господина прусского посла «сегодня нет дома».
Вскоре Берлин известил Бисмарка, что он произведен в чин ротмистра. Горчаков отнесся к этому с таким равнодушием, как если бы его дворнику прибавили полтинник жалованья, а барону Жомини он сказал:
– Вот вам типичный пруссак! Неглупый человек, а эполетам радуется, словно кот валерьянке. Мало того что Бисмарк частенько выпивает, так он еще и… милитарист. Алкоголь да юнкерские замашки – опасное сочетание для политика!
Сияя каской и эполетами, Бисмарк появился в окружении царя на красносельских маневрах. В павильоне для почетных гостей и военных атташе Александр II прижал его к сердцу:
– Рад видеть у себя прусского ротмистра…
Если б в павильоне слышали, как в рядах гвардейской кавалерии обсмеивали Бисмарка юные, безусые корнеты:
– Надо же! Дяде всего полвека, а он, гляди, уже ротмистр. Даже страшно подумать, что будет с Бисмарком, когда ему стукнет под девяносто… Неужели дадут полковника?
Момент показательной атаки русской кавалерии был незабываем. Из-за горизонта, прямо из грозовой тучи, вдруг возникла лавина конницы, разогнанной в бешеном аллюре скачки. Вой, лязг, топот, крики, ржанье, звуки труб… Казалось, многотысячная масса лошадей и всадников, увлеченных стихийным разбегом, сомнет и опрокинет жалкие мостики павильонов, над которыми струились шелками золотистые тенты. И точно в десяти шагах от незримой черты «лава» вдруг разом осадила лошадей на крупы, перед публикой взметнулись блещущие подковы, а с губ лошадей сорвались и поплыли по воздуху, словно одуванчики, легкие клочья бешеной пены. Пропел рожок – кони опустились, разом всхрапнув. Из-под кирасирских касок, сверкавших на солнце, улыбались иностранцам и дамам молодые загорелые лица русских парней…
– Это было бесподобно! – восхитился Бисмарк.
– Но зато сколько пыли, – чихнул Горчаков…
Обратно из Красного Села публика возвращалась по новой железнодорожной ветке, которую недавно протянули от Лигова и теперь тянули дальше – до Ревеля; в вагоне Бисмарк подсел к новому английскому послу лорду Нэпиру; под перестуки колес министр слышал, как Бисмарк убеждал Нэпира:
– Схватка самой России с Англией была бы неестественна, как драка слона с китом. Россия не может победить ваше королевство, но она способна причинить Англии страшную боль от удара по Индии… Вы, милорд, этого не боитесь?
– Англия ничего не боится, – холодно отвечал Нэпир.
В кругах Европы давно блуждала шаткая версия, будто России ничего не стоит, перевалив хребты Афганистана, спустить свои армии в цветущие долины Ганга, чтобы выбить оттуда англичан – раз и навсегда! Но в задачи русской политики это никак не входило. Однако Горчаков предчуял: стоит России выйти на Амударью и блеснуть штыком в песках Каракумов – сразу начнется ненормальная схватка «кита со слоном».


* * *


Бисмарк депешировал в Берлин министру Шлейницу: «Новым явлением среди высших сословий России представляется, как и в Венгрии, тяготение к русскому национальному костюму. В театрах не редкость встретить изящных господ в голубых и зеленых бархатных кафтанах, отороченных мехом, и в боярских шапках. Духовенство поощряет народничанье… Крестьянский вопрос поглотил почти все остальные интересы. Дворянство настраивается все враждебнее. Император подавлен серьезностью внутреннего положения и далеко не проявляет прежнего интереса к внешней политике. Вчера он мне с глубоким вздохом сознался, что выезды на охоту – самые счастливые его дни… Горчаков делает вид, будто все, что ни свершается в России, все происходит согласно зрело обдуманной программе!»
Александр II пригласил Бисмарка на охоту.
Посмотреть профиль

19 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:11 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
В предчувствии перемен


Пришла зима – снежная, морозная, краснощекая; на перекрестках улиц Петербурга полыхали костры, возле них, прихлопывая рукавицами, отогревались прохожие… Слухи о близости реформы наполняли столицу; Бисмарк спросил Горчакова, как на нем отразится освобождение крестьян.
– Лично меня это никак не заденет, я ведь не обладаю именьями и никогда не был рабовладельцем. (Бисмарк удивился.) Не удивляйтесь, – продолжал Горчаков. – У меня было четыре сестры, и, выйдя из Лицея, я сразу же отдал им в приданое отцовскую деревеньку. С тех пор живу только службою! Когда вы едете на охоту? – спросил он. – Что ж, поздравляю. Вы увидите царя в его любимой стихии. Наш знаменитый поэт Жуковский был его воспитателем. Он мне рассказывал, что, наблюдая за учеником, долго не мог уяснить, в чем же его главное пристрастие, и только на охоте заметил в глазах цесаревича подлинное воодушевление восторга…
Горчаков был тщеславен и сейчас испытывал честолюбивое удовольствие: война в Италии и паника средь монархов привели к смене кабинетов Вены, Парижа и Лондона.
– Одного меня не высекли! Правда, жаль Валевского, но зато я рад, что канцлера Буоля выставили за двери политики, как щенка, обфурившего подол знатной дамы… Я надеюсь, – продолжал он с улыбкой, – что скоро вы займете в Берлине точно такое же положение, какое я занимаю в Петербурге.
Через стекла очков на Бисмарка пронзительно смотрели глаза – острые, как иголки. Ленивым движением барина Горчаков протянул ему донесение русского посла из Берлина:
– Надеюсь на вашу скромность – вы забудете то, чего не следует знать. Но это вас взбодрит… читайте!
Русский посол сообщал, что в Берлине назревает кризис в верхах. Военный министр Роон ожесточил ландтаг деспотизмом речей, требуя от Пруссии денег, денег и еще раз денег – ради увеличения армии и строительства флота. Прусская военная система держалась на устаревших законах 1814 года. Но с тех пор население увеличилось на 8 миллионов. А под ружье призывали, как и полвека назад, лишь 40 тысяч рекрутов, отчего только 26 процентов здоровых молодых мужчин подпадали под мобилизацию. Подобно тому как врачи видят в большинстве людей будущих своих пациентов, так и Роон с Вильгельмом в каждом пруссаке усматривали будущего солдата. А всеобщая воинская повинность – это главное условие для автоматической способности нации к мгновенной мобилизации.
– Прочли? – спросил Горчаков. – Это касается лично вас, ибо наличие кадровой армии повлечет за собой переход к более активной политике. А кто, как не вы, ее возглавит?
– Но в Берлине меня считают вроде чучела, которым удобно пугать дурашливых младенцев. Чувствую, что мне ходу не дадут. Я бы с восторгом остался послом в Петербурге до конца своих дней. Меня заботит у вас только страшная дороговизна дров и необходимость всюду давать чаевые…
Об этом разговоре князь сообщил императору.
– Бисмарка, – ответил царь, – можно бы переманить на русскую службу. Вопрос в том, куда его определить.
– Человек он капризный, – поморщился Горчаков. – Иногда манерен, как избалованная женщина. Однако для России выгоднее иметь Бисмарка преуспевающим в Берлине.
Царь отбарабанил по столу «Марш Штейнмеца».
– Предстоят перемены… предчувствую их даже сердцем. А как здоровье прусского короля Фридриха-Вильгельма Четвертого?
– Он заточен в старом Сан-Суси, и, конечно, когда ненормальный запивает лекарство водкой, то на улучшение его психики рассчитывать не приходится… Помню, проездом через Берлин я был у него на приеме в Бабельсберге, там собиралось интересное общество. Поэты, ученые, издатели. Король был неглупым человеком. Но меня уже тогда поразило: начнем смеяться – и смех сразу же переходит в икоту.
– Да, – заключил царь, – предстоят перемены. На время нашей поездки в Варшаву я зачислю Бисмарка в свою свиту.


* * *


Австрия копила войска на границах Ломбардии, чтобы снова накинуться на Пьемонт и вернуть себе потерянное в минувшей войне. Горчаков с большим тактом подготовил свидание трех императоров, дабы от самого начала пресечь всякие попытки к закабалению Италии. В Варшаву съехались монархи – русский, австрийский и принц-регент прусский; в Париже это рандеву расценили как зловещий симптом, и Морни заявил Киселеву, что в варшавском свидании французам видится воскрешение старых призраков:
– Неужели вы соскучились по Священному союзу?..
Но у Горчакова были иные цели. Перед монархами он произнес витиеватую речь, за красотами стиля которой скрывалось главное: Россия не позволит австрийским штыкам распоряжаться судьбою итальянского народа. Бисмарк откровенно поддержал русского министра, чем возмутил принца-регента Вильгельма.
– Неужели вы полагаете, что народ вправе отнимать у священных особ их короны? – спросил старик, фыркая.
– Все происходящее в Италии я отношу к числу закономерных природных явлений. Гарибальди сокрушает престолы итальянских герцогств не потому, что он родился отпетым негодяем, – нет, просто Гарибальди угадал желания своей нации!
Бисмарк красноречиво глянул на Габсбурга, словно желая его предупредить: за изгнанием Австрии из Италии обязательно последует изгнание Австрии из Германии. Франц-Иосиф с явной мольбою воззрился на Александра II – в чаянии, что тот, подобно своему батюшке, ляжет костьми за Австрию, но царь на этот раз не подвел Горчакова и отвечал вполне разумно:
– Как бы ни складывались дела в Италии, они все-таки складываются, и дай бог итальянцам доброго здоровья…
Вместо отвергнутого Буоля императора Австрии сопровождал в Варшаву граф Рехберг, ненавидевший Бисмарка за его нещадное курение в бундестаге, а Бисмарк, ненавидя Рехберга, все-таки нашел в себе мужество остаться вежливым. Он спросил его о венгерском национальном движении.
– Боюсь, что мадьяры съедят нас, немцев!
В ответ на это признание Бисмарк проявил удивительную прозорливость в планах будущей политики Австрии, которой суждено было историей превратиться в Австро-Венгрию.
– Имей я несчастье быть вашим императором, – сказал он, – я бы отпускал усы, а не бакенбарды. Я бы все в Австрии подогнал под мадьярскую мерку и признал бы за истину, что главное преимущество австрийского кесаря в том и заключено, что он является королем венгерским, а сама Австрия – это лишь болезненный придаток к Венгрии…
Вильгельм перед отъездом из Варшавы поручил адъютанту Мюнстеру объявить Бисмарку свое монаршее недовольство:
– Если вы станете высказывать мнения, отличные от мнения Берлина, вам, к сожалению, никогда не бывать министром.
Бисмарк ответил Мюнстеру – по-деловому:
– А если я стану министром и перестрою сознание Берлина на свой лад… что тогда? Кстати, я прибыл в Варшаву, состоя в свите русского государя. А в подобном амплуа шуршание берлинских кринолинов меня уже не пугает.
Под «кринолинами» он разумел жену принца-регента Августу, глупую старуху, имевшую большое влияние на мужа; Бисмарка она невзлюбила, всюду доказывая, что в Петербурге он слишком «обрусел» и потому не может верно служить Пруссии.
– Что мне передать регенту? – спросил Мюнстер.
– Так и передайте. Только ничего не выдумывайте.
– Жаль, – искренно вздохнул Мюнстер. – Вам ведь хотели предложить портфель министра внутренних дел.
– Это еще не власть! Пусть меня сделают президентом хотя бы на три месяца, и я приготовлю хорошую гражданскую войну в Германии: эта взбучка освежит Берлин, как легкая увлекательная прогулка в окрестностях столицы…
– Я не могу доложить такое, – отпрянул Мюнстер.
– Но я за вас тоже не побегу докладывать!


