Добро пожаловать на форум "GROZNY SITY"!!! Войдите или зарегистрируйтесь!
У нас есть много из того, что вам понравится! Мы будем вам рады!


Вы не подключены. Войдите или зарегистрируйтесь

На страницу : Предыдущий  1, 2, 3  Следующий

Предыдущая тема Следующая тема Перейти вниз  Сообщение [Страница 2 из 3]

26 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:39 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
9.

" ДАРСТВЕННАЯ "


Отец д'Эгриньи не узнал Дагобера и никогда не видел Агриколя; поэтому сразу он не мог понять причину яростного страха. Но преподобный отец тотчас же понял, в чем дело, когда увидел, что Габриель с радостью бросился на шею Агриколя, воскликнув:
— Ты… брат мой!.. и вы… батюшка! Вас посылает сам Бог!
Пожав руку Габриелю, Дагобер быстрыми, хотя и неверными шагами приблизился к отцу д'Эгриньи.
Заметив угрожающий вид солдата, преподобный отец, сильный приобретенными правами и чувствуя, что с полудня он в этом дому у себя, отступил на шаг и повелительно спросил:
— Кто вы такой? Что вам нужно?
Вместо ответа старый солдат сделал еще шаг вперед и, остановившись перед отцом д'Эгриньи, устремил на него взор, где таким угрожающим образом смешивалось любопытство, презрение, отвращение и смелость, что отставной гусарский полковник невольно смутился и опустил глаза перед бледным лицом и сверкающим взором ветерана.
Нотариус и Самюэль в немом изумлении смотрели на них, а Габриель и Агриколь с напряженным вниманием следили за каждым движением Дагобера. Что касается Родена, то, не желая выпустить из своих рук шкатулку, он сделал вид, что облокачивается на нее.
Справившись, наконец, со смущением, овладевшим им под влиянием неумолимого взгляда солдата, отец д'Эгриньи поднял голову и повторил:
— Я вас спрашиваю, кто вы и что вам надо?
— Так вы меня не узнаете? — спросил Дагобер, еле сдерживаясь.
— Нет, месье.
— Действительно, — продолжал с глубоким презрением солдат, — вы от стыда опустили глаза, когда в битве под Лейпцигом сражались на стороне русских против французов и когда генерал Симон, покрытый ранами, ответил вам, отказываясь отдать свою шпагу предателю: «Я изменнику своей шпаги не отдам», и, дотащившись до русского солдата, отдал ему свое оружие… Рядом с генералом Симоном лежал раненый солдат… это был я!
— Но что же вам здесь нужно, наконец? — воскликнул отец д'Эгриньи, еле сдерживаясь.
— Я пришел сорвать с вас личину, подлый и отвратительный священник! Вы настолько же гнусны, насколько Габриель благороден и всеми благословляем.
— Милостивый государь!! — крикнул побледневший от гнева и ярости д'Эгриньи.
— Я вам повторяю, что вы подлец, — продолжал, возвысив голос, Дагобер. — Чтобы отнять наследство у дочерей генерала Симона, у мадемуазель де Кардовилль и Габриеля, вы решились на самые гнусные средства.
— Что вы говорите? — воскликнул Габриель. — Дочери генерала Симона…
— Они твои родственницы, мой дорогой, так же как и достойная мадемуазель де Кардовилль, благодетельница Агриколя… Да… И этот клерикал, — прибавил солдат, указывая на д'Эгриньи, — запер одну из них в доме умалишенных, выдав за сумасшедшую… а сирот запрятал в монастырь… Я Думал, что и тебе они помешают явиться сюда сегодня утром… Но ты здесь, и я не опоздал. Раньше я сюда попасть не мог из-за этой раны: столько из нее крови вытекло, что все утро у меня были обмороки.
— В самом деле, вы ранены, — с беспокойством заметил Габриель. — Я и не заметил, что у вас рука на перевязи… Каким образом вас ранили?
Дагобер отвечал уклончиво, заметив знаки Агриколя:
— Это ничего… последствия падения… Но я здесь теперь, и немало подлостей будет открыто…
Трудно описать различные чувства действующих лиц этой сцены при угрожающих словах Дагобера: тут были и любопытство, и страх, и удивление, и беспокойство, но всех более поражен был Габриель. Ангельские черты его лица исказились, колени дрожали. Открытие Дагобера поразило его как молнией; узнав, что были еще другие наследники, он сперва не мог вымолвить ни слова, а потом с отчаянием воскликнул:
— Боже мой… Боже… и я… я являюсь виновником ограбления этой семьи!
— Ты, брат мой? — спросил Агриколь.
— Но разве тебя они хотели тоже ограбить? — прибавил Дагобер.
— В завещании было сказано, — с возрастающей тоской продолжал Габриель, — что наследство принадлежит тем из наследников, кто будет здесь раньше полудня…
— Ну так что же? — спросил Дагобер, встревоженный волнением молодого священника.
— Двенадцать часов пробило, — продолжал тот. — Из всех наследников я был здесь один… понимаете?.. срок прошел… и я один являюсь наследником из всей семьи.
— Ты? — захлебываясь от радости, сказал Дагобер. — Ты, мой славный мальчик?! Тогда все спасено!
— Да… но…
— Конечно, — перебил его солдат, — я знаю тебя… ты поделишься со всеми!
— Но я все уже отдал… и отдал безвозвратно! — с отчаянием выкрикнул Габриель.
— Отдал!.. — сказал пораженный Дагобер, — все отдал… Но кому же? Кому?
— Этому человеку! — сказал Габриель, указывая на д'Эгриньи.
— Ему!.. Этому подлецу… заклятому врагу всей семьи! — с ужасом твердил Дагобер.
— Но, брат мой, — переспросил Агриколь. — Ты, значит, знал о своих правах на это наследство?
— Нет, — отвечал подавленный горем молодой священник. — Нет… я узнал это лишь сегодня утром от отца д'Эгриньи… Он говорит, что сам недавно получил сведения об этом из моих бумаг, которые матушка нашла на мне и отдала своему духовнику.
Кузнеца разом осенило, и он воскликнул:
— Теперь я понимаю все!.. Из этих бумаг они узнали, что ты можешь когда-нибудь сделаться очень богат… Поэтому тобой заинтересовались… завлекли тебя в свой коллеж, где нас до тебя не допускали… затем путем бессовестной лжи заставили тебя стать священником и довели до того, что ты отдал им все!.. Ах, месье, — продолжал Агриколь, обращаясь с негодованием к отцу д'Эгриньи, — действительно отец мой прав. Какая подлая интрига!
Во время этой сцены к преподобному отцу и социусу, сперва было испуганным и смутившимся, несмотря на свою дерзость, постепенно вернулось полное хладнокровие. Роден, все еще не выпускавший шкатулки, шепнул что-то отцу д'Эгриньи, и последний на прямой и резкий упрек Агриколя в подлости смиренно опустил голову и скромно ответил:
— Мы должны прощать обиды… это жертва Богу… доказательство нашего смирения!
Дагобер, подавленный и разбитый случившимся, боялся, что потеряет рассудок. После всего беспокойства, предыдущих тревог и хлопот этот последний удар, самый тяжелый, окончательно лишал его всех сил.
Верные и разумные слова Агриколя, при сравнении их с некоторыми выдержками из завещания, сразу объяснили Габриелю цели, с какими д'Эгриньи занялся его воспитанием и завлек его в общество Иисуса. В первый раз в жизни Габриель понял, какой сетью интриг он был опутан. Гнев и отчаяние с такой силой овладели всем его существом, что вся его обычная робость исчезла, и с пылающим взором, покраснев от негодования, молодой миссионер воскликнул, обращаясь к отцу д'Эгриньи:
— Так вот что заставило вас заботиться обо мне, отец мой! Не участие, не жалость, а надежда завладеть моим наследством! И вам это еще показалось мало!.. Ваша алчность заставила меня сделаться невольным орудием бессовестного грабежа!.. Если бы дело касалось только меня… если бы вы удовольствовались моей частью, я бы не восставал: я — служитель религии, которая прославила и освятила бедность… я не протестую против своего дара, насколько он касается моей части… мне ничего не надо… Но тут дело идет об имуществе бедных сирот, которых мой приемный отец привез издалека, из страны изгнания… Я не хочу, чтобы вы завладели их частью… Здесь замешана благодетельница моего приемного брата… Я не хочу, чтобы вы отняли ее часть наследства… Тут речь идет о последней воле умирающего, который из любви к человечеству завещал своим потомкам евангельскую миссию, высокую миссию прогресса, любви, союза, свободы… И я не хочу, чтобы эта миссия была задушена в самом зародыше. Нет, нет!.. Повторяю вам, что все будет исполнено, хотя бы мне пришлось уничтожить сделанную мной дарственную.
При этих словах отец д'Эгриньи и Роден переглянулись, слегка пожимая плечами.
По знаку социуса преподобный отец заговорил, наконец, с самым невозмутимым спокойствием, вкрадчивым, набожным тоном, не поднимая опущенных глаз:
— Относительно наследства Мариуса де Реннепона здесь возникли очень запутанные, по-видимому, обстоятельства, явилось множество грозных признаков, а между тем дело очень просто и вполне естественно… Начнем по порядку, оставляя в стороне обвинения клеветников: мы к ним вернемся после. Господин Габриель де Реннепон, которого я смиренно прошу мне возражать, если я отклонюсь от истины, пожелал, в отплату за заботы о нем общины, к которой я имею честь принадлежать, передать мне, как ее представителю, совершенно добровольно и легко все свои права на имущество, какое бы и когда у него ни появилось: ни я, ни он — мы не знали тогда, каких оно будет размеров.
При этом отец д'Эгриньи вопросительно взглянул на Габриеля, как бы призывая его в свидетели верности своих слов:
— Это правда… — сказал молодой священник, — я добровольно сделал дар…
— …после одного очень интимного разговора, содержание которого я передавать не буду: несомненно, и г-н аббат этого не пожелает…
— Никому этот разговор, вероятно, не интересен! — великодушно поддержал его Габриель.