* * *


Физически очень сильный человек, Александр II рисковал один на один выходить с рогатиной на медведя; царь забросил охоту лишь под конец жизни, когда уложил наповал своего обер-егермейстера Скарятина, приняв его за «мишку». Каждый вторник от перрона Варшавского, или Николаевского, вокзала отходил особый поезд, наполненный егерским штатом, загонщиками, кухней с метрдотелями и членами иностранных посольств, к которым царь лично благоволил.
Одетый в дубленую бекешу, в высоких валенках, император вошел в вагон со словами:
– А сегодня холодно. Сколько градусов?
– Одиннадцать, ваше величество, – ответили слева.
– Целых двадцать пять, – прогудели справа.
– Вот видите, – сказал император Бисмарку, – царям никогда не приходится слышать правды, потому я и читаю «Колокол»! Спасибо господину Герцену – каждый нумер получаю от него бесплатно по адресу: Санкт-Петербург, Зимний дворец…
Миновали окраины столицы, за окнами было черно и студено. Император сидел в обществе поэта Алексея Толстого, независимого гордеца, и венгерского художника Михая Зичи, который давно прижился в России, где стал лучшим иллюстратором Лермонтова. Толстой с царем никогда не церемонился, и сейчас, под гудение паровоза, он читал ему злую сатиру на власть, запрещенную цензурой, а царь с невозмутимым видом слушал и открыто посмеивался… В конце поэт спросил:
– Ну, и когда же будет на Руси порядок?
– О чем говоришь, Алеша? – ответил царь, разглаживая пушистые бакенбарды. – Знаешь сенатора Толмачева? Золото был в полковых командирах. Ничто в полку даром не пропадало. А недавно узнаю такую штуку. Велит стричь солдат. Да стричь во всех местах – без исключения! Потом волосами набьет тюфяк и продаст. Денежки – в карман. А я его, сукина сына, считал мастером полковой экономии. Даже другим генералам в пример ставил… Какой же тут порядок?
– Мужиков порем, – сказал Толстой, – а сенатора нельзя?
– Если хочешь, выпори его сам, – обозлился царь…
Приехали – Лисино! На платформе предстала такая картина: прямо в снегу стояли на коленях пять мужиков, держа на обнаженных головах прошения «на высочайшее имя». Магазин-вахтеры, встречавшие царя на станции, уже распалили смоляные факелы, и в едком брызжущем пламени эта сцена рабского унижения выглядела особенно зловеще. Царь пошагал к саням.
– Ливен, собери, что у них там…
Ливен прошел вдоль ряда крестьян, рывками сдернул с голов прошения и сунул их в карман полушубка.
– Поехали! – крикнул царь, навзничь, будто подстреленный, падая в кошевку саней.
Ночевали в деревне, притихшей среди заснеженных дремучих лесов. Александр II остановился в богатой двухэтажной избе местного лавочника; Бисмарк с удивлением обозревал лакированную крышку клавесина, образа в дорогих окладах и высокие фикусы в кадушках. Перед сном ужинали горячими блинами со сметаной. Бисмарк впервые попробовал тертой редьки (причем царь забыл, как зовется редька по-немецки, и за переводом этого слова посылали скорохода к барону Ливену).
Был очень ранний час, когда охотники в окружении своих собак вошли в лес. Егермейстеры волновались, распределяя места таким образом, чтобы выгнать медведя на императора.
– Бисмарк, идите со мной, – предложил царь.
Шли по пояс в снегу. Вспотели и расстегнулись. Отстав от них сажен на десять, шагал страхующий жизнь царя унтер-егермейстер Ильин и, невзирая на сильный мороз, держал голый палец на взведенном курке. Где-то очень далеко слышались резкие собачьи взлаи, разноголосье загонщиков.
– Нам стоять здесь, – замер царь; валенками он начал утаптывать вокруг себя площадку. – Заряжайте, посол!
Бисмарк вогнал два зеленых патрона в стволы замечательного ижевского ружья (подарок русского императора).
– Кажется, стронули, – прислушался Ильин…
В морозной дымчатой тишине всходило солнце.
– Мне сейчас трудно, – вдруг тихо признался царь. – В народе не все спокойно. Боюсь, провозглашение манифеста о свободе вызовет досадное непонимание дворян и бунты мужиков. Слава богу, у нас еще мало фабрик, и моему сыну, очевидно, уже предстоит борьба с новым явлением – рабочими! Это уже не деревня, в какой мы с вами сегодня ночевали…
Договорить он не успел: из-за кустов нежданно прянул на них медведь, еще не очнувшийся от берложного сладкого дрема. Два выстрела грянули разом – бедняга рухнул. Хрустя валенками по снегу, царь подошел к зверюге, склонился над ним:
– Бисмарк, это вы или я? Ну да ладно. Пусть его везут в анатомический театр, профессор Трапп вскроет его и по пулям установит, кому из нас должна принадлежать шкура…
Александр II вскинул на плечо ружье. Было заметно, что он недоволен возникшим конфликтом (царь не любил, чтобы кто-то опережал его выстрел). Неподалеку загонщики уже разводили костры. Метрдотель прямо на снегу расстилал скатерть, поверх нее лакеи ставили бутылки и закуски. Отовсюду из лесной чащобы сбредались на дым костра егермейстеры, загонщики, дипломаты и кучера. Ели стоя – безо всякой субординации, беря со скатерти все, что на тебя смотрит. Бисмарк, сидя на корточках, подставил стакан под струю рыжей польской старки, бежавшей из бочонка. Рядом с ним царь наливал себе гданской «вудки».
– Ваше величество, – сказал Бисмарк по-английски, – я позволю себе выпить за ваше высочайшее и драгоценнейшее для всей Европы здоровье, чтобы у вас не было неприятностей с этой… эмансипацией. Поверьте, что в моем лице на вас взирает верный ваш друг – королевская Пруссия, штыки которой всегда оградят Россию от тлетворных влияний Франции…
По возвращении с охоты Бисмарк в один из дней нанял извозчика на углу Миллионной и, любопытствуя о мнении простонародья, заговорил с ним о предстоящей от царя «милости».
– Да рази ж это воля? – смело ответил ямщик. – Одна надежа, что вот нагрянет Гарибальди да трахнет всех разом так, что у бар головы на пупки завернутся… Ннно-о, подлые! – И кони вынесли посла из ущелья Миллионной на широкий простор Марсова поля, где маленький Суворов, похожий на античного воина, воинственно застыл среди сверкающих сугробов…
Бисмарк тоже чувствовал близость перемен.


* * *


В пустынной вечерней квартире Горчакова поджидала его племянница Надин Акинфова; он невольно залюбовался ее стройной тенью, четко вписанной в оконный пролет. Величаво и плавно женщина повернулась к нему со словами:
– А я опять бежала от своего злодея.
Горчаков заволновался, всплескивая руками:
– Душенька, но так же нельзя дальше жить.
– Приюти меня, дядюшка, – взмолилась она…
Тютчев откликнулся на появление женщины стихами:


И самый дом воскрес и ожил,
Ее жилицею избрав,
И нас уж менее тревожил
Неугомонный телеграф…


Министр появился с Надин на концерте в Дворянском собрании на Михайловской улице. Он не скрывал, что ему приятно соседство красивой молодой женщины, и, проводя ее в свою ложу, умиленно улыбался… А за спиною слышалось:
– Ах, какая дивная пара! Жаль, что муж не дает Надин развода. Из нее вышла бы неплохая министресса иностранных дел.
– О чем вы, душенька? Надин на сорок два года моложе князя, она доводится ему внучатой племянницей.
– Сорок два? Зато какое положение в свете…
Общий же приговор был таков:
– Надин ведет себя крайне неприлично…
Здесь тоже возможны всякие перемены.
Посмотреть профиль

20 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:12 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Среди больных котов



Заведомо зная реакционную сущность Бисмарка, легче всего впасть в обличительную крайность и разукрасить этого человека качествами мрачного злодея, погубителя всего живого. Но мы не станем этого делать, дабы не пострадала историческая справедливость. Оставаясь в лагере реакции, Бисмарк мыслил радикальными образами и на свой (юнкерский!) лад творил благое дело будущего своей нации. Я вспоминаю слова Белинского: «Чем одностороннее мнение, тем доступнее оно для большинства, которое любит, чтобы хорошее неизменно было хорошим, а дурное – дурным, и которое слышать не хочет, чтобы один и тот же предмет вмещал в себя и хорошее и дурное…»
Одиннадцать лет упорной борьбы в дипломатии изменили даже Бисмарка: из «бешеного юнкера» и кутилы, из косного помещика Померании он вырос в гибкого политика без предрассудков, хотя и держался прежней формулы: тайна успеха кроется в грубом насилии. А из Берлина его неустанно дразнил письмами генерал Роон: «С гибелью армейского образа мыслей Пруссия станет красной, корона шлепнется в грязную лужу…»