— Итак, после этого разговора господин аббат Габриель пожелал подтвердить свой дар… не в мою пользу, потому что я совершенно равнодушен к земным благам… а в пользу дел милосердия и помощи бедным, чем занимается наша святая община… Я обращаюсь к честности г-на аббата Габриеля и умоляю его объявить, не обязался ли он отдать для этой цели свое имущество, причем подтвердил это решение, кроме страшной клятвы, еще законным актом, засвидетельствованным господином нотариусом Дюменилем, здесь присутствующим?
— Это правда, — подтвердил Габриель.
— Акт был составлен мною, — прибавил нотариус.
— Но Габриель отдавал вам только то, что принадлежало ему, — воскликнул Дагобер. — Не мог же этот славный мальчик знать, что вы пользуетесь им для того, чтобы ограбить других!
— Прошу вас оказать мне милость и позволить объясниться, — любезно возразил отец д'Эгриньи. — Ваша очередь наступит после.
Дагобер с трудом сдерживал свое горестное нетерпение.
Преподобный отец продолжал:
— Итак, господин аббат Габриель дважды, и клятвенно и законным актом, подтвердил свой дар. Кроме того, — продолжал отец д'Эгриньи, — когда, к нашему общему изумлению, цифра этого дара оказалась столь неожиданно велика, господин аббат, верный своему великодушному сердцу, не только не выразил сожаления, но, так сказать, подтвердил его еще раз, набожно преклонив колени и возблагодарив провидение, внушившее ему мысль отдать это неизмеримое богатство на содействие вящему прославлению имени Господа.
Свидетелем этого был и господин нотариус, который, вероятно, помнит, что, с чувством поцеловав аббата Габриеля, я назвал его вторым Венсаном де Поль.
— Все это правда, — честно отвечал Габриель. — Как ни поразила меня цифра состояния, но я ни минуты не думал об отказе выполнить свое обещание: я ведь не знал, что в этом замешаны интересы других людей.
— При этом, — продолжал отец д'Эгриньи, — пробил час срока выполнения завещания. Господин аббат Габриель был здесь единственным присутствующим наследником… Поэтому он… само собой разумеется… стал единственным наследником всего этого громадного богатства… Я с радостью повторяю… громадного богатства… так как, благодаря его размерам, много будет отерто слез, много помощи получат бедняки… Как вдруг этот господин, — д'Эгриньи указал при этом на Дагобера, — которому я от души прощаю его заблуждение, будучи уверен, что он в нем потом раскается, — этот господин, говорю я, прибегает сюда, осыпает меня угрозами и оскорблениями и обвиняет меня в насильственном задержании каких-то родственников, чтобы помешать им явиться сюда вовремя!..
— Да, я обвиняю вас в этой подлости! — закричал солдат, выведенный из себя дерзким спокойствием преподобного отца. — Да, обвиняю и…
— Еще раз прошу вас, позвольте мне закончить: вы выскажетесь потом, — смиренно, самым кротким и медовым тоном сказал отец д'Эгриньи.
— Да, заговорю и поражу вас! — гремел Дагобер.
— Оставь, батюшка… перестань… — сказал Агриколь. — Ты скажешь после…
Солдат замолчал.
Отец д'Эгриньи продолжал с еще большей уверенностью:
— Несомненно, что если, кроме аббата Габриеля, есть и другие наследники, то весьма жаль, что они не явились сюда вовремя. Боже мой! Если бы дело шло не об интересах нищих и страдающих, а о моих личных выгодах, то, конечно, я не воспользовался бы своим правом, которым обязан только случаю. Но теперь в качестве представителя великой семьи бедняков я обязан поддерживать и защищать свои права, и я убежден, что господин нотариус вполне признает их законность и введет меня во владение моим неоспоримым имуществом.
— Моя обязанность, — взволнованным голосом произнес нотариус, — заключается только в точном исполнении последней воли завещателя. Господин аббат Габриель де Реннепон был здесь один в момент окончательно назначенного срока. Дарственная совершена вполне законным образом, и я не могу отказать в передаче имущества.
При этих словах Самюэль со стоном закрыл лицо руками. Он не мог не признать всей правоты строгих слов нотариуса.
— Но, милостивый государь! — воскликнул Дагобер, обращаясь к нотариусу. — Этого же быть не может! Вы не можете позволить, чтобы бедные сироты были так ограблены… Я говорю с вами от имени их отца… их матери… Клянусь вам честью, честью солдата, что, воспользовавшись доверчивостью и слабостью моей жены, их запрятали в монастырь и не дали мне их оттуда взять сегодня утром… Я жаловался даже судье…
— И что же он вам ответил? — спросил нотариус.
— Что моего показания мало для освобождения дочерей маршала Симона из монастыря, что суд наведет справки.
— Да, месье! — продолжал за него Агриколь. — То же ответили и мне, когда я явился заявить, что мадемуазель де Кардовилль засадили как помешанную в дом умалишенных, тогда как она совершенно здорова. Она, так же как и дочери маршала Симона, имеет право на часть в этом наследстве. Но мои попытки освободить ее были столь бесплодны, как и старания отца: моим показанием не удовольствовались и решили навести справки…
В это время у ворот позвонили, и Вифзафея по знаку мужа вышла из залы.
Нотариус обратился к Агриколю и его отцу:
— Я далек от мысли, господа, поставить под сомнение вашу честность и правоту, но, к величайшему моему сожалению, я не могу придать вашим обвинениям, ничем не подтверждаемым, такое серьезное значение, чтобы благодаря им остановить законный ход дела. Вы сами сказали, что даже судейская власть не могла ими удовольствоваться до наведения формальных справок. Скажите по совести: могу ли я в таком важном деле взять на себя ответственность, какую не осмелились взять на себя сами судьи?
— Во имя чести и справедливости вы должны это сделать! — воскликнул Дагобер.
— Быть может, это и так, с вашей точки зрения. Но со своей, я остаюсь верен и чести и справедливости, исполняя точно и верно священную волю покойного. Впрочем, отчаиваться вам еще рано. Если особы, интересы которых вы защищаете, считают свои права нарушенными, то можно будет потом начать процесс против господина аббата Габриеля… Но пока… я должен отдать имущество по принадлежности… Поступив иначе, я бы нанес удар по своей репутации…
Слова нотариуса казались такими вескими и законными, что Самюэль, Дагобер и Агриколь были совсем убиты.
Габриель после недолгого размышления принял, казалось, отчаянное решение и сказал довольно твердым голосом, обращаясь к нотариусу:
— Если закон в этом случае не может оказать помощи правой стороне, то я решаюсь, милостивый государь, прибегнуть к крайней мере… Но прежде чем на это решиться, я в последний раз спрашиваю господина аббата д'Эгриньи, угодно ли ему удовольствоваться одной моей долей в наследстве, с тем чтобы остальной капитал был помещен в надежные руки до той поры, пока те наследники, во имя которых его требуют, не докажут своих прав на него?
— На это предложение я могу ответить только то, что говорил и раньше, — отвечал отец д'Эгриньи. — Дело тут не во мне, а в интересах благотворительности, и потому я отказываюсь исполнить предложение господина аббата Габриеля и напоминаю ему о его обещаниях.
— Итак, месье, вы отказываетесь? — взволнованным голосом переспросил Габриель.
— Так мне повелевает долг милосердия!
— Вы отказываетесь… решительно?
— Я думаю о всех святых делах, какие будут совершены во славу Божию с помощью этих сокровищ, и не согласен ни на малейшую уступку.
— Тогда, месье, — взволнованным голосом проговорил Габриель, — если вы меня довели до этого, то я уничтожаю дарственную: я дарил только то, что принадлежит мне, а не чужое имущество.
— Берегитесь, господин аббат, — сказал отец д'Эгриньи. — Не забудьте, что у меня ваша клятва… письменная клятва.
— Я знаю, сударь, что у вас в руках мое заявление, где я клянусь никогда и ни в коем случае не отбирать назад своего дара, если не хочу заслужить презрения и ненависти всех честных людей. Пусть будет так, — с горечью сказал Габриель, — я подвергаю себя всем последствиям клятвопреступления… Говорите о нем всем. Пусть меня презирают и ненавидят… Бог будет мне судьей…
И молодой священник отер навернувшиеся на глаза слезы.
— Успокойся, милый мальчик, — воскликнул с возродившейся надеждой Дагобер, — все честные люди будут на твоей стороне!
— Вот это хорошо, брат мой, очень хорошо, — сказал Агриколь.
— Господин нотариус, — начал Роден своим пронзительным голоском. — Господин нотариус, растолкуйте же, пожалуйста, что господин аббат Габриель может сколько ему угодно нарушать свои клятвы, но гражданский закон не так-то легко преступать, как данную клятву… хотя бы это была и священная клятва!
— Говорите дальше, — сказал Габриель.
— Скажите же господину аббату Габриелю, — продолжал Роден, — что дарственная уничтожается только по трем причинам.
— Да, по трем, — подтвердил нотариус.
— Первая: в случае неожиданного рождения ребенка, — сказал Роден. — Но мне даже совестно говорить со священником об этой причине. Второй причиной является неблагодарность получившего дар… О! конечно, аббат Габриель не может сомневаться в нашей вечной и глубокой благодарности. Третьей причиной является неисполнение желания дарителя относительно употребления его дара. Но какое бы дурное мнение о нас аббат Габриель теперь ни составил, он все-таки не может не дать хоть немного времени, чтобы проверить, действительно ли пойдет его дар, как он выразил желание, на дела, имеющие целью прославление имени Божия!
— Теперь за вами остается, господин нотариус, право решить, может господин аббат Габриель уничтожить свою дарственную или нет, — заметил отец д'Эгриньи.
Только что нотариус собрался отвечать, как в красную гостиную вошла Вифзафея, сопровождаемая двумя новыми посетителями, следовавшими один за другим.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

27 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:40 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
10.

" ДОБРЫЙ ГЕНИЙ "



Один из вошедших и помешавших нотариусу отвечать был Феринджи.
При виде этой мрачной физиономии Самюэль подошел и спросил:
— Кто вы такой?
Бросив проницательный взгляд на Родена, независимо и невольно вздрогнувшего, но очень скоро снова овладевшего собой, Феринджи отвечал Самюэлю:
— Принц Джальма недавно прибыл из Индии для того, чтобы быть здесь сегодня, как ему предписывала надпись на медали, которую он носил на шее…
— И он тоже! — воскликнул Габриель, ехавший, как известно читателю, по морю вместе с молодым индусом от самых Азорских берегов. — И он наследник… Действительно, во время нашего плавания принц говорил мне, что его мать была родом француженка… Но он, конечно, считал нужным скрыть от меня цель своего путешествия… О! этот молодой индус — образец мужества и благородства. Где же он теперь?
Душитель снова взглянул на Родена и медленно проговорил, подчеркивая слова:
— Вчера я расстался с принцем вечером… Он сказал мне, что хотя весьма важное дело призывает его сюда, но, может быть, ему придется пожертвовать им в силу других обстоятельств… Я ночевал в той же гостинице, что и он… Утром, когда я к нему явился, мне сказали, что он уже ушел… Дружба к нему заставила меня явиться сюда в надежде, что мои сведения о принце могут быть полезны…
Умолчав о ловушке, в которую он вчера попал, не говоря ни слова об интригах Родена против принца, а главное, приписывая отсутствие того добровольным желанием, душитель, видимо, хотел оказать услугу социусу, ожидая от него награды за свою скромность. Излишне упоминать, что Феринджи нагло лгал. Вырвавшись утром из засады, для чего ему пришлось проделать чудеса хитрости, ловкости и смелости, он бросился в гостиницу, где оставил Джальму. Там ему сказали, что какой-то почтенный господин и дама явились в гостиницу и пожелали увидеться с Джальмой, назвавшись его родственниками. Опасное состояние сонливости, в какое он был погружен, их очень испугало, они велели перенести его в свою карету и увезли к себе домой, чтобы окружить необходимыми заботами и уходом.
— Очень жаль, — сказал нотариус, — что и этот наследник не явился. Теперь его права на громадное наследство, о котором шла речь, пропали.
— Ах, так дело в громадном наследстве! — заметил Феринджи, пристально глядя на Родена, но тот благоразумно отвернулся.
В эту минуту подошел и второй посетитель, о котором мы только что упомянули. Это был отец маршала Симона, высокий старик, бодрый и живой для своих лет. Его коротко остриженные волосы были седы, слегка красноватое лицо одновременно выражало кротость, тонкий ум и энергию. Агриколь с живостью пошел к нему навстречу.
— Вы здесь, месье Симон? — воскликнул он.
— Да, брат, — ответил отец маршала, дружески пожимая руку кузнеца. — Я только что вернулся из поездки. Господин Гарди должен был находиться здесь, как он предполагает, по поводу какого-то наследства. Но ввиду его отсутствия из Парижа, он поручил мне…
— Он также наследник… господин Гарди? — воскликнул Агриколь, прерывая старого рабочего.
— Но как ты бледен и взволнован, мой мальчик! Что такое? — спрашивал отец маршала, с изумлением оглядываясь кругом. — Что здесь происходит? В чем дело?
— В чем дело? А в том, что ваших внучек здесь ограбили! — воскликнул с отчаянием Дагобер, подходя к старику. — И я, оказывается, только для того привез их сюда из глубины Сибири, чтобы присутствовать при этой подлости.
— Вы? — спросил его старый рабочий, вглядываясь в лицо Дагобера и стараясь его узнать. — Значит, вы…
— Я Дагобер.
— Вы! Самый преданный друг моего сына? — воскликнул отец маршала и сжал руки Дагобера в горячем порыве. — Вы, кажется, говорили о дочери Симона?
— О его дочерях. Он счастливее, чем думает, — сказал Дагобер. — У него родились близнецы!
— Где же они? — спросил старик.
— В монастыре… Да, благодаря преступным махинациям этого человека, который, задерживая их там, лишил их прав на наследство.
— Какого человека?
— Маркиза д'Эгриньи…
— Смертельного врага моего сына! — воскликнул старый рабочий, с отвращением взглянув на отца д'Эгриньи, наглость которого нисколько не уменьшилась.
— И этого мало, — начал Агриколь. — Господин Гарди, мой достойный и честнейший хозяин, тоже, к несчастью, потерял свои права на это громадное наследство.
— Да что ты говоришь? — сказал отец маршала Симона. — Но господин Гарди и не подозревал, что дело это для него так важно… Он уехал внезапно, вызванный письмом друга, который нуждался в помощи.
Каждое из этих последовательных открытий увеличивало отчаяние Самюэля. Но ему оставалось только тяжко вздыхать, потому что воля покойного была, к несчастью, слишком определенно выражена.
Отец д'Эгриньи, несмотря на внешнее спокойствие, страстно желал прекращения этой сцены, которая, разумеется, ужасно его стесняла; он заметил нотариусу суровым и убедительным тоном:
— Надо же положить этому конец, месье. Если бы меня могла задеть эта клевета, я, конечно, сумел бы самым эффективным образом ее опровергнуть… К чему приписывать отвратительным интригам отсутствие наследников, за право которых таким оскорбительным образом вступаются этот солдат и его сын? Почему не объяснить их отсутствие так же просто, как объясняется отсутствие молодого индуса и господина Гарди, который, по словам его доверенного, не имел и понятия о важности дела? Не проще ли предположить, что и дочери маршала Симона и мадемуазель де Кардовилль по такой же простой причине не явились сюда сегодня? Повторяю, все это слишком затянулось. Господин нотариус вполне, надеюсь, разделяет мое мнение, что открытие существования новых наследников нисколько не меняет сущности дела; как представитель бедняков, которым господин аббат Габриель подарил свое имущество, я остаюсь, несмотря на сделанный им позднее незаконный протест, единственным владетелем всего этого богатства, которое еще раз обязуюсь при всех употребить для прославления имени Божия… Прошу вас, месье, отвечайте как можно яснее и положите конец этой тяжелой для всех сцене…
— Милостивый государь, — торжественно начал нотариус. — В качестве верного исполнителя последней воли господина Мариуса де Реннепона я, по долгу совести, во имя закона и права, признаю вас, вследствие дарственной господина аббата Габриеля де Реннепона, единственным владельцем этого состояния, которое и передаю вам в руки для исполнения вами воли дарителя.
Эти слова, произнесенные со всей серьезностью и убеждением, окончательно убили последние смутные надежды, которые еще оставались у защитников отсутствующих наследников. Самюэль еще больше побледнел; он судорожно сжал руку Вифзафеи, приблизившейся к нему, и крупные слезы медленно потекли по щекам обоих стариков.
Дагобер и Агриколь казались совершенно убитыми. Они были поражены словами нотариуса, разъяснившего им, что он не мог полностью доверять их заявлениям, раз им в этом доверии отказали судьи. Они поняли, что приходится оставить всякую надежду. Габриель страдал больше всех. Он испытывал мучительные угрызения совести при мысли, что вследствие своего ослепления сделался причиной и невольным орудием отвратительного грабежа. Так что, когда нотариус, проверив по списку содержание шкатулки из кедрового дерева, сказал отцу д'Эгриньи: «Получите, месье, эту шкатулку в свое владение», молодой священник, в глубоком отчаянии и с горькой безнадежностью, воскликнул:
— Увы! Можно сказать, что в этом деле по какой-то роковой случайности пострадали как раз те, кто всего больше достоин участия, преданности и уважения!.. О Боже! — прибавил он, с горячей верой сложив руки. — Твое небесное правосудие не может потерпеть такого беззакония!!!
Казалось, небо услышало молитву миссионера… Не успел он кончить своих слов, как произошло нечто необыкновенное.
Роден, не дождавшись конца призыва Габриеля к милосердию Божию, с разрешения нотариуса захватил в свои руки шкатулку и не в состоянии был удержать громкий вздох торжества и радостного облегчения. Но в ту самую минуту, когда иезуиты считали себя обладателями неисчислимых сокровищ, дверь из комнаты, где в полдень били часы, внезапно отворилась.
На пороге появилась женщина.
При виде ее Габриель громко вскрикнул и остановился, словно пораженный молнией.
Самюэль и Вифзафея упали на колени. В их сердцах возродилась смутная надежда.
Все остальные действующие лица, казалось, окаменели от изумления.
Роден, сам Роден невольно отступил и дрожащей рукой поставил шкатулку обратно на стол.
Хотя ничего не могло быть естественнее, что дверь отворилась и на пороге появилась женщина, но воцарившееся глубокое молчание было полно торжественности. Все замерли, едва дыша. Наконец, все при виде этой женщины были охвачены чувством изумления, смешанного с ужасом и какой-то неопределенной тоской… так как эта женщина казалась живым оригиналом портрета, написанного полтораста лет тому назад: та же прическа и платье с небольшим шлейфом, то же выражение покорной и беспредельной грусти.
Женщина медленно приближалась, не замечая как будто впечатления, произведенного ее появлением. Она подошла к одному из шкафов с инкрустациями, нажала пружинку, скрытую в позолоченной бронзовой резьбе, — причем открылся верхний ящик шкафа, — и вынула оттуда запечатанный пакет из пергамента. Потом она подошла к столу, положила пакет перед нотариусом, который, онемев от изумления, взял его совершенно машинально, и, бросив на Габриеля, казалось, совершенно околдованного ее присутствием, нежный и грустный взгляд, пошла по направлению к дверям, отворенным в вестибюль.
Проходя мимо коленопреклоненных Самюэля и Вифзафеи, женщина на секунду остановилась, наклонила свою красивую голову к старикам и с нежным участием посмотрела на них. Потом, дав им поцеловать свои руки, она так же медленно удалилась, как и вошла, бросив последний взгляд на Габриеля.
Казалось, ее уход уничтожил чары, под которыми находились все присутствующие в течение нескольких минут.
Габриель первый прервал молчание, повторяя взволнованным голосом:
— Она!.. Опять она!.. Здесь!.. В этом доме!
— Кто она, брат мой? — спросил Агриколь, испуганный переменой в лице и растерянным выражением миссионера.
Кузнец не видал портрета и поэтому не заметил поразительного сходства, но был смущен не меньше других, хотя и не отдавал себе отчета в причинах этого.
Дагобер и Феринджи находились в таком же неведении.
— Кто эта женщина? Кто она? — продолжал Агриколь, взявши Габриеля за руку.
Рука была влажная и холодная, как лед.
— Посмотрите… — сказал молодой священник. — Уже полтораста лет, как эти портреты висят здесь… — И он указал на висевшие на стене изображения.
При этом жесте Габриеля Агриколь, Дагобер и Феринджи обернулись и взглянули на портреты, висевшие по бокам камина.
Разом послышались три восклицания.
— Это она… та самая женщина! — воскликнул изумленный кузнец. — И уже полтораста лет, как ее портрет здесь!
— Кого я вижу? Друг, посланник маршала Симона! — вырвалось у Дагобера, разглядывавшего портрет мужчины. — Да… несомненно, это лицо человека, явившегося к нам в Сибирь в прошлом году… Я хорошо его узнаю по кроткому и печальному выражению, а также по черным сросшимся бровям.
— Мои глаза меня не обманывают… нет… Это он… человек с черной полосой на лбу, которого мы задушили и похоронили на берегу Ганга… — шептал Феринджи, содрогаясь от ужаса. — Тот человек, которого год тому назад видел один из сынов Бохвани, как он нас в этом уверял, в развалинах Чанди, у ворот Бомбея, после того как мы его убили и похоронили… Этот проклятый человек… следом за которым идет смерть… Да, это он, а между тем его портрет висит здесь уже полтораста лет!
И Феринджи, так же как Дагобер и Агриколь, не мог оторвать глаз от страшного портрета.
— Какое таинственное сходство! — думал и отец д'Эгриньи; затем, пораженный внезапной мыслью, он обратился к Габриелю:
— И это та женщина, которая спасла вам жизнь в Америке?
— Да, она! — отвечал, вздрогнув, Габриель. — А между тем она мне сказала, что идет на север Америки… — прибавил про себя молодой священник.
— Но как она могла попасть в этот дом? — сказал отец д'Эгриньи, обращаясь к Самюэлю. — Отвечайте, сторож… Значит, эта женщина вошла сюда раньше нас… или вместе с нами?
— Я вошел сюда один и первый переступил порог двери, остававшейся запертой в течение полутораста лет, — сурово отвечал Самюэль.
— Как же вы объясните присутствие здесь этой женщины? — продолжал отец д'Эгриньи.
— Мне не нужны объяснения! — отвечал еврей. — Я вижу… я верю… и теперь даже надеюсь… — прибавил он, многозначительно взглянув на Вифзафею.
— Но вы обязаны объяснить, как могла эта женщина очутиться здесь? — настаивал отец д'Эгриньи, начинавший слегка тревожиться. — Кто она и как сюда попала?
— Я знаю только одно, месье, что, по словам моего отца, этот дом имеет подземные сообщения с очень отдаленными частями города.
— Тогда все объясняется очень просто! — сказал отец д'Эгриньи. — Остается узнать, с какой целью явилась она в этот дом. Что касается необыкновенного сходства с этим портретом, то тут просто игра природы.
При появлении женщины Роден разделил овладевшее всеми волнение. Но когда он увидел, что она подала нотариусу запечатанный пакет, социусом овладело страстное желание поскорее унести подальше завоеванное сокровище; необыкновенное появление странной посетительницы его нисколько не интересовало. Он невольно тревожился при виде запечатанного черной печатью пакета, который подала нотариусу покровительница Габриеля; нотариус до сих пор машинально держал его в руках. Однако социус полагал, что будет очень кстати исчезнуть вместе со шкатулкой как раз во время общего замешательства. Поэтому он легонько подтолкнул отца д'Эгриньи, сделал ему выразительный знак и, взявши шкатулку под мышку, направился к дверям.
— Одну минуту, месье, — сказал Самюэль, вскочив на ноги и загораживая выход. — Я попрошу господина нотариуса посмотреть, что заключается во врученном ему пакете; после этого вы можете уйти…
— Но, месье, — возражал Роден, стараясь пробиться к дверям, — дело решено в пользу отца д'Эгриньи, и ждать больше нечего… Позвольте пройти.
— А я вам говорю, — загремел старик, — что эта шкатулка не уйдет из комнаты, пока господин нотариус не ознакомится с содержанием врученного ему пакета.
Слова Самюэля возбудили всеобщее внимание. Роден вынужден был вернуться назад.
Несмотря на свою твердость, еврей задрожал от взгляда, полного ненависти, брошенного на него Роденом.
Нотариус начал внимательно читать содержимое пакета.
— Боже! — вскрикнул он. — Что я вижу!.. А, тем лучше!
При этом восклицании все взоры устремились на нотариуса.
— О! Читайте, месье, читайте! — воскликнул Самюэль, складывая руки. — Быть может, мои предчувствия оправдаются!
— Но, месье, — сказал нотариусу отец д'Эгриньи, начиная разделять тревогу Родена, — что это за бумага?
— Это приписка к завещанию, — отвечал нотариус. — Приписка, которая меняет все дело.
— Как! Что вы говорите? — с гневом воскликнул д'Эгриньи. — Меняет дело? По какому праву?
— Это невозможно! — закричал Роден. — Мы протестуем!
— Габриель… Батюшка… Слушайте же, — повторял Агриколь. — Еще не все потеряно… есть надежда… Габриель, слышишь? Есть еще надежда!
— Что ты говоришь? — переспросил молодой священник, недоумевая; он не знал, верить ли ему словам приемного брата.
— Господа! — сказал нотариус. — Я должен вам прочитать, что написано в этой приписке. Она изменяет или, лучше сказать, отсрочивает исполнение завещания.
— Габриель! — кричал Агриколь, обнимая миссионера. — Отсрочка! Значит, ничего не потеряно!
— Прошу вас выслушать, — продолжал нотариус и прочитал следующее:
«Здесь находится приписка к моему завещанию, по которой я откладываю срок прочтения и исполнения моего завещания, не изменяя его сущности. Причины выяснятся при чтении того, что здесь написано. Новый срок — 1 июня 1832 года. До этого дня дом мой должен быть снова заперт и деньги оставлены у хранившего их ранее, для того, чтобы 1 июня они были розданы моим наследникам.
Мариус де Реннепон.
Вильтанез, того же 13 февраля 1682 года, 11 часов вечера».
— Клянусь, что эта приписка подложная! — воскликнул отец д'Эгриньи, побледневший, как смерть, от гнева и отчаяния.
— Женщина, вручившая эту приписку, нам кажется весьма подозрительной, — прибавил Роден. — Это подложная приписка.
— Нет, месье, — строго заметил нотариус. — Я тщательно сверил обе подписи, и они оказались совершенно одинаковыми… Впрочем… то, что я говорил раньше относительно отсутствующих наследников, применимо и к вам: вы можете официально заявить о подложности этой приписки… Но если срок для исполнения завещания отложен еще на три с половиной месяца, до тех пор все останется по-прежнему!
Когда нотариус произнес последние слова, на ногтях Родена показалась кровь… В первый раз его бледные губы стали красными.
— О, Боже! Ты меня услышал… Ты исполнил мою мольбу! — твердил Габриель, опустившись на колени, сложив с горячей верой руки и обратив к небу свое ангельское лицо. — Твое божественное правосудие не допустило торжества беззакония!
— Что ты говоришь, мой милый? — спрашивал Дагобер, не совсем ясно понявший, в чем заключалась сила этой приписки к завещанию.
— Все отложено, батюшка! — воскликнул кузнец. — Срок явиться сюда отложен на три с половиной месяца. А так как теперь с этих людей сорвана личина, — прибавил он, указывая на иезуитов, — то бояться их больше нечего. Мы будем настороже! И сироты, и мадемуазель де Кардовилль, и мой славный хозяин Гарди, и молодой индус — все, все получат свои доли!