* * *


Иногда он чувствовал себя очень тяжелым, отказываясь ходить, или, напротив, настолько легким, что пытался изображать порхающего жаворонка. А по ночам король страшно кричал, что он катастрофически быстро толстеет, туша его уже заполнила покои Сан-Суси и теперь жирное мясо его величества большими зловонными колбасами выпирает наружу через окна и двери… Наконец, Фридрих-Вильгельм IV икнул и умер!
Власть над страной механически перешла к принцу-регенту, который стал королем Вильгельмом I; он приступил к управлению Пруссией без радости, словно его обрекли на тяжкую трудовую повинность. С покорностью тупого вола король налегал в хомут власти, влача на себе бремя абсолютизма, а скудость идей и неспособность к сомнениям даже помогали ему преодолевать благородную скуку. Вильгельм I не терпел новизны; поэтому, когда настырный Роон советовал призвать Бисмарка для руководства политикой, король злобно огрызался:
– Бисмарк способен привести Пруссию к революции, а меня с женою – на эшафот к гильотине. Дайте мне умереть в постели!
Гельмут фон Мольтке, молчаливый и скромный, чертил графики пропускной способности железных дорог, мудрил над картами Австрии и Франции и, как заядлый танцор, не пропускал ни одного придворного бала. Основу боевых сил Пруссии составлял народный ландвер – ополчение. Обремененные семьями, кормильцы детей, эти люди готовы были сражаться за свой фатерлянд, когда на него нападают, но – как говорил Роон – «их и палками не погонишь драться с богатыми соседями».
– Можно ли, – вопрошал Роон, – связывать судьбу Пруссии с настроением нескольких тысяч крестьянских парней? Нам не нужны любители-добровольцы, а только профессионалы, сидящие в казарме и способные вмиг расхватать ружья из пирамид, чтобы растерзать любого, на кого им укажут офицеры…
Взамен ополчения создали полки. Теперь в случае военной угрозы не надо апеллировать к чувствам нации, призывая ее вставать на защиту фатерлянда. Но парламент отстаивал старинную, как мир, идею «вооруженного народа» – народа, а не армии! Рядовые пруссаки вообще не понимали, зачем нужна армия, если Пруссия не ведет энергичной внешней политики. В реформах Роона народ заподозрил лишь повод для укрепления офицерской касты, и без того уже обнаглевшей. Власть заклинило в тисках кризиса: сверху кричали «да», снизу орали «нет». А финансовый бюджет, на основе которого надо кормить и вооружать новые полки, утвержден ландтагом не был. Роон доказывал, что только «внешняя политика послужит выходом из внутренних трудностей». Коли в Пруссии завелись штыки, надо скорее пырнуть кого-либо в бок – и крикуны сразу притихнут.
– Я уже скомандовал Бисмарку: «На коня!»
Это значило, что Бисмарк скоро появится в Берлине.
– Ах, милый Роон! – ответил король. – Что мне может сказать ваш Бисмарк, если даже я ничего умного придумать не в силах…
В королевском замке устроили нечто вроде консилиума врачей у постели больного. Бисмарк сел за стол напротив министра иностранных дел Шлейница.
Вильгельм I вяло заговорил о внешней политике.
– Но у нас нет политики, – возразил Бисмарк. – Поддержание отношений с дворами Европы на уровне послов и посланников – это еще не политика, а лишь заведение приятных знакомств, какие возникают в светской жизни. В основном же Пруссия собирает камни, запущенные в ее огород, да еще старательно очищает себя от грязи, которой ее забрызгивает Австрия…
Бисмарк развернул свою программу: «Сохранить желательную для проведения нашей политики связь с Россией легче, действуя против Австрии, нежели заодно с Австрией… я высказал лишь опасение, что в Вене слишком переоценивают собственную и недооценивают прусскую мощь… Наше подчинение австрийским иллюзиям, – доказывал Бисмарк, – напоминает мне известный опыт с курицей, которую приковывают к месту, обведя его сделанною мелом чертой». По мнению Бисмарка, правительство уподобилось глупой курице, когда в войне за Ломбардию вдруг решило «спасать» Австрию от разгрома.
– Ради чего спасать? – рассуждал Бисмарк. – Ради того только, чтобы Австрия, благодарная за спасение, опросталась на наши головы? Вспомните, как она расквиталась с Петербургом за услугу в подавлении венгерского мятежа…»
– Сколько вам лет? – спросил король.
– Сорок шесть, – отвечал Бисмарк.
– Еще мальчик, и хотите поссорить меня с Веной?
Шлейниц глянул в какую-то затерханную бумагу:
– Покойный кайзер Фридрих-Вильгельм Третий, лежа на смертном одре, заклинал Пруссию сохранять и крепить Священный союз монархов, держась мудрых советов из Вены… Тевтонская верность заветам предков и долгу – превыше всего.
– Я не знал, – выкрикнул Бисмарк, – что министр иностранных дел Пруссии получает из казны деньги за такую лирику!
Вильгельм I, однако, вступился именно за «лирику», в которой усмотрел и явный политический результат:
– Рассорив меня с Австрией, вы ослабите мою Пруссию, а тогда Франция сразу же вцепится зубами в Рейнские земли.
– Но, ослабив Австрию, – огрызался Бисмарк, – потом можно смело выломать все передние зубы красотке Франции.
– Вы, – брякнул Шлейниц, – грозитесь объединить Германию через кровь и пожары? Но это путь итальянский, это дорога разбойника Гарибальди. А разрыв с прошлым недопустим…
Прозвучал камертон свыше – королевский:
– Мне дороги традиции покойного отца, и потому я склоняюсь к точке зрения своего министра. Извините, Бисмарк: я имел терпение выслушать вас, но ваши взгляды не только опасны – они убийственны для Пруссии…
Возвращаться в Петербург ни с чем было стыдно.
– Сейчас в Берлине царит настроение больного кота, – рассказывал он Горчакову. – Конечно, Роон тоже больной кот, но генерал хотя бы знает, чем надо лечиться – штыками!


* * *


Фридрих Великий дал последнюю яркую вспышку ненависти к немцам. Потом все попритихло. Немцы старательно ковырялись на картофельных грядках, были сыты вареной колбасой и веселы от кружки пива. Европа уже начала жалеть этих аккуратных, трудолюбивых скромников:
– Ах, эти бедные и глупые Михели…
Но повитый плющом мир немецких идиллий быстро разрушался. Аграрная Пруссия, торговавшая хлебом, вдруг зарычала машинами фабрик. Задымленные пейзажи Прирейнских земель и Вестфалии стали напоминать промышленные районы Англии – Ланкашира и Йоркшира; бурно развивалась немецкая химия и металлургия; по всему миру расходились столовые ножи, бритвы и ножницы из отличной золингеновской стали; на дорогах Пруссии стало вдруг тесно – в ряд с одной колеей немцы спешно укладывали вторую (а иногда даже третью).
Альфред Крупп торговал уже не только горшками и вилками: на его полигонах в Эссете, строго засекреченные от посторонних взоров, постреливали пушки. Борзиг гнал по магистралям Европы быстроходные локомотивы, не ведающие усталости. Гальске опутывал земной шар телеграфной проволокой. Сименс поставлял для связи континентов отличные подводные кабели. А фон Унру быстро-быстро укладывал рельсы, в его руках была вся газовая промышленность страны.
Пруссия развивалась сообразно запросам времени…
Бисмарк не был романтиком-одиночкой! Объединения хотела вся Германия, и по немецким землям маршировали сплоченные ферейны (даже пожарных, даже филологов и юристов), под пение фанфар уже раздавались пангерманские призывы:
– Поспешим на гимнастические площадки и на стрельбища, укрепим руки и грудь для борьбы, выверим глаза для меткой стрельбы. Каждый гимнаст – стрелок, а каждый стрелок – гимнаст. Все мы – солдаты будущего Германского рейха, и мы еще покажем Европе, что такое «бедный и глупый Михель»!
Летом 1861 года король с женой гулял по Лихтентальской аллее в Баден-Бадене, когда к нему подошел лейпцигский студент Оскар Беккер и, отвесив нижайший поклон, выстрелил. Пуля пробила воротник пальто, оцарапав королю шею. Беккер получил 20 лет тюрьмы, а на суде рыдал, как младенец:
– Я хотел только напугать возлюбленного короля, как Орсини напугал бомбами Наполеона Третьего, после чего и началось объединение Италии… Я хотел лишь единства всех немцев!


* * *


На один кризис власти наслаивался второй… Кайзер вдруг пожелал, чтобы Пруссия присягнула ему на верность. Ландтаг возроптал: присяга монарху несовместима с прусской конституцией. Король отстаивал свои права:
– Если я присягнул на верность конституции, то почему же нация не желает присягнуть на верность мне, своему королю? В этом абсурде я усматриваю, что из меня хотят сделать лакея, но при этом никто не желает стать моим лакеем…
Роон, этот бойкий милитарист, сообщал Бисмарку: «Положение обострилось до разрыва – король не может уступить, не погубив навсегда себя и корону… Стоит ему уступить, и мы на всех парах въедем в болото парламентарщины».
– Уступите, – внушал он королю, – и специфический блеск прусской короны сразу померкнет… Вы плачете? Вы бы не плакали, если бы власть принадлежала Бисмарку. Уж лучше погибнуть на штыках…
Роон просил Бисмарка снова приехать в Берлин, чтобы одним взмахом меча прикончить страдания короля, запутавшегося между казармой и парламентом, между присягой и конституцией.
При виде Бисмарка король сказал ему:
– Газеты Англии пугают меня, что скоро придет прусский Кромвель и дело кончится для меня топором… по шее!
Он выразительно посмотрел на Бисмарка, и тот, прочтя во взгляде короля немой вопрос, дал на него четкий ответ:
– Нет, я не Кромвель.
– Пруссия заблудилась, как мальчик в темном лесу, где живут злые волшебницы… Куда идти? Что нам делать?
В ответ – чеканная и весомая речь Бисмарка:
– Революция привила нации вкус к политике, но аппетита ее не удовлетворила. Теперь немцы, мучимые голодом, ковыряются на помойных ямах либерализма… А если, – подсказал Бисмарк, – умышленно вызвать ландтаг на конфликт? Потом разогнать их всех штыками, и пусть Германия видит, как прусскому королю безразлична парламентарная сволочь…
Это была хорошо обоснованная провокация!
Но в том-то и дело, что король, заскорузлый пруссак, уважал порядок во всем, даже в соблюдении конституции, и поневоле боялся ее нарушить (опять-таки по причине страха перед эшафотом и прусского пиетета к дисциплине). Бисмарк увлекал его на крутые повороты истории, но абсолютист боялся, как бы его монархическая таратайка не ковырнулась в канаву вверх колесами… Вильгельм I пошел на компромисс: вместо присяги он решил устроить коронацию в древнем Кёнигсберге, чтобы пышностью церемонии затмить свое унижение. Бисмарк спешно депешировал в Петербург – Горчакову: «В то время, как я при полном штиле плыл с востока по Балтийскому морю, западный ветер раздул здесь паруса из кринолина и придал государственной мантии столь удачные складки, что ими прикрыты самые отвратительные прорехи…» По дороге в Кенигсберг генерал Роон предупреждал Бисмарка:
– Король остался для всех добрым либеральным дедушкой, а нас, Отто, загнали в самый правый угол прусской политики, где мы и щелкаем зубами, как затравленные волки…
В канун коронации Бисмарк нашептал королю:
– Ваше величество, я никогда не был доктринером, слепо держащимся за те слова, что сказаны мною ранее. Все на свете быстро меняется, и ничто здесь не вечно. Только глупцы хватаются за одряхлевшие формулировки…
Это была заявка на будущее, но король не понял:
– Бисмарк, вы в чем-то извиняетесь?
– Нет. Но не считайте меня фанатиком…
Под сводами кёнигсбергского собора стонал орган и гремели возвышенные хоралы мессы. В обстановке мистической торжественности Вильгельм I возложил на себя корону, еще не ведая, что затерявшийся средь придворных Бисмарк в горниле войн и в морях крови переплавит скромную корону прусских королей в величественную корону германских императоров…
В тронной речи кайзер заявил:
– Я – первый король Пруссии, окруженный не столько регалиями монаршей власти, сколько стесненный конституцией, доставшейся мне в наследство от революции, но я не забываю и прошу всех помнить, что восприял корону с престола господня!
Этими словами Гогенцоллерн зализал, как собака, свежую рану своей оскорбленной гордости. Между тем кризис власти продолжался, и Бисмарк ощутил его остроту по той любезности, с какой обратилась к нему королева Августа: глупая старуха в самый патетический момент церемонии вдруг затеяла с Бисмарком разговор о внешней политике, в которой она ни черта не смыслила… Король, почуяв неладное, прикончил пустой разговор словами:
– Навещайте нас в Бабельсберге, мы будем рады.


* * *


В Бабельсбергском замке тускло горели свечи и шуршали ненавистные кринолины (фру-фру). После блестящего, утонченно-модного санкт-петербургского двора, поражавшего чрезмерным, почти варварским великолепием, потсдамский дворик казался простеньким и бедненьким, почти сиротским. Бисмарк невольно отметил его чопорность и строжайшее соблюдение этикета в мелочах. Королеву Августу лакеи возили по комнатам в кресле на колесиках, при этом она вязала мужу чулок и говорила так тихо, что ее собеседникам приходилось напрягать слух. Но в ответ королеве приходилось орать, как на базаре, ибо она была глуховатой. Августа предложила гостям хором пропеть хвалу господу богу. Гости, разом открыв рты, дружно затянули псалмы. «Как в деревне… хуже!» – решил Бисмарк… Лакей в белых нитяных перчатках, обнося гостей, подавал на выбор – ломтик лососины или засохший кексик. Зажав между коленями треуголку, Бисмарк стоя поглощал жесткую лососину. Вокруг него деликатно звякали сабли и ташки военных. Благовоспитанные фрейлины чинно поедали мороженое, присыпанное тертым барбарисом. Бисмарк косо поглядывал по сторонам. Вот как писал ядовитый Гейне, —


обер-гофмейстерина стоит,
веером машет рядом,
но, за отсутствием головы,
она улыбается задом…


Бисмарк нарочно завел речь о том, что в Петербурге царит блестящая, приятная жизнь, а русские – люди милые и умные.
– Если б не эти дрова, что стоят так дорого!
Старая королева в ответ ему сказала:
– Бисмарк, вы заблуждаетесь. Русские – закоренелые злодеи, воры и разбойники. Они убили моего дедушку…
Дедушкой прусской королевы был русский император. Звали его – Павел I.
Фрейлины чинно и благородно лизали мороженое.
Обер-гофмейстерина без головы улыбалась…
Это еще не Германия – пока что Пруссия!
Посмотреть профиль

21 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:14 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Завершение этапа



Тютчев долго был за границей, вернулся домой под осень и поспешил в Царское Село повидаться с Горчаковым, жившим в резиденции императора.
Была уже пора увядания природы, на матовом стекле тихих вод остывали желтые листья, —


И на порфирные ступени
Екатерининских дворцов
Ложились сумрачные тени
Осенних ранних вечеров…


– Ну, как там поживает Европа? – спросил Горчаков.
– Ужасно! – отвечал поэт. – Темп общего сумасшествия еще больше усилился, даже книги стали покупать стоя, словно говядину на базаре. Очень много красивых женщин – и все они, как назло, молодые, а мы уже старые.
– Федор Иванович, никогда не смотритесь в зеркало.
– Старость все-таки ужасна!
– Но она доставляет мне массу удовольствий. Я обладаю теперь всем, чего был лишен в юности. Смолоду, что-либо исполнив по воле начальства, я бегал и спрашивал: так это или не так? А теперь делаю, как мне угодно.
– В мире, – уязвил его Тютчев, – существует нежелательный парадокс: чем больше власти, тем меньше ответственности. Помню, что во Флоренции, когда вы были там поверенным в делах России, вас называли уверенным в делах России… Не слишком ли вы и сейчас уверены в своих деяниях?
– Уверенность в собственной правоте я черпаю из уверенности в правоте России. Так что ваш деликатный упрек в отсутствии у меня ответственности я, простите, не принимаю.
Расселись, и Горчаков спросил – что в Париже?
– Париж богатеет и отплясывает канкан.
– Как это делается? – наивно спросил князь.
– Проще простого, – пояснил Тютчев. – Дама на острых, как гвозди, каблуках, в чулках телесного цвета, вдруг наклоняется и движением рук ловко задирает юбку, обнажая на себе розовые панталоны. Потом, не сказав ни слова, она головою вперед бросается на своего партнера с такой решимостью, будто собралась выбить ему зубы. При этом партнер, отбивая каблуками немыслимую дробь, вежливо отклоняется в сторону и перекидывает даму через себя, как это делают наши мужики, сваливая мешок с картошкою на телегу. После этого дама, взвизгнув, начинает попеременно задирать ноги, словно желая всем показать: «Смотрите, какие у меня чулки. А вы знаете, сколько я за них заплатила?..»
Горчаков жестом подозвал лакея, велел накрыть ужин в соседних покоях. Поэту он ответил:
– Но сказать о парижанах, что они пляшут канкан, этого, мой друг, еще недостаточно… Франция на гибельном пути, – неожиданно произнес он. – Богатея, она… нищает!
Горчаков замолк, уткнув жиреющий подбородок в старомодный галстук, каких уже давно не носили. Лакеи с тихим звоном расставляли серебро и хрусталь. Перешли к столу. Поседевший Тютчев казался подавленным; он признался:
– А моя Леля больна… я умру вслед за нею.
Горчаков не знал, что сказать в утешение. Тютчев помог ему, снова вернувшись к впечатлениям от Европы:
– Проездом через Кассель я разговорился с одним немцем, спросив его о создании в Пруссии армии. «Воевать? Ни за что!» – ответил он мне. Тогда я построил вопрос иначе: как он относится к доле солдата? Немец даже расцвел: «О, я очень бы хотел носить мундир, мне нравится, когда по улицам маршируют солдаты и поют свои бодрые песни…»
За высокими окнами быстро сгущалась тьма.
– Я давно слышу возню с оружием в прусских казармах, – сказал Горчаков столь спокойно, что Тютчев возмутился:
– Не понимать ли мне вас таким образом, что весь ценный груз своих тайных политических вожделений вы с набережной Сены потихоньку перегружаете на берлинские пристани?
Князь с аппетитом вкушал салат, в котором, по прихоти царского повара, часто попадались раковые шейки.
– Я не делаю ставку на Пруссию, – ответил он. – Но зато возлагаю надежды на ту Германию, которая вдруг может родиться. Нейтрализация Черного моря и отсутствие там нашего флота непростительны! В первую очередь – для меня… А я не могу порвать Парижский трактат, как клочок бумаги. Необходимо наличие должной политической конъюнктуры. Пруссия нам в этом не помощница, зато Германия, появись она во всей мощи, – да, такая страна способна изменить европейское равновесие. А сейчас я должен быть терпелив и кропотлив, как швейцарский часовщик… Время работает на Россию! – заключил Горчаков.
Когда поэт собрался уходить, министр велел подать для него к подъезду свою карету. Тютчев неожиданно спросил:
– В столице шушукаются, будто вы женитесь… Что ж, Надин очаровательна. Вы будете с нею счастливы.
Горчаков открыл табакерку, на крышке которой была изображена полнотелая женщина в турецком тюрбане:
– А что скажет на том свете моя бедная Маша?
Отчетливо щелкнув, табакерка закрылась, и прекрасное видение исчезло. Убежденный однолюб, Горчаков понимал, однако, и трагический разлад в романтичном сердце поэта:
– Я завтра же поговорю с лейб-медиком Иваном Васильевичем Енохиным. Надеюсь, он не откажет мне навестить вашу бедную Лелю…
Все современники отмечали – он был добряк.


* * *


А ротмистр Бисмарк хромал. Ушибленную на охоте ногу осматривали светила медицины, в том числе и знаменитый хирург Пирогов, покушавшийся на ее ампутацию. В своих мемуарах Бисмарк писал, что Пирогов уже занес над ним свою пилу, готовясь отхватить ногу выше колена, но Бисмарк не дался… Его донесения в Берлин рисовали Россию в содроганиях мужицких бунтов и рабочих забастовок, – закономерная реакция народа на царский манифест об «освобождении». Бисмарк докладывал: «Экзекуции и обращение к военной силе учащаются, но добиться послушания нелегко… сюда доставлен целый транспорт бунтовщиков в цепях, донесения флигель-адъютантов (усмирявших бунты) сохраняются в строгой тайне… во многих губерниях поля останутся незасеянными, но вряд ли можно опасаться крупного недорода или серьезного голода…»
Неожиданно, бросив пить киссингенские воды, в Петербург вернулся канцлер Нессельроде, и Горчаков дал бой этому привидению из проклятого прошлого. Представляя акционерное общество, жаждавшее поглотить в своих сейфах Николаевскую железную дорогу (главный нерв страны, связующий две столицы), Нессельроде старался провести зятя, саксонского посла барона Зеебаха, в правители имперской магистрали, за что «благодарная» Россия должна ему платить по 100 000 франков ежегодно. Горчаков всю жизнь был далек от банковских афер, в финансовых оборотах разбирался слабо. Но он был страстный патриот, и в заседании совета министров с гневом обрушился на тех, кто пожирает русский хлеб и в русские же закрома гадит. С Нессельроде случился сердечный приступ, и он умер. Из пышного жабо в гробу торчал его нос, словно клюв дохлого попугая…
– Вы его не пожалели, – шепнул царь Горчакову.
– Я ведь не жалею и себя! – ответил князь. – Саксонский король Иоганн уже предупрежден мною, чтобы отозвал посла Зеебаха… чтобы впредь ноги его здесь не было!
Бисмарк депешировал Шлейницу: «Многосторонность Горчакова, добрая слава честного человека, которой он пользуется, выдающиеся способности князя делают его для царя совершенно незаменимым… Вряд ли кто-нибудь еще здесь найдется, кто бы так много работал для государства, как Горчаков, поэтому, невзирая на его частые политические разногласия с царем, едва ли положение министра может быть поколеблено!»
Ранней весной 1862 года в воздаяние особых заслуг Горчаков занял весомое положение вице-канцлера Российской империи. В новом для него звании князь прощался с Бисмарком, выпросившим у короля долгосрочный отпуск для лечения ноги. Горчаков догадывался, что нога – дело десятое, просто Бисмарк желает быть поближе к Берлину, где «больные коты» уже погибали в жестоких конвульсиях правительственного кризиса. В любой день можно было ожидать, что Роон вновь скомандует: «На коня!» – и тогда Бисмарк, как бравый прусский ротмистр, бодрым курцгалопом поскачет к власти…
В первые дни мая Бисмарк гулял с Горчаковым по дорожкам Летнего сада; на зеркало пруда уже выпустили семейную пару лебедей, прекрасные чистоплотные птицы с достоинством брали из рук садовых сторожей белый хлеб, размоченный в сливках.
– Жаль уезжать, – вздохнул Бисмарк. – Здесь я оставляю самый сладкий кусок своей жизни. Уверен, что на старости жизнь в Петербурге будет мне вспоминаться, как волшебный сон… Вам я особенно благодарен! Хотя, сознаюсь, ваше удивительное красноречие часто повергало меня в самую черную зависть. Таков уж я есть, что не терплю чужого превосходства. Иногда слушал я вас, как заблудший мореплаватель пение сирен, от вас же перенял немало навыков для практики.
– А я верю в ваше будущее, – отвечал Горчаков. – Но если вам повезет, я бы хотел, чтобы вы не пролетели над миром вроде метеора, а остались вечно непотухающей звездой.
Простая любезность. Но за нею – политический смысл.
На выходе из Летнего сада их поджидали кареты. Последние заверения в нерушимости дружбы – и дипломаты разъехались.
Свою семью Бисмарк заранее спровадил в свои померанские поместья. Настал и скучный день его отъезда из России.
– Ну что ж, – сказал посол, вкладывая часы в кармашек жилета. – Поезд отходит через сорок минут… пора!
Взмахивая тростью, он спустился по лестнице особняка на набережную, пронизанную свежим балтийским дыханием, знобящими ветрами Ладоги; велел везти себя вдоль Невы; от Медного всадника коляска завернула на Исаакиевскую площадь, где совсем недавно был водружен скачущий Николай I; на Измайловском проспекте посла задержал массовый проход войск, топавших – колонна за колонною – под Красное Село на весенние маневры. Бисмарк с тревогой глянул на часы:
– Некстати! Не пришлось бы ехать в объезд…
Гвардейская пехота двигалась легко и напористо. Бисмарк с недовольным видом озирал молодые потные лица солдат, в ладонях которых увесисто и прочно покоились приклады нарезных ружей. А впереди батальонов, приплясывая по мостовой, выступали ухари-песенники:


Ребята, слава впереди,
кипят военные восторги:
пущай сияет на груди
у каждого Георгий!