Трудно описать безумную радость, овладевшую Агриколем, Дагобером, отцом маршала Симона, Самюэлем и Вифзафеей. Один Феринджи стоял в мрачной задумчивости перед портретом мужчины со сросшимися бровями.
Описать гнев, с каким отец д'Эгриньи и Роден смотрели, как Самюэль снова уносит шкатулку из кедрового дерева, тоже невозможно.
По совету нотариуса Самюэль решил отвезти деньги в банк, потому что держать при себе, когда это стало многим известно, такую громадную сумму было неразумно. Пока все эти честные люди, так сильно огорченные вначале, предавались радости и счастливым надеждам, д'Эгриньи и Роден покидали дом с яростью и смертельной тоской в душе. Преподобный отец, садясь в карету, крикнул кучеру:
— Во дворец Сен-Дизье! — затем, откинувшись на подушки, он закрыл лицо руками и тяжко застонал.
Роден, сидевший с ним рядом, смотрел с гневом и презрением на своего начальника, совершенно убитого и обессиленного.
— Трус! — шептал он про себя. — Он пришел в полное отчаяние!.. а между тем…
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

28 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:41 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
11.

" ДА БУДУТ ПЕРВЫЕ ПОСЛЕДНИМИ, ДА БУДУТ ПОСЛЕДНИЕ ПЕРВЫМИ "



Карета отца д'Эгриньи быстро катилась по направлению к особняку Сен-Дизье. В течение всей дороги Роден не проронил ни слова, наблюдая за своим начальником и прислушиваясь к его речам, прерываемым то гневными, то жалостными восклицаниями, которыми он старался облегчить тоску и ярость обманутых надежд, причем больше всего доставалось неумолимой судьбе, разрушившей в одну минуту все самые верные расчеты. Когда карета преподобного отца въехала во двор особняка Сен-Дизье и остановилась у крыльца, в одном из окон его, полускрытая за шторой, показалась фигура княгини. Сгорая от нетерпения, она подошла посмотреть, не отец ли д'Эгриньи подъехал к дому. Убедившись, что это он, знатная дама со столь сдержанными и гордыми манерами, забыв все правила приличия, поспешно вышла из комнаты и сбежала вниз на лестницу, по которой д'Эгриньи поднимался с совершенно убитым видом. При виде мертвенно-бледных, расстроенных черт преподобного отца княгиня разом остановилась и сама заметно побледнела… Она решила, что все погибло… И быстрого взгляда, которым обменялись бывшие любовники, было совершенно достаточно, чтобы она поняла, как неудачен исход дела.
Роден смиренно следовал за преподобным отцом. Они оба вошли вслед за княгиней в ее кабинет.
Как только дверь за ними затворилась, княгиня, охваченная мучительным беспокойством, воскликнула, обращаясь к отцу д'Эгриньи:
— Что же случилось?
Вместо ответа преподобный отец со сверкающими от гнева глазами, побелевшими губами и исказившимся лицом взглянул на свою сообщницу и вымолвил:
— Знаете ли, до какой суммы простирается это наследство, которое мы ценили в сорок миллионов?
— Понимаю! — сказала княгиня. — Нас обманули… Наследство — ничтожное… и ваши труды пропали даром!..
— Да, наши труды пропали даром! — скрежеща от гнева зубами, отвечал преподобный отец. — Навсегда!!! А речь шла не о сорока миллионах… а о двухстах двенадцати миллионах…
— Двести двенадцать миллионов?! — с изумлением повторила княгиня, отступая назад. — Этого быть не может…
— Я их видел, эти деньги, повторяю вам, видел, как нотариус их пересчитывал.
— Двести двенадцать миллионов! — твердила княгиня. — Но ведь это безграничное, неизмеримое могущество!.. И вы уступили!.. Вы не боролись!.. Не применили самых крайних средств!.. Не отстаивали до последней возможности!..
— Ах, княгиня! Я сделал все, что было возможно, несмотря на измену Габриеля, который как раз сегодня отрекся от нас… и вышел из нашего общества…
— Неблагодарный! — наивно заметила княгиня.
— Дарственная, которую я окончательно оформил с помощью нотариуса, была так хорошо составлена, что, несмотря на протест этого бешеного солдата и его сына, нотариус вручил мне сокровище в руки.
— Двести двенадцать миллионов! — повторяла княгиня. — Право, даже не верится… точно сон…
— Да, — с горечью продолжал отец д'Эгриньи, — для нас это богатство и оказалось только сном!.. Нашлась приписка к завещанию, по которой срок явки шайки этих наследников отложен еще на три с половиной месяца. Теперь, когда все это известно… благодаря нашим же действиям, наследники знают о громадности суммы… Конечно, они станут остерегаться… и все погибло!
— Но что за проклятый человек принес эту приписку?
— Женщина.
— Какая женщина?
— Не знаю… какая-то кочующая особа, которую Габриель, по его словам, видел в Америке, где она спасла ему жизнь!
— Как же эта женщина попала сюда? Как могла она знать о существовании этой приписки к завещанию?
— Вероятно, все заранее было условлено с проклятым жидом, сторожем дома, семья которого занималась оборотами этого капитала в течение полутораста лет. Несомненно, у него были тайные инструкции… на тот случай, если явится подозрение, что наследники насильно задержаны… потому что в своем завещании Мариус де Реннепон предвидел, что наш орден будет следить за его потомством.
— А разве нельзя начать тяжбу относительно этой приписки?
— Затевать тяжбу… в нынешние-то времена? Судиться по делу о завещании, чтобы подвергнуться тысяче негодующих криков, без уверенности в успехе! И того уже, к несчастью, довольно, что слухи разнесутся повсюду!.. Ах! Это просто ужасно… в минуту достижения цели… после всех наших трудов! Дело, которое велось так заботливо и упорно в течение полутора столетий!
— Двести двенадцать миллионов! — сказала княгиня. — Да ведь с такими деньгами орден мог бы утвердиться не только за границей, но и здесь, во Франции, в самом ее сердце!
— Конечно! — продолжал отец д'Эгриньи. — И захватив в руки образование, мы овладели бы всем нарождающимся поколением! Политическое значение этого дела трудно переоценить. Затем, топнув ногой, он продолжал: — Я вам говорю, что можно сойти с ума от ярости!.. Такое дело… так ловко, умно и настойчиво проведенное!
— Итак, всякая надежда потеряна?
— Осталась одна надежда, что Габриель не отберет назад своего дара… А и его доля не мала: пожалуй, около тридцати миллионов.
— Но ведь это очень много! — воскликнула княгиня, — почти столько, сколько вы и ждали… К чему же отчаиваться?
— Дело в том, что Габриель, несомненно, станет оспаривать эту дарственную и найдет возможность ее уничтожить, несмотря на всю ее законность. Теперь он ведь свободен, хорошо понял нас и окружен своей приемной семьей. Я повторяю, что все потеряно и надежды больше нет! Я хочу даже писать в Рим и просить разрешения уехать из Парижа на время. Мне опротивел этот город!
— Да, теперь я вижу, что надежды больше нет, раз вы… вы, мой друг, хотите чуть ли не спасаться бегством!
Отец д'Эгриньи, казалось, был совсем уничтожен и совершенно потерял всю жизненную энергию. Этот удар окончательно сломил его энергию. Он утомленно бросился в одно из кресел.
Во время предыдущего разговора Роден скромно стоял в стороне около дверей, держа в руках старую шляпу.
Два или три раза в течение беседы отца д'Эгриньи с княгиней бледное, мертвенное лицо социуса слегка краснело. Он находился в состоянии сосредоточенного гнева, и его вялые веки наливались кровью, как будто в результате яростной внутренней борьбы вся кровь бросалась ему в голову… Вскоре, однако, его угрюмое лицо покрылось прежней бледностью.
— Необходимо сейчас же написать в Рим, что мы проиграли. Это событие приобретает громадную важность, так как оно уничтожает великие надежды, которые на нем основаны, — проговорил уныло отец д'Эгриньи.
Он знаком указал Родену на письменный стол и резким повелительным тоном добавил:
— Пишите…
Социус положил на пол свою шляпу, почтительным поклоном ответил на приказание начальника и, подобострастно изогнувшись, склонив голову, пробрался боком к столу, возле которого и сел на кончик стула, смиренно ожидая приказаний.
— Вы позволите, княгиня? — обратился отец д'Эгриньи к госпоже де Сен-Дизье, которая ответила жестом нетерпения, как бы упрекая маркиза в излишней формальности.
Глухим и сдавленным голосом отец д'Эгриньи диктовал следующее:
«Все наши надежды, близкие к полному осуществлению, неожиданно рухнули. Дело Реннепонов, несмотря на все хлопоты и ловкость, с какой оно велось, сегодня окончательно и бесповоротно проиграно. Это, к несчастью, более чем неудача: это самое гибельное событие для всего нашего Общества… несмотря на то, что его моральные права на это наследство, мошеннически утаенное от конфискации, — были очевидны… Моя совесть чиста, поскольку до последней минуты я делал все зависящее, чтобы защитить и укрепить наши права. Но, повторяю, следует считать это важное дело совершенно и безвозвратно потерянным и перестать о нем думать…»
Отец д'Эгриньи диктовал, сидя спиной к Родену. При резком шуме, произведенном социусом, который бросил перо и порывисто вскочил с места, преподобный отец обернулся и, с изумлением глядя на Родена, спросил:
— Это что?.. Что с вами?
— Пора кончать… Этот человек говорит нелепости! — сказал как бы про себя Роден, медленно отходя к камину.
— Как?.. Вы покинули свое место… Вы перестали писать?.. — с удивлением спрашивал д'Эгриньи.
Затем, обернувшись к княгине, вполне разделявшей его удивление, он прибавил, указывая презрительным взглядом на социуса:
— Каково! Он, должно быть, помешался…
— Уж вы его извините, — заметила княгиня. — Причиной всему, вероятно, является горе, испытанное им вследствие этой неудачи.
— Поблагодарите княгиню и возвращайтесь на место… Пишите дальше… — сказал отец д'Эгриньи с презрительной жалостью, указав Родену повелительным жестом на стол.
Социус остался совершенно равнодушен к строгому приказанию. Он резко выпрямился, тяжело ступая по ковру грубыми башмаками, повернулся спиной к камину и, заложив руки за полы своего старого, засаленного сюртука, поднял голову и пристально уставился на отца д'Эгриньи. Социус не вымолвил ни слова, но его отвратительные черты, слегка окрасившиеся румянцем, разом выразили такое сознание своего превосходства, такое глубокое презрение к отцу д'Эгриньи, такую спокойную и даже, можно сказать, явную дерзость, что почтенный отец и княгиня испытали сильнейшее смущение. Они почувствовали, что этот отвратительный, грязный старикашка является для них какой-то властью.