Сменялись мундиры, усы и улыбки, блестели белые зубы парней из русской провинции, незнакомых с услугами дантистов. Замыкая инфантерию, словно губительное предупреждение для недругов, быстрым шагом, молчаливы и собранны, проследовали низкорослые крепыши – егеря и павловцы…
– Гони! – сказал Бисмарк, пропустив пехоту.
Но, вплотную примкнув к пехоте, в Измайловский проспект сразу же бурно влилась цокающая кавалерия. Гарцевали сытые кони, сверкала броская амуниция, над всадниками колыхались знамена, простреленные в буревых атаках. Бисмарк видел чистое серебро горнов, перевитых георгиевскими лентами, что получены за взятие Берлина в 1760 году, и золотом горели боевые штандарты – за Бородино и Лейпциг, за взятие Парижа… Посол, нервничая, снова глянул на часы:
– Ах, черт их всех побери! Мой поезд уйдет…
А за конницей, потрясая воздух громыханием лафетов, в теснину Измайловского вкатывалась артиллерия; гаубицы почти миролюбиво кивали на поворотах дулами, крепкие ребята-канониры сидели на зарядных фурах. Всё ликовало и двигалось в пестроте боевых красок, в темпе ускоренного движения, устремленного к военной игре… Россия «сосредоточивалась» (как было сказано в циркуляре Горчакова)! А с балконов, затянутых от солнца бледным тиком, украшенных коврами и шалями, щедро перекинутыми через перила, смотрели на прохождение войск петербуржцы. Барышни украдкой от родителей посылали воздушные поцелуи юным офицерам, вниз – на головы солдат – летели цветы.
– Тьфу! – сказал Бисмарк. – Поезжай в объезд…
В этой сцене прощания с Петербургом было что-то символическое: всю жизнь русская армия будет преграждать ему путь. Именно боевая мощь России постоянно заставляла Бисмарка ехать к цели «в объезд», избирая окольные пути. Приходилось учитывать эту нескончаемую лавину русской армии, поддерживаемой и любимой многомиллионным народом, который легко оставлял орало пахаря и смело брался за воинственный меч своих достославных предков…


* * *


10 мая Бисмарк прибыл в Берлин и засел в отеле, как проезжий турист; он ждал окончательного решения судьбы. Быть или не быть! Пришел Роон, доверительно сообщивший:
– Я сейчас видел Шлейница, он велел тебе передать от имени его величества: «Время Бисмарка еще не пришло…»
Бисмарка взбесило глупое положение претендента, ждущего, когда его поманят пальчиком. Он появился в Бабельсберге:
– Я же семейный человек, а вынужден вести образ жизни холостяка. Мои вещи остались в Петербурге, экипажи загнали в Штеттин, лошади пасутся под Берлином, жена с детьми в Померании, а я до сих пор не имею определенности…
В глазах Вильгельма I он прочел страх перед будущим и почти физиологическое отвращение лично к нему – к Бисмарку! Очевидно, король не знал, как от него избавиться…
– Я не могу вернуться в Россию, где все думают о моем вознесении, но и оставаться в Берлине – выше моих сил.
22 мая он получил назначение послом в Париж, откуда писал Роону: «Прибыл благополучно и живу здесь, как крыса в пустом амбаре». В это время посол, кажется, был согласен принять любой министерский пост – даже без портфеля. Он ворчал:
– Париж… глаза бы мои его не видели! На что тут смотреть? Я же не мальчик, чтобы шляться по бульварам…
Париж всегда поражал его «беспорядочностью движения публики»: с прусской точки зрения, французы могли бы гулять и по панелям – незачем им выбегать перед экипажами!
Посмотреть профиль

22 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:14 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Бульвары и катакомбы



Известно, что когда господу богу нечего делать, он открывает окно и любуется на парижские бульвары… Наполеон III реконструировал Париж, щедро украсив его проспектами и площадями, фонтанами и парками, но эстетика играла в этом ничтожную роль. Один архитектор императора проговорился: «Ах, эти узкие улочки! На них так легко возводить баррикады и так удобно швырять из окон на головы солдат старые кровати и даже печки. Ищи потом виноватых! Правда, можно перебить всех жильцов поголовно, но… нельзя же делать это довольно часто. Лучше уж проложить широкие проспекты».
Франция находилась в блеске славы и благосостояния, она беззастенчиво богатела и спекулировала. Отняв у парижан свободу, Наполеон III заменил ее игрою на бирже. «Богатеть – единственное, что нам осталось» – это был лозунг Второй империи. Франции для французов показалось уже маловато, они привыкали к колониальным продуктам Алжира и Вьетнама, далеких экзотических островов. Горячка жизни усиливалась, высшее общество обращалось к разврату и мистике, а в центре разгульной катавасии стояла не совсем обычная фигура самого императора. Мошенник, создавший высокий уровень жизни в стране, аферист, политика которого держала в напряжении континенты, – несомненно, он обладал еще какими-то иными качествами, не только отрицательными… Между прочим, Бисмарк заметил в Наполеоне III почти женскую страсть к салонным играм и шарадам (которой, как известно, были подвержены все монархи Европы), и прусский посол пришел к заключению:
– Я не желал бы своей дочери такого мужа! Но он не выскочка. Уж если он любил заниматься всякой ерундой, так это значит, что в нем течет кровь истинного монарха. Но почему его словам и поступкам придают так много значения? Если сейчас в Сахаре выпадет снег, не надо думать о кознях Тюильри…
Летом он навестил Лондон, где в беседе с Дизраэли (будущим лордом Биконсфилдом) в свойственной ему грубой манере развил свои политические планы на ближайшие годы:
– Хотят этого в Берлине или не хотят, но я возглавлю политику Пруссии! Будет ли мне помогать ландтаг или рискнет мешать мне – безразлично, но армия Пруссии станет самой мощной в Европе. Я ненавижу Австрию, которую вы, англичане, поддерживаете на Балканах. Австрия всегда имела гигантский желудок и скверное пищеварение. Я решил прописать вашей любимой подруге пару хороших клистиров с толченым стеклом и скипидаром, дабы венское здоровье круто пошло на поправку. Мне нужен лишь предлог, чтобы поставить Австрию на колени, после чего я палкой разгоню всех демагогов из Франкфурта, я подчиню себе мелкие и крупные немецкие княжества, я создам могучую Германию под знаменами Гогенцоллернов.
– И вы приехали сюда… – растерялся Дизраэли.
– Да! – отрапортовал Бисмарк. – Я приехал сюда только затем, чтобы министры королевы знали о моих планах…
После туманных формул, в которые дипломатия ангельски облекала свои каверзы, заявление Бисмарка прозвучало как выстрел в упор – бац! Дизраэли, едва опомнясь, сказал своим чиновникам:
– Вы видели этого прусского хама? Запомните его лучше. Бисмарка следует бояться, ибо он говорит, что думает…
В Гайд-парке оборванные и засаленные ораторы вели себя с таким апломбом, будто их допустили в палату лордов. А на стенах домов пестрели афишки о предстоящем концерте русского народного хора: «Герцен-вальс и Огарев-полька, сочинение композитора князя Юрия Голицына». Именно здесь, в Лондоне, Бисмарк впервые в жизни увидел пьяную женщину, которая, будто свинья, валялась на грязной панели. И это было самое сильное впечатление, вынесенное послом из Англии.


* * *


Бисмарк по-французски, как и по-английски, говорил неважно, делая очень длинные паузы в поисках нужных слов. За пять месяцев пребывания в Париже он не проявил активности дипломата, нисколько не заинтересовал своей персоной французское общество. Евгения Монтихо, хорошо разбиравшаяся в людях, на этот раз ошиблась, сочтя Бисмарка «пустым и ограниченным пруссаком, каких много…». На загородной даче в Вильнёв-Этани она пожаловалась послу, что получает очень много писем от сумасшедших.
– Говорят, они любят подчеркивать слова.
– Это правда. Но я тоже люблю их подчеркивать.
– Не будем муссировать эту тему дальше, – сказала Евгения. – Лучше вы назовите мне свое главное душевное качество.
– Я много страдаю от своего добродушия…
Бисмарк произнес эти слова жалобным голосом. Монтихо резким движением ноги отбросила назад длинный трен платья, в ее руке с треском раскрылся черный испанский веер. Странно хмыкнув, она удалилась в заросли жасмина, где ее поджидал с мандолиною сардинский посол Коста Нигра… Пощипывая козлиную эспаньолку, к Бисмарку подошел Наполеон III:
– Хочу вас предостеречь: вы почаще вспоминайте герцога Полиньяка, который начал с реформ, а закончил жизнь на соломенной подстилке… Вы никогда не сидели в тюрьме?
– Еще нет, – сказал Бисмарк.
– Жаль. Это дало бы вам богатый материал для размышлений. Я сидел часто, словно карманный жулик… Любой государственный деятель, – продолжил Наполеон III, – подобен высокой колонне на площади столицы. Пока колонна зиждется на пьедестале, никто не пробует ее измерить. Но стоит ей рухнуть – мерь ее вкривь и вкось, кому как хочется.
– Я запомню ваши слова, – ответил Бисмарк так, будто о чем-то зловеще предупредил – даже с угрозой…
На берегу пруда Наполеон III с живостью спросил:
– А вы не верите в то, что я – Христос?
Бисмарка трудно удивить глупым вопросом:
– Если докажете… отчего же не поверить?
В императоре не угасал талант циркового артиста. Он спустился к кромке берега, что-то приладил на ноги и мелкими шажками побрел по воде. Достиг уже середины озера, когда на миг потерял равновесие.
Справился и пошагал по воде назад.
– Теперь вы, Бисмарк, убедились, что я святой?
– Вы меня убедили. У вас отличные падескафы из каучука. Надев их себе на ноги и надув их воздухом, я тоже могу побыть в роли нашего Спасителя.
– Вы непоэтичны, Бисмарк, как и все пруссаки.
– Ваша правда. Талеры получаю не за поэзию…
Подошел придворный, что-то шепнул императору на ухо.
– А нельзя ли чуть попозже? – спросил тот.
– Все собрались. Уже ждут.
Наполеон III повернулся к послу Пруссии:
– Вы не подумайте, что тут политический секрет. Нет, я завтра еще не отберу у вас Рейнские земли. Просто лейб-медики срочно требуют от меня мочу на анализ. Вам-то, Бисмарк, хорошо – к вашим услугам любой куст. А под меня урологи какой уже год подставляют хрустальный флакон…
Мешки под его глазами выдавали запущенную болезнь, и, говорят, император очень страдал от нестерпимых болей.


* * *


Когда кладбища совсем задушили Париж, грозя ему злостными эпидемиями, было решено всех парижан, живших в столице со дня ее основания, перебазировать… под Париж! Большие бульвары и звезда площади Этуаль, наполненные очарованием беспечальной жизни, словно не хотят знать, что под ними затаилась страшная бездна скорбного молчания предков.
– А вы были в катакомбах? – спросил император. – Я даже там завтракал. Не навестить ли нам иной мир?
– С великим наслаждением, – откликнулся Бисмарк.
Вечером они опустились под улицы Парижа.
– У меня две империи, – говорил Наполеон III, освещая дорогу факелом, – наверху империя жизни, а вот здесь раскинулась империя смерти… Зловещее зрелище, не правда ли?
В глубоких галереях, на многие-многие мили, тянулись поленницы костей, украшенные ожерельями из черепов. По самым скромным подсчетам, здесь лежали 7 000 000 парижан тридцати поколений, прошедшие путь длиною в девять столетий.
– Суета сует, – сказал император, прикуривая от факела. – Католики резали гугенотов, а гугеноты резали католиков… Что толку от Варфоломеевской ночи, если все они, жертвы и убийцы, теперь мирно лежат рядышком?
– Хороший повод для размышлений… Забавно!
Было странно думать, что в нескончаемых лабиринтах туннелей (конца которых никто не знает) лежат только кости, кости, кости. Среди них уже не отыскать останков Рабле или Мольера, навсегда потерян череп Монтескье или Сирано де Бержерака. Всё свалено в кучу, словно дрова, и берцовая кость прекрасной герцогини Валуа подпирает оскаленный череп якобинца, погибшего под ножом криминальной гильотины.
Наполеон III вел себя, как радушный хозяин:
– Ну, как вы себя чувствуете, Бисмарк?
– Превосходно! Сюда бы еще немного выпивки…
Хлопок в ладоши – и сразу появился столик, лакеи в красных ливреях втащили корзины с вином и закусками.
– Угощайтесь, – любезно предложил император. – Здесь хорошо обдумывать злодейские планы о переустройстве мира на свой лад. Я иногда думаю: а вдруг библейские пророки правы, – тогда эти кости срастутся, облеченные в плоть, и мертвецы с ревом устремятся из катакомб обратно – на бульвары!
– Я не верю в воскрешение усопших, сир. По-моему, уж если кто вытянулся, так это… надолго.
Два циника, разгоряченные вином, вели богохульные разговоры на фоне смерти. Политика для них неизменно сопряжена с войной, а война с тысячами смертей…
– И все-таки империя – это мир, – сказал Наполеон III.
– Позвольте не поверить! – отвечал Бисмарк.
Наполеон факелом осветил вход в мрачную глубину.
– Вот! – выкрикнул он. – Еще никто не знает, что там. Сколько смельчаков ушли туда и никогда не вернулись обратно. Но сторожа мне рассказывали, что по ночам они иногда слышат, как там кто-то хохочет…
– Наверное, там живется веселее, нежели наверху. С соизволения вашего величества, я выпью еще.
– Пейте, Бисмарк, а я не могу. Почки! Ох…
Они заговорили о достижениях медицины и способах продления человеческой жизни. Бисмарк убежденно твердил:
– Вам надо есть острый сыр из овечьего молока.
– Но я сижу на диете. Какой там сыр?
– Да, вам не повезло…


* * *


От невыносимой тоски Бисмарк бежал из Парижа и стал бесцельно колесить по стране. Тулуза, Монпелье, Лион… 18 сентября он получил шифрованную телеграмму от Роона, которая перевернула не только его жизнь, но и решила судьбу Германии; в телеграмме условным языком было сказано: «Промедление опасно. Спешите. Дядя Морица Геннинга».
Посмотреть профиль

23 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:15 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Новая глава истории



Он еще не знал подробностей…
– Призовите Бисмарка! – велел Роону король и тут же махнул рукой. – Теперь, – сказал, – когда все яйца разбиты всмятку, Бисмарк и сам не захочет жарить для нас яичницу… Да его сейчас и нет в Берлине!
– Он уже здесь, – ответил Роон.
Бисмарк вошел в кабинет, и король снова испытал к этому лысому детине предельное отвращение. Он вздохнул безо всякой надежды и, внутренне благословясь, начал заупокойно:
– Я повис в воздухе, паря над крышами Берлина, и теперь не знаю, где рухну… Если я не могу управлять страной, давая ответ перед богом, то я должен отойти в сторону. Я не желаю царствовать, исполняя лишь волю большинства ландтага. Вокруг меня – пусто, и никто не способен возглавить правительство, чтобы противостоять этому большинству. Вот мое отречение от престола предков. Можете ознакомиться.
«Нам не остается никакого иного выхода, кроме как отречься от наших королевских прав…» – Бисмарк не стал читать далее. Он почтительно выжидал. Календарь в кабинете отрекающегося короля показывал 22 сентября 1862 года – за окнами Бабельсберга, в смутном шорохе опадающих листьев, в шуме тоскливого дождя чуялось дыхание германской истории.
– Я давно готов. Оставьте при мне только генерала Роона, всех остальных министров я разгоню ко всем чертям…
Поразмыслив, Вильгельм I построил первый вопрос:
– Согласны ли вы управлять страной вопреки воле ландтага и в одиночку сражаться против депутатского большинства?
Бисмарк отвечал без промедления:
– Да.
– Согласны ли продолжить реорганизацию армии Пруссии без одобрения военного бюджета большинством парламента?
– Да…
– В таком случае, – сказал король, бросая свое отречение в ящик стола, – я еще попробую постоять за честь своего имени.
Он предложил Бисмарку спуститься в парк, где показал ему программу своей политики, изложенную бисерным почерком на восьми страницах. Будучи очень высокого мнения о дарованиях своей жены, король учитывал и все фру-фру ее «кринолинов» в будущей политике государства. Бисмарк тут же вдребезги разнес эти планы, не щадя старческого самолюбия короля. Он жестоко высмеял желание Вильгельма I поместиться где-то в центре между либералами и консерваторами:
– Перед лицом национальных задач, которые должна решать наша Пруссия, – сказал он, – любая оппозиционная фраза, как справа, так и слева, будет одинаково пагубна …
Король порвал программу, а клочья пустил по ветру. Бисмарк строго указал старику, что такими вещами не кидаются. Всегда найдется мерзавец, который клочки подберет, аккуратно их склеит и прочитает, а потом даст почитать другим негодяям. Король (65 лет) и Бисмарк (47 лет) долго ползали по мокрой траве, собирая клочки «кринолинной» программы…


* * *


На следующий день последовало решение ландтага – вообще вычеркнуть из бюджета страны военные расходы. В ответ на это Вильгельм I огласил указ о назначении Бисмарка министром иностранных дел и временным президентом страны.
По крышам Берлина барабанил частый дождь.
– Ну, Бисмарк, – сказал король, нацепляя галоши, – тридцатого сентября день рождения моей дражайшей супруги, а она в Баден-Бадене… съезжу-ка я в Баден, чтобы ее порадовать, а вы тут сражайтесь за честь моего королевского стяга.
Бисмарк был подготовлен к борьбе не только внутри своего государства, но и вовне Пруссии. За время пребывания в «лисятнике» Франкфурта он изучил австрийские козни, в Петербурге получил прекрасную выучку в канцелярии князя Горчакова; наконец, в Париже он завершил анализ губительной для Франции политики Наполеона III. К власти над страной пришел сильный и волевой человек, который всегда знает, чего он хочет… С этого момента начиналась новая глава в истории древней Пруссии.
– Я не Менкен, а Бисмарк, – объявил президент. – В моей груди стучит сердце прусского офицера, и это самое ценное, что есть во мне!
Посмотреть профиль

24 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:16 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Бульдог с тремя волосками



Наивный лепет о любви и дружбе он относил к числу застарелых химер. Гнев – вот подлинная его стихия! В гневе он непревзойденный мастер, и если бы Бисмарк был актером, игравшим Отелло, то в последнем акте ни одна Дездемона не ушла бы от него живой… Бисмарк не знал меры ненависти, которую считал главным двигателем всех жизненных процессов. Он не просто ненавидел – нет, он лелеял и холил свою ненависть, как чистую голубку, как светлое начало всех благословенных начал. Бисмарк ощущал себя бодрым и сильным, когда ненавидел, и он делался вялым, словно пустой мешок, когда это чувство покидало его…
С обычным раблезианством он говорил Роону:
– Что такое большинство? Это самое настоящее г…! Быть в составе большинства – участь скотского быдла. Нероны и Гракхи, Шекспиры и Шиллеры, Блюхеры и Шарнхорсты всегда оставались в меньшинстве, а толпа лишь следовала за ними… Большинство существует для того, чтобы его презирать!
Итак, все ясно: Бисмарку грозило то, что бывает в истории, как трагическое исключение, – власть без денег.
– Ты понимаешь, что это значит? – спрашивал Роон.
Военный министр сам же толкал короля на безбюджетное правление, а теперь трусил. По ночам Роон чертил схему уничтожения Берлина с помощью артиллерии. Репутация реакционера, которую имел генерал, заставляла его бояться всего – даже Бисмарка, слишком откровенного в ярости…
– Будь осторожнее, – умолял он его.
30 сентября Бисмарк вступил в борьбу с большинством.
Ловкий и острый собеседник, он был никудышным оратором. Нет, он не терялся перед толпою (это не в его духе!), но зато мямлил, проглатывая слова, делал долгие паузы, отчего слушать Бисмарка было утомительно. Зато в какой-то момент, ухватив мысль, он быстро и прочно выковывал ее в динамичную формулу, и тогда вся прежняя речь освещалась как бы заново – его агрессивным умом и страстью убежденного человека.
Так было и сегодня, когда он вырос перед ландтагом. Бисмарк сказал, что существующие границы Пруссии, не в меру вытянутой вдоль северной Европы, уже не могут удовлетворять запросов быстро растущей нации, а бремя вооружения грешно нести одной Пруссии – военный налог следует распределить на всех немцев всей Германии… Под ним галдели депутаты. Бисмарк напрягся и швырнул в них слова, словно булыжники:
– А вы собраны здесь не для того, чтобы разрешать или запрещать что-то! Вы призваны, чтобы соглашаться с коронными решениями. В конечном счете, – гаркнул он сверху, – спор между нами решит соотношение моих и ваших сил…
За его спиною почти явственно качнулись отточенные штыки кадровой армии. Бисмарк открыто вызывал Пруссию на уличный мятеж. Он заманивал немцев на баррикады, чтобы в беспощадном грохоте артиллерии разом покончить с любой оппозицией.
Густейший бас Бисмарка покрывал общий шум:
– Германия смотрит не на либерализм Пруссии, а только на ее силу! Пусть Бавария, пусть Вюртемберг и Гессен либеральничают – им все равно не предназначена роль Пруссии! Не речами на митингах, не знаменными маршами ферейнов и не резолюциями презренного большинства решаются великие вопросы времени, а исключительно железом и кровью!
Он стойко выстоял под воплями негодования:
– Ни пфеннига этому господину! Долой его…
Ах, так? Бисмарк грохнул кулаком:
– Начались каникулы! Господа, все по домам…
Сессия парламента завершилась разгоном сверху.
Режим безбюджетного правления стал фактом.
Конфликт между короной и ландтагом закрепился.
Газеты спрашивали: «А что же дальше?..»
– Бисмарк самый вредный человек! – вопили либералы.
Роон тоже раскритиковал его речь в ландтаге:
– Нельзя же кричать о том, что думаешь.
– А иначе нельзя, – ответил Бисмарк…
В силу вступало новое право – право железа и крови!