Отец д'Эгриньи слишком хорошо изучил обычаи своего общества, чтобы хотя на секунду усомниться в важной причине или в праве своего смиренного секретаря, заставивших последнего принять вид властного превосходства… Поздно, слишком поздно понял преподобный отец, что этот подчиненный мог быть не только шпионом, но и опытным помощником, который в любую минуту, по статутам Общества, мог заменить и сместить неспособного агента, при котором он состоял в качестве наблюдателя. Преподобный отец не ошибался: начиная с генерала ордена до надзирателей и ректоров коллежей, все старшие члены ордена имеют около себя, часто не зная, людей, несущих, казалось бы, незначительные обязанности, но готовых в известную минуту заменить их на работе и которые по этому поводу беспрерывно и непосредственно переписываются с Римом. С той минуты как Роден начал держать себя по-иному, гордые манеры отца д'Эгриньи тотчас же изменились. Как ни трудно ему было, он обратился к Родену нерешительно, но в то же время с почтением:
— Без сомнения, вам дано право повелевать мною… который до сих пор повелевал вами?..
Роден, не отвечая ни слова, достал из засаленного бумажника записку с печатями с обеих сторон, написанную по-латыни.
Прочитав написанное, отец д'Эгриньи с набожным почтением приложился губами к бумажке и возвратил ее Родену, низко пред ним склонившись. Когда отец д'Эгриньи поднял голову, то оказалось, что от стыда и досады он густо покраснел. Несмотря на привычку к слепому повиновению и непоколебимое уважение к воле ордена, он испытывал горький, бурный гнев за внезапное смещение… Но этого было мало… Хотя его отношения к госпоже де Сен-Дизье давно утратили характер любовной связи, все-таки княгиня оставалась в его глазах женщиной… и получить такой унизительный удар при ней ему было вдвойне тяжело: под рясой еще жил светский человек. К тому же сама княгиня, вместо того, чтобы казаться возмущенной и огорченной таким его перемещением из начальника в подчиненные, поглядывала на Родена с любопытством, не лишенным интереса. Как женщина, и к тому же страшно честолюбивая, старавшаяся входить в сношения с главарями каждой партии, княгиня любила такого рода контрасты. Ей было любопытно и занятно видеть, как этот человек жалкой и безобразной наружности, одетый чуть не в лохмотья, до сих пор смиреннейший из всех подчиненных, — теперь, конечно, силой своего признанного выше умственного превосходства, господствовал над отцом д'Эгриньи, вельможей по рождению и изяществу манер и занимавшим, благодаря этому, до сих пор высокое положение в ордене. С этой минуты Роден, в качестве важного лица, совершенно вытеснил в глазах княгини отца д'Эгриньи.
Когда прошла первая минута унижения, отец д'Эгриньи, хотя его гордость была смертельно уязвлена, пустил в ход всю свою житейскую мудрость, свойственную светскому человеку, и удвоил любезность в обращении с Роденом, так неожиданно, по воле судьбы, сделавшимся его начальником. Но экс-социус, не способный понять и оценить эти деликатные оттенки, самым грубым, резким и властным образом принял новое положение, и совсем не из чувства возмездия за прошлые унижения, а просто из сознания превосходства. Он считал бывшего начальника совершенным ничтожеством, поскольку хорошо изучил его за время своего секретарства.
— Вы бросили перо, — почтительно и любезно обратился к нему отец д'Эгриньи, — когда я диктовал вам донесение в Рим… Не будете ли вы столь любезны указать мне… в чем моя ошибка?
— Сию минуту, — начал Роден резким и саркастическим тоном. — Я давно уже видел, что это дело вам не по силам… но я сдерживался… а между тем сколько промахов!.. Какая скудость воображения! Как грубы употреблявшиеся вами средства, чтобы довести дела до благополучного конца!
— Я с трудом понимаю… в чем вы меня упрекаете, — кротко отвечал отец д'Эгриньи, хотя горечь невольно прорывалась сквозь наружное смирение. — Разве дело не было бы выиграно, если бы не эта несчастная приписка?.. Разве вы сами не принимали участия… в тех мерах, которые теперь так строго осуждаете?
— Вы тогда повелевали… а я повиновался… Кроме того, вы были близки к успеху… Конечно, не благодаря вашим мерам, а именно несмотря на них, ведь они были возмутительно грубыми и неловкими…
— Вы… очень строги! — сказал отец д'Эгриньи.
— Я справедлив… Ну, скажите на милость, как будто нужно особенную ловкость, чтобы затворить кого-нибудь в комнате, да запереть за ним дверь на ключ? А между тем разве вы делали что-нибудь другое? Нет… ничего больше! Дочери генерала Симона? Сперва их запирают в тюрьме в Лейпциге, потом в монастыре в Париже! Адриенна де Кардовилль? заперта! Голыш? в тюрьме! Джальма? усыплен!.. Единственно против господина Гарди была принята другая, более остроумная и надежная система. А почему? Потому что тут действовали на нравственную сторону, чтобы удалить его… Что касается ваших других приемов… Бог мой!.. Все так глупо, натужно и опасно… Почему? А потому, что вы действовали насилием, а на насилие отвечают насилием же… Это не борьба умных, ловких, настойчивых людей, смело идущих во мраке, потому что они к нему привыкли… а борьба крючников при ярком солнце! Как! Вместо того, чтобы действовать настойчиво, постоянно скрываясь и не выставляя себя на вид… вы привлекаете к нам всеобщее внимание своими грубыми и дикими поступками, о которых начнут кричать повсюду… Для пущего сохранения тайны вы обращаетесь к полиции, жандармам, тюремщикам!.. Ведь это достойно жалости!.. Простить вам все эти промахи было возможно только в случае блестящего успеха! А успеха вы не достигли…
— Позвольте, — начал д'Эгриньи, задетый за живое, потому что видел, как княгиня с удивлением прислушивалась к резким решительным словам Родена и начинала посматривать на своего бывшего любовника с таким видом, точно хотела сказать: «А ведь он прав». — Позвольте, вы более чем строги в ваших суждениях… И, несмотря на почтение, с каким я должен к вам относиться… я все-таки не привык…
— Много имеется вещей, к которым вы не привыкли, — грубо прервал преподобного отца Роден. — Ничего… привыкнете… Вы составили себе совершенно ложное понятие о вашем умении. В вас все еще играют старые дрожжи светского человека и вояки: это-то и лишает вас проницательности, хладнокровия и ясности мышления… Вы были красивый офицер, франтоватый, раздушенный, всю жизнь вы воевали, бегали за женщинами, веселились… Вы поизносились… Из вас ничего нельзя сделать, кроме исполнителя чужих приказов. Суд над вами произнесен. Вам никогда не приобрести той мощи, той сосредоточенности ума, которая позволяет управлять и людьми и обстоятельствами. А я ими обладаю, и знаете почему? Только потому что, отдавшись всецело службе нашему ордену, я всегда оставался безобразным, грязным и девственным… Да, девственным… вся мощь моя в этом!..
Говоря эти ужасные по своему цинизму слова, Роден казался совершенно страшным. Но княгиня де Сен-Дизье находила его почти прекрасным благодаря отваге и энергии.
Отец д'Эгриньи, чувствуя, что этот человек-демон начинает непреодолимо и непреклонно властвовать над ним, попытался в последний раз возмутиться и воскликнул:
— Эх, месье, это хвастовство не является доказательством силы и уменья… Увидим, что будет на деле!
— Увидите… — холодно продолжал Роден, — и знаете, в каком деле? — (Роден любил вопросительную форму в разговоре.) — В том самом, от которого вы так трусливо бежите…
— Что вы сказали? — воскликнула княгиня.
Пораженный дерзостью Родена, отец д'Эгриньи не мог вымолвить ни слова.
— Я говорю, — медленно продолжал Роден, — что берусь достигнуть успеха в деле о наследстве Реннепонов, которое вы считаете окончательно проигранным.
— Вы?.. — воскликнул отец д'Эгриньи. — Вы?
— Я…
— Но наши планы раскрыты…
— Тем лучше… Выдумаем что-нибудь поумнее.
— Но нас будут остерегаться!
— Тем лучше… что трудно, того вернее достигнешь.
— Как! Вы надеетесь, что вам удастся уговорить Габриеля не уничтожать дарственную?
— Я положу в казну ордена двести двенадцать миллионов, которые у нас вырвали. Достаточно это ясно?
— Настолько же ясно, как и недостижимо…
— А я говорю, что это возможно… и это будет… слышите! Эх вы, близорукая голова, разве вы не понимаете, — воскликнул Роден, разгорячившись так, что краски выступили на его мертвенном лице, — разве вы не понимаете, что теперь колебаться больше нельзя? Если эти двести двенадцать миллионов будут наши, то и вся Франция будет в наших руках, потому что в наше продажное время с такими деньгами можно купить правительство; если же оно заломит слишком большую цену или окажется несговорчивым, то можно возбудить гражданскую войну, свергнуть его и восстановить легитимных государей, — что для нас самое подходящее, потому что тогда снова все будет в наших руках.
— Это очевидно! — воскликнула княгиня, с восхищением всплеснув руками.