* * *


Бисмарк возмутил всю Пруссию: вместо свободы – дисциплина, вместо дебатов – приказ. В столице президента освистывали, провожали издевками и смехом. Он ходил маскируясь, надвинув шляпу на глаза, избегал освещенных улиц… Ненависть, клокотавшая в нем, обратилась вдруг против него самого – именно большинством целого государства!
4 октября ему стало известно, что король выезжает из Баден-Бадена в столицу. Бисмарк, желая опередить недругов, чтобы король не подпал под влияние возмущенной прессы, выехал навстречу Вильгельму I – до станции Ютербок. Баденский поезд запаздывал. Было уже темно. На недостроенном вокзале собирались коротать ночь пассажиры третьего класса и мастеровые. Боясь, что его могут узнать (и еще, чего доброго, плюнут в лицо), президент выбрался на перрон, где среди строительного хлама уселся на перевернутую тачку. И вот он, министр иностранных дел, юнкер и ротмистр, будто жалкий бродяга, сидит на грязной тачке, а сверху его поливает дождик…
Достиг он высшей власти!
Наконец поезд прибыл. По той причине, что король ехал без охраны, как частное лицо, проводники скрывали от Бисмарка номер вагона, в котором разместился король. Бисмарк все же отыскал его. «Он сидел совершенно один в простом купе первого класса, – вспоминал Бисмарк позже. – Под влиянием свидания с женою он был в подавленном настроении». Очевидно, до баденских курортов докатились слухи о погромной речи Бисмарка в бюджетной комиссии ландтага, и Вильгельм I сразу спросил – была ли она застенографирована?
– Нет. Но газеты воспроизвели ее верно…
Вильгельм I погрузился в беспросветное уныние:
– Я совершенно ясно предвижу, чем все это закончится. На Оперн-плац, прямо под моими окнами, сначала отрубят голову вам, Бисмарк, а потом уж и мне, старику…
Править без бюджета? Но за такую попытку английский король Карл I из Стюартов поплатился жизнью, слетела голова и его министра Томаса Страффорда. Как следует обработанный в Бадене «кринолинами», король не забыл, конечно, и участи Полиньяка… Поезд, пронизывая мрак, подлетал к Берлину.
– Революция и гильотина – вот что ждет нас дома!
– А затем? – спросил Бисмарк.
– Странный вопрос! Разве не знаете, что бывает с людьми после того, как им отрубят голову?..
Право на произнесение монолога перешло к Бисмарку, и он приложил все старания, чтобы, устыдив труса, заставить его уверовать в победу. Бисмарк приказал королю шагать куда надо. Вильгельм I, еще мучаясь, спрашивал:
– Но смогу ли я устоять перед критикой жены?
– Жена обязана подчиняться мужу…
Бисмарк вскоре повидался с австрийским послом в Берлине, мадьярским графом Карольи, и сказал ему напрямик:
– Наши отношения должны стать лучше или хуже. Середины быть не может. Если они станут лучше – пожалуйста. А если хуже, то Пруссия всегда сыщет союзников, которые помогут ей разрешить затянувшийся спор. В наших отношениях – ненормальность, которую можно излечить лишь мечом!
Когда Карольи стал оправдываться, говоря, что само географическое положение Вены на славянском Дунае обязывает ее к деспотической политике, Бисмарк ответил:
– Так переезжайте в Будапешт или Прагу, а Вену оставьте для разведения пауков и сороконожек…
Вена переполошилась. Франц-Иосиф очень боялся, как бы его гегемония в немецком мире не перекочевала с Дуная на берега Шпрее. Габсбург решил одним махом выбить Бисмарка из седла, а Пруссию вышвырнуть за борт германской политики. Для этого надо действовать опять-таки через Франкфурт-на-Майне…


* * *


Гаштейн – курорт в австрийском герцогстве Зальцбург. Бисмарк сидел на скамейке в парке Шварценберг, на самом краю глубокого ущелья Аах, и с часами в руке следил за тем, с какой быстротой синица вылетала из гнезда и возвращалась к птенцам, неся им в клюве добычу. Бисмарк так увлекся этим подсчетом, что пропустил время королевского обеда. Пока он развлекался с синицею, Вильгельм I уже закончил беседу с навестившим его Францем-Иосифом и теперь был вне себя от радости… Король сообщил входящему Бисмарку:
– Австрийский император, мой добрый друг, созывает во Франкфурте съезд всех немецких князей, он приедет туда сам и зовет меня… Какое импозантное собрание!
– Всего лишь кунсткамера доисторических мумий.
– Бисмарк, есть ли у вас уважение к традициям?
– Нету, и быть не может… Ваша поездка во Франкфурт – это отказ Пруссии от объединения Германии под прусским же началом. Ваше манкирование Франкфуртом – это первый шаг к объединению Германии под вашим же скипетром. Что, я объяснил недостаточно ясно? Не будьте же романтиком монархии – ведь я предлагаю вам реальную корону Германии!
Вильгельм I суетливо забегал по комнате:
– Неужели я, король Пруссии, должен избегать общения с родными немецкими князьями, которые съедутся, чтобы договориться о совместной борьбе против всяких конституций?
Дураков всегда бьют, и Бисмарк бил короля словами:
– Поймите, что Австрия заманивает вас в мышеловку совместной борьбы с революциями неспроста… Случись это, и Пруссия останется в прежнем унижении, что и раньше, а роль Австрии сразу непомерно возрастет…
В открытом экипаже они выехали из Гаштейна в Баден; чтобы их не поняли кучера, сидевшие на козлах, они обсуждали германский вопрос по-французски. Но в Бадене их поджидал саксонский король Иоганн, который от имени всех германских монархов начал пылко увлекать Вильгельма I во Франкфурт-на-Майне. Вильгельм I с новой силой стал рваться на монархический съезд… Теперь он с гневом кричал на Бисмарка:
– Не смейте меня удерживать! Тридцать сюзеренов сидят и ждут одного меня, а курьером за мной прислали его величество короля Саксонии… Это уже вопрос такта!
Король Саксонии стукнул кулаком по столу, выругавшись, но Бисмарка нисколько не испугал:
– Здесь вам не Саксония… не стучите.
Иоганн наговорил ему немало шальных дерзостей.
– Этого уж я вам не забуду, – пригрозил он.
– У меня тоже неплохая память, – ответил Бисмарк.
Иоганн уехал, но президент услышал шуршание кринолинов: явилась подмога Вильгельму I в лице двух прусских королев – Елизаветы и Августы (вдовствующей и царствующей). «Его величество, – вспоминал Бисмарк в мемуарах, – лег на диван и стал истерически рыдать»:
– Все монархи Германии соберутся вместе… душа в душу… сядут за стол… а меня там не будет…
– И нечего вам там делать! – бушевал Бисмарк.
Это напоминало сцену в детской: ребенок просится гулять, а строгий родитель не пускает. Две коронованные женщины вцепились в Бисмарка мертвой хваткой, чтобы он не вздумал разрушать священные связи монархов… Далее произошло то, о чем Бисмарк умолчал в своих мемуарах. Выскочив из кабинета, он только на улице заметил, что сжимает в кулаке витую бронзовую ручку, вырванную им из дверей в состоянии бешенства. Непрерывно восклицая: «Er ist ein recht dummer Kerl!» (что означает: Вот уж глупый парень!), Бисмарк, подобно буре, вломился обратно в королевские покои. А там стояла громадная фаянсовая раковина для умывания. Бисмарк запустил в нее дверной ручкой, и раковина разлетелась на мелкие осколки, которые, словно шрапнель, осыпали двух королев и самого кайзера, рыдавшего на диване… Выбегая прочь, Бисмарк напоролся на дежурного адъютанта.
– Вам дурно? – спросил он президента.
– Было! Но теперь стало легче…
Втайне от короля Бисмарк блокировал его дом целым полком солдат, чтобы никто не мог проникнуть к нему, чтобы Вильгельм I не вздумал втихомолку удрать во Франкфурт.
– Так с ними и надо… с этим дерьмом!


* * *


Это была первая политическая победа Бисмарка.
Австрия задумала съезд во Франкфурте, желая реформировать Германский союз и окончательно упрочить в нем свое положение. Бисмарк не пустил короля в «лисятник», что имело решающее значение для дальнейших событий. Съезд германских самодуров распался сам по себе, ибо без участия Пруссии получался резкий крен Германии в сторону венской политики, а немецкие князья этого крена тоже побаивались…
На улицах Берлина по-прежнему слышалось:
– Ни пфеннига этому господину…
Бисмарк, сидя за выпивкой, говорил Роону:
– Вот когда Пруссия нажрется датского масла и венских колбас, тогда она пожалеет, что плевалась в меня. А уж когда Пруссия станет рейхом, я не стану выклянчивать у ландтага утверждение бюджета. Между консерваторами и либералами никакой разницы: первые подхалимствуют открыто, а вторые тайно. Знаю я этих сволочей: бюджет еще притащат в зубах, виляя хвостами… А я их – сапогом… под стул, под стул!
Все будет так, как он предсказывал. А сейчас журналисты Берлина пророчили, что карьера Бисмарка закончится за решеткой исправительного дома, где он еще насидится на гороховом супе со свиными потрохами, а чтобы не сидел зря – пусть мотает шерсть для общественных нужд прусского королевства. Газеты прозвали Бисмарка «бульдогом с тремя волосками» – президент даже не обиделся: похож!
Посмотреть профиль

25 Re: " Битва железных канцлеров " в Сб Фев 18, 2012 10:19 pm

Admin

Admin
avatar
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
«Еще польска не згинела…»



Бисмарк покинул Петербург в канун грандиозных и необъяснимых пожаров, закрутивших русскую столицу в вихрях огня и дыма. Первыми запылали на Охте кварталы бедноты, дотла выгорела вся Лиговка, населенная мастеровыми и полунищим чиновничеством, огонь сожрал Щукин и Апраксин дворы, где размещались 2000 лавок с товарами, пламя перекинулось на Фонтанку; с трудом отстояли здание министерства внутренних дел, а море огня уже бушевало на гигантском пространстве, угрожая уничтожить Публичную библиотеку, Госбанк, Пажеский корпус и Гостиный двор… Тысячи погорельцев бедовали на площадях столицы в палатках, их кормили из солдатских кухонь, под размещение бездомных спешно переоборудовали казармы. Ясно, что пожары имели какую-то систему, огонь не возникал сам по себе – работали поджигатели. Особая следственная комиссия виновных не обнаружила (историки тоже!). Жандармы выслали в Холмогоры гувернантку Лизу Павлову, имевшую глупость заявить, что «в пожарах есть нечто поэтическое и утешительное…». Связывать же эти поджоги с развитием революционного движения никак нельзя. Пытались обвинить даже радикалов-студентов, но, помилуйте, не такие уж глупые были на Руси студенты! Лично я, автор, склонен думать, что столицу подпаливали уголовные типы – ради создания «шухера», чтобы удобнее расхищать пожитки; допустима мысль, что действовал один психически ненормальный человек – ради забавы (в криминалистике известны и такие случаи). Правда, блуждала зыбкая версия, будто Петербург поджигали поляки. Но этот слух спустился в низы жизни откуда-то сверху, и народ в него не поверил. Русские люди никогда не считали поляков своими врагами. В старых сказках, песнях и анекдотах часто осмеивались немцы, евреи, англичане, реже французы, но поляки – никогда! Факт характерный и поучительный, на который уже давно обратили внимание сами же поляки и польские историки…
Бисмарк перед отъездом советовал Горчакову:
– Обрусите Польшу на Висле, как мы онемечили их Данциг и Познань. Зажмите поляков под прессом и не ослабляйте винта, пока не задохнутся… Иного выхода у вас нет!
Горчаков решительно отвергал такие советы:
– Россия имеет и немалую долю вины перед Польшей, со славянской сестрой мы не можем поступать варварски…
Он убеждал царя – никаких репрессий, лишь смягчительные меры. «Полонофильство» не прошло ему даром: князь стал получать анонимные письма, в которых его называли «предателем отчизны». Русские авторы этих писем иногда высказывали такие же изуверские мысли, что и Бисмарк… В разгар польского восстания из Москвы приехал профессор Б. Н. Чичерин; он застал вице-канцлера в пустынной столовой министерства за тарелкой аристократической ботвиньи. Ученый напомнил Горчакову известную мысль Пушкина, что спор между поляками и русскими – спор домашний, а покорение Польши – отместка за Смутное время с самозванцами и сожжением Москвы.
– Пушкин не прав! – возразил Горчаков. – Да, я помню, что пан Гонсевский в тысяча шестьсот одиннадцатом году спалил Москву, но зачем же мы станем наказывать поляков за это в тысяча восемьсот шестьдесят третьем году? Око за око, зуб за зуб – это библейское правило мести извращает политику. Вы же сами знаете, что наша армия вступала в Париж не только потому, что французы побывали в Москве…
Чичерин спросил – что же будет дальше?
– Сейчас возможны любые импровизации.
– А вы разве импровизатор?
– Почти, – вздохнул Горчаков. – В любом случае я обожаю мотив гимна восставших:
Еще Польска не згинела,
пока мы живем…


* * *


Импровизировать стали, однако, в Берлине… Вильгельм I двинул войска на границы, Бисмарк ввел осадное положение в Познани. Еще было памятно время (с 1795 по 1807 год), когда Варшава была прусским городом, а Царство Польское называлось Южной Пруссией; две трети населения Пруссии составляли тогда поляки, и лишь одна треть была немецкой. Бисмарк не любил воспоминаний о такой дикой пропорции:
– Пруссия все-таки не глупый озерный карп, которого можно подать к столу под острым польским соусом…
С ядом он писал: «У князя Горчакова в его отношении к польскому вопросу чередовались то абсолютистские, то парламентские приступы. Он считал себя крупным оратором, да и был таковым, и ему нравилось представлять себе, как Европа восхищается его красноречием с варшавской или русской трибуны». Так он писал, а вот что он говорил:
– Допустим, что Польша воскреснет… допустим! Австрия при этом должна отказаться от польской Галиции, но у нее столько награблено, что эта ампутация пройдет для Вены почти безболезненно. Русские, вернув полякам то, что им положено, территориально не пострадают: для них потеря Вислы – как слону дробина. А для нас, пруссаков, отказ от польских владений равняется уничтожению нашего государства. Наши восточные земли, Силезия и Познань, это наши кладовые и амбары. И потому, говорю я вам, Пруссия никогда не потерпит возрождения самостоятельной Польши…
Бисмарк вызвал генерала Густава Альвенслебена:
– Любой успех поляков – наше поражение. Мы должны быть жестоки с этим народом. Правила гражданской справедливости здесь неуместны. Если меня спросят, куда лучше всего бить поляков, я скажу: бейте по голове, чтобы они потеряли сознание… Горчаков, – продолжал он, – либеральничает, потому Пруссия должна апеллировать не к нему, а к царю. Вы сейчас поедете в Петербург, чтобы убить сразу трех зайцев… С вами можно говорить серьезно? – вдруг спросил Бисмарк.
– Только так и говорите, прошу вас.
Бисмарк сказал, что, если русские уйдут из Польши навсегда, Пруссия через два-три года вломится туда силой; мир не успеет опомниться от ужаса, как там все без исключения будет моментально германизировано. Альвенслебен спросил:
– Надеюсь, это лишь банальный разговор?
– О серьезных вещах я всегда говорю серьезно.
– Вам угодно повернуть колесо истории вспять?
– А кто сказал, что это дурацкое колесо надо крутить только вперед? – Бисмарк задрал ногу, сердито выколотил пепел из трубки, стуча ею о каблук кирасирского сапога. – Поменьше умничайте! Я вас посылаю в Петербург не для того, чтобы вы там вместе с Горчаковым оплакивали прошлое Речи Посполитой – меня волнует лишь будущее Германии…
Вскоре царь пожелал увидеть Горчакова:
– Бисмарк побаивается, как бы наше восстание не перекинулось к нему в прусскую Познань, и он великодушно предлагает нам заключить обоюдную конвенцию против поляков.
Горчаков в считанные мгновения предугадал дальнейшие ходы противника, который ловко охватывал его фланги:
– Я, государь, против подобной конвенции. Кроме вреда, она ничего нам не доставит. Скажу больше: grande Europe растолкует соглашение как повод для вмешательства.
– Но это же наше внутреннее дело! – вспылил царь.
Горчаков тоже вспылил, отвечая дерзостью:
– Тамбовская губерния – вот наше внутреннее дело, тут я с вами солидарен. Но если бы в Тамбовской губернии все до одного передрались, Бисмарк не стал бы соблазнять нас конвенцией для разнимания дерущихся. А это значит…
– Вы все-таки подумайте, – велел царь.
Горчаков мыслил так: «Ввиду колебаний Франции и недоброжелательства Англии, соглашение (с Пруссией) вызвало бы осложнения, несмотря на простоту самого факта. Сверх того я сознаю по инстинкту (инстинкт его не подвел!), что конвенция оскорбила бы национальное чувство в России и дала бы Европе странное представление о нашей мощи…» Тонкий политик, он понимал то, чего не мог постичь император.
– Я все продумал, – сказал Горчаков царю при встрече, – и дам вам добрый совет. Действуйте лишь примирительно. Не ослабляя политических связей Варшавы с Россией, дайте полякам автономное управление, какое существует в Финляндии.
Александр II умел уговаривать. При этом он брал руки несогласного в свои ладони, ласково смотрел в глаза и говорил с нежностью: «Если вы меня любите… я вас очень прошу… сделайте это для меня!» Горчаков не уступил опытному обольстителю, и тогда царь самодержавною волею приказал ему подписать конвенцию с Альвенслебеном… Князь предупредил:
– В таком случае дайте амнистию восставшим!
Царь обещал. Конвенция предусматривала, что русские войска, преследуя польских мятежников, могут вступать на земли Пруссии, а прусская армия с той же целью имеет право заходить на русские территории. Альвенслебен сразу же укатил в Берлин, где и сказал Бисмарку – даже с недоумением:
– Я привез вам соглашение. Но убил одного лишь зайца. А вы, кажется, говорили, что я застрелю сразу трех…
– Так и случилось! – ответил Бисмарк. – Первый заяц – это сама Польша, не будем о ней говорить. Второй – Франция, и ваша конвенция помешает Горчакову лизаться с французами. Ну а третий зайчик, самый малюсенький и веселенький, это вся Европа, которая сейчас обрушится на Россию…


* * *


Европа обрушилась… Начался дипломатический поход на Россию, угрожающие ноты поступили от Франции и Англии; Горчаков понимал, что никого не волнует сама Польша и ее подлинные страдания – конкурентам лишь хочется осложнить и без того сложную позицию России. В речи послам он заявил:
– Дабы не обострять ситуации, я не дам письменного ответа, ограничусь словами… Вы требуете от России спокойствия для поляков. Я желаю им того же! Но почему-то все вы забываете потребовать спокойствия полякам от Австрии и Пруссии. Мы никогда не оккупировали Польшу – было лишь ее расчленение между Пруссией и Австрией, к которому Россия и подключилась. Разве мы виноваты больше других?
Через два дня вручил ноту и посол Вены.
– Вас-то, австрийцев, что беспокоит?
– Волнения в вашей Польше угрожают нашей Галиции.
– Да какая она ваша? – сорвался Горчаков…
К ультиматуму главных держав присоединились Испания, Португалия, Италия, Швеция, Голландия, Дания и даже Турция.
– Все? – спросил царь раздраженно.
– Протестует еще и Ватикан.
– Ну а папе-то чего надобно?
– Я вас предупреждал, государь, что так и будет.
– Перестаньте, князь, учить меня!
Горчаков это предвидел – против России образовался плотный фронт. Grande Europe требовала от него «гарантий» для Польши, но теперь, когда речь зашла о политическом престиже России, вице-канцлер остался неумолим.
– Никаких гарантий! – отрезал он, а маркизу Монтебелло с упреком выговорил: – Париж сознательно возмущает поляков к восстанию, ваш император позволяет брату, принцу Плон-Плону, произносить вызывающие речи, и все это будет разделять наши страны далее. Я не злопамятен, но когда Франции без России станет плохо, я все-таки, как старая глупая бабка, напомню вам год шестьдесят третий… Кстати, – князь задержал Монтебелло в дверях, – в газетах Парижа пишут, что наша полиция вот уже восемь лет подряд только и делает, что без передышки сечет кнутами католических монахинь из минского монастыря. Я проверил этот факт, вот вам справка – такого монастыря в Минске вообще не существует…
Простые русские люди не догадывались, что сановный Петербург был охвачен паникой: ждали войны! Говорили, что стоит Балтике очиститься ото льда, и в Финский залив сразу войдет британский флот. На рауте у своей приятельницы княгини Белосельской-Белозерской вице-канцлер подсел к лорду Нэпиру:
– Лед уже сошел, но появились туманы. По сведениям Пулковской обсерватории, которые я запросил специально для вас у академика Струве, туманы продержатся до конца мая.
– К чему мне этот прогноз погоды?
– Чтобы ваш флот не выскочил в тумане на рифы…
Горчаков издевался! Ведь он знал, что Англия не истратит и пенса ради поляков, а единственная цель Лондона – усилить разрыв между Францией и Россией. Однако вице-канцлеру было неуютно без Франции, и он устроил Монтебелло аудиенцию у царя, который откровенно высказал свое мнение:
– Я согласен раз и навсегда отрезать от себя поляков, пусть живут как хотят. Но практически я не могу этого исполнить: Польша не способна жить в искаженных границах, и сами же поляки этого не скрывают. К сожалению, польские аристократы в Париже тоскуют о старой Речи Посполитой: они желали бы видеть Польшу в границах тысяча семьсот семьдесят второго года, включая Смоленск и Киев, иначе говоря, сами расчлененные, они хотели бы расчленения России… На это мы никогда не пойдем! Пусть, – договорил царь, – Австрия и Пруссия вернут полякам их земли, я ни минуты не оставлю войск на Висле – и тогда образуется та Польша, которая может существовать…
Именно в это время элита польской аристократии, жившая в Париже и Вене, указывала восставшим, чтобы они исключили из своей борьбы все революционные мотивы, оставив на своих знаменах чисто национальные лозунги.


* * *


После этого восстание пошло на убыль. Претензии польской шляхты на украинские и белорусские земли вызвали ответную реакцию в самих же украинцах и белорусах, которые никак не желали порывать своих исторических связей с русским народом. Горчаков перешел в контратаку… Его ноты к кабинетам Европы, следуя одна за другой, словно пушечные залпы, становились все резче и убийственнее. В тревогах лета 1863 года он показал себя блистательным дипломатом, который умеет ловко обыгрывать противоречия в стане противников.
Теперь противник отступал – Горчаков его преследовал по всему фронту, бил с флангов. Наконец, когда он разослал последнюю ноту от 26 августа, ответа на нее уже не последовало: Париж, Лондон и Вена промолчали…
– Эффектный финал! – поздравил Жомини.
– Да как сказать, – поежился Горчаков. – Нахальство стародавнего партнера – Бисмарка – уже настораживает…
Все притихло, и только Ватикан указал католикам мира молиться за Польшу, как «за оплот истинной веры против вторжения злобной ереси»; в Коллегии пропаганды сам папа Пий IX произнес громовую речь, в которой обрызгал грязью русских схизматов-варваров.
– Че-пу-ха! – поморщился Горчаков.
Одним махом вице-канцлер разорвал конкордат России с папской курией. Это был заключительный аккорд бурной политической сюиты, но Альвенслебенской конвенции Горчаков никогда не простил Бисмарку… никогда!
Посмотреть профиль

Спонсируемый контент


Вверх страницы Вниз страницы

Предыдущая тема Следующая тема Вернуться к началу  Сообщение [Страница 1 из 3]

На страницу : 1, 2, 3  Следующий

Количество введённых символов

Права доступа к этому форуму:
Вы не можете отвечать на сообщения


Вверх страницы
Вниз страницы


         

Бесплатные форумы | © PunBB | Бесплатный форум поддержки | Сообщить о нарушении | Blog2x2