— А если, напротив, — продолжал Роден, — эти двести двенадцать миллионов останутся в семье Реннепонов, то мы разорены и погибли. У нас явится масса ожесточенных, непримиримых врагов… Разве вы не слыхали отвратительных желаний, выраженных в завещании этим Мариусом де Реннепоном относительно того сообщества, которое, к несчастью, по роковой случайности, может весьма легко возникнуть в его проклятой семье?.. Подумайте, какие силы соберутся вокруг этих миллионов: маршал Симон, например, как опекун своих дочерей… Кто он такой? Человек из народа, ставший герцогом и не испытывающий при этом тщеславия, что делает его влияние на массы неотразимым, потому что в глазах народа воинственный дух и бонапартизм до сих пор еще являются синонимами чести и национальной славы. Затем, Франсуа Гарди, либеральный, независимый и просвещенный буржуа, образчик крупного фабриканта, горячего поборника прогресса и улучшения быта рабочих!.. Затем, Габриель, добрый священник, как они его зовут, апостол евангельского учения раннего христианства, представитель демократии в церкви, противник ее аристократии, бедный деревенский аббат, выступавший противником богатого епископа, то есть, по их грубому выражению, возделыватель нивы Господней, идущий против праздного деспота, прирожденный проповедник идей братства, свободы и прогресса… по их же словам, и все это не во имя зажигательной революционной политики, а во имя Христа, во имя религии, полной милосердия, любви и мира… как они говорят, повторяю. А Адриенна де Кардовилль? Образец изящества, грации, красоты, жрица всех чувственных наслаждений, которые она пытается обожествлять, утончая их и облагораживая. Я не говорю уже об ее уме и отваге: вы хорошо их знаете сами. Никто не может нам больше навредить, чем эта особа, патрицианка по крови, демократка по сердцу, поэтесса по воображению. И наконец, принц Джальма, храбрый, смелый, готовый на все, потому что он не знаком с цивилизацией, неукротимый как в ненависти, так и в любви, страшное орудие в умелых руках?.. Да в этой проклятой семье даже дрянной Голыш, который сам по себе ничего не стоит, — и он может им принести пользу, когда, облагороженный, просвещенный и возрожденный постоянной связью с этими великодушными и обворожительными натурами, как их называют, он явится в их сообществе, представителем рабочих… Ну, так подумайте теперь, что будет, когда эти люди, уже восстановленные против нас, последуют отвратительным советам и указаниям Реннепона? А что они им последуют, я в этом уверен. Что будет, когда все их силы соединятся, — да еще при наличии такого капитала, который усилит их могущество в сто раз, — и объявят нам и нашим принципам войну? Они станут для нас, поверьте, самыми опасными врагами, какие когда-либо у нас бывали. Я утверждаю, что никогда нашему обществу не грозила большая опасность. Теперь для нас — вопрос жизни или смерти. Защищаться теперь поздно: надо нападать, чтобы уничтожить проклятый род Реннепонов и завладеть миллионами.
Картина, набросанная Роденом с необычными для него жаром и живостью, которые только усиливали впечатление, заставила княгиню и отца д'Эгриньи обменяться растерянным и испуганным взглядом.
— Признаюсь, — проговорил преподобный отец, — мне и в голову не приходили опасные последствия задуманного Реннепоном союза. А, конечно, его наследники, судя по тому, что мы о них знаем, способны с радостью осуществить эту утопию… Опасность очень велика… грозит большой бедой… Но как ее предотвратить?.. Что делать?
— Как! Вы имеете дело с такими натурами, героическими и восторженными, как Джальма; чувственными и эксцентричными, как Адриенна Кардовилль; наивными и простодушными, как Роза и Бланш; прямыми и честными, как Франсуа Гарди; ангельски чистыми, как Габриель; грубыми и ограниченными, как Голыш, — и вы спрашиваете, что делать?
— По правде сказать, я вас не понимаю, — ответил отец д'Эгриньи.
— Могу этому поверить! Мне это вполне понятно из вашего предыдущего поведения… — презрительно заметил Роден. — Вы прибегали к грубым, насильственным мерам, вместо того, чтобы действовать на все эти благородные и возвышенные натуры, которые, соединившись вместе, обретут непреодолимую мощь, а будучи разрозненны, в одиночку, очень легко поддадутся всякого рода неожиданностям, соблазну, увлечению. Поняли вы наконец?.. Все еще не поняли?
Роден пожал плечами:
— Ну, скажите мне, с отчаяния умирают?
— Да.
— Может дойти до последних пределов сумасшедшей щедрости человек в порыве счастливой любви?
— Да.
— Не бывает ли такого ужасного и горького разочарования, когда самоубийство является единственным убежищем от тягостной действительности?
— Да, бывает.
— Излишество в чувственных наслаждениях не может разве довести до медленной, сладострастной агонии?
— Да, может.
— Не бывает разве в жизни таких страшных обстоятельств, что самый светский, неверующий человек слепо бросается, разбитый и уничтоженный, в объятия религии, меняя все земные блага на власяницу, молитву и религиозный экстаз?
— Да, бывает.
— Не случается разве, что реакция на страсти производит в человеке такую страшную перемену, которая часто приводит к самой трагической развязке?
— Конечно.
— Ну, так зачем же спрашивать: «Что делать?» А что вы скажете, если раньше, чем пройдет три месяца, самые опасные члены этой семьи Реннепонов явятся умолять на коленях, как о великой милости, о разрешении им вступить в то самое общество, которое внушает им теперь такой ужас и с которым Габриель расстался навек?
— Такое обращение невозможно! — воскликнул отец д'Эгриньи.
— Невозможно?.. А кем были вы, месье, пятнадцать лет назад? — спросил Роден. — Вы были ничтожным светским развратником… А вы пришли к нам… и ваши богатства стали нашими… Как! Мы покоряли князей, королей и пап; мы поглотили и погасили великие умы, слишком ярко горевшие вне нашей общины; мы владычествовали над Старым и Новым светом; мы пережили века, сохранив силу, богатства и способность внушать страх, несмотря на ненависть, на преследования, каким подвергались, и вдруг мы не справились бы с семьей, которая для нас опасна и богатства которой, у нас же похищенные, нам столь необходимы! Как! У нас не хватит искусства достигнуть этого без ненужного насилия, без компрометирующих преступлений!.. Да вы, значит, и понятия не имеете о безгранично-разрушительном действии человеческих страстей, особенно когда ими ловко и с расчетом пользуются и возбуждают их. А кроме того, быть может, с помощью одной могучей помощницы, — со странной улыбкой заметил Роден, — удастся эти страсти разжечь с удвоенной силой.
— И этот помощник… Кто он? — спросил д'Эгриньи, испытывавший, как и княгиня, чувство невольного удивления, смешанного со страхом.
— Да… — продолжал Роден, не отвечая на вопрос аббата, — этот могучий помощник, если он явится нам на помощь, может произвести самые поразительные превращения: сделать малодушными трусами самых неукротимых, верующими самых нечестивых, зверьми самых кротких ангелов…
— Но кто же этот помощник? — воскликнула княгиня со смутным чувством страха. — Этот могущественный, страшный помощник, кто же он?
— Если он явится, — продолжал так же бесстрастно Роден, — самые юные и сильные будут ежеминутно так же близки к смерти, как умирающий в последнюю минуту агонии…
— Но кто же он? — все более и более испуганно допытывался отец д'Эгриньи, так как чем мрачнее были краски рассказа Родена, тем бледнее и бледнее он становился.
— Много и сильно покосит он людей и сможет, наконец, одним взмахом укутать в саван, который вечно за ним влачится, всю эту проклятую семью!.. Но он вынужден будет пощадить жизнь одного великого, неизменного тела, которое — сколько бы у него ни умерло членов — никогда не ослабевает, потому что дух, дух общества Иисуса никогда не погибнет…
— И ЭТОТ ПОМОЩНИК?..
— Этот помощник приближается, — произнес Роден, — приближается медленными шагами… Его страшное появление предчувствуется всеми и всюду…
— Кто же это?!
— Холера!
При этом слове, произнесенном Роденом шипящим, резким тоном, княгиня и отец д'Эгриньи побледнели и вздрогнули… Взор Родена, холодный и потухший, делал его похожим на привидение.
Могильная тишина воцарилась в комнате; Роден первый прервал ее. По-прежнему бесстрастный, он повелительным жестом указал отцу д'Эгриньи на стол, за которым так недавно сидел скромно сам, и отрывисто сказал:
— Пишите!
Сначала преподобный отец вздрогнул от изумления, но, вспомнив свою новую роль подчиненного, он встал, поклонился и, усевшись за стол, взял перо; повернувшись к Родену, сказал:
— Я готов.
Роден диктовал, и преподобный отец записывал нижеследующее:
«Вследствие оплошности преподобного отца д'Эгриньи дело о наследстве Реннепонов сегодня сильно осложнено. Сумма наследства достигает двухсот двенадцати миллионов. Несмотря на неудачу, считаю возможным взять на себя труд сделать семью Реннепонов совершенно безвредной для ордена и возвратить обществу Иисуса миллионы, принадлежащие ему по праву… Требуются самые широкие и неограниченные полномочия».
Через четверть часа после этой сцены Роден выходил из дворца Сен-Дизье, чистя рукавом засаленную шляпу, которую он снял, чтобы глубоким поклоном ответить на поклон привратника.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

29 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:42 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ.

<< ОБЕЩАНИЯ РОДЕНА >>

1.

" НЕЗНАКОМЕЦ "



Следующая сцена происходила на другой день после того, как отец д'Эгриньи был самым грубым образом низведен Роденом до положения подчиненного, занимаемого раньше социусом.
Улица Хлодвига является, как известно, наиболее уединенным местом во всем квартале горы св.Женевьевы. Во время нашего повествования дом под N4 на этой улице состоял из главного здания, пересеченного темными воротами, которые вели на маленький угрюмый двор, где возвышалось второе строение, исключительно нищенского и непривлекательного вида. В полуподвальном этаже по переднему фасаду находилась лавочка, где продавали уголь, дрова в вязанках, зелень и молоко.
Било девять часов утра. Лавочница, по имени матушка Арсена, старая женщина с кротким болезненным лицом, в коричневом бумазейном платье и красном бумажном платке, стояла на нижней ступеньке лестницы, спускавшейся в ее нору, и заканчивала утреннюю выставку товаров: с одной стороны двери она поставила жестяное ведро с молоком, а с другой положила несколько пучков увядшей зелени и несколько вилков пожелтевшей капусты. На нижних ступеньках лестницы, в полутьме подвала, виднелись переливающиеся отблески огня, пылавшего в небольшой печке.
Эта лавка, устроенная рядом с воротами, служила привратницкой, а зеленщица заменяла консьержку.
Вскоре к матушке Арсене легко и вприпрыжку вбежала хорошенькая девушка, вышедшая из дома. Это была Пышная Роза, близкая подруга Королевы Вакханок, находившаяся теперь на положении «вдовы», вакхическим, но почтительным чичисбеем которой был, как известно, Нини-Мельница, плясун-ортодокс, который, в случае необходимости, превращался после выпивки в религиозного писателя Жака Дюмулена, с легкостью переходя, таким образом, от разнузданного канкана к ультрамонтанской полемике и от «Бурного тюльпана» к католическому памфлету. Роза, вероятно, только что встала, о чем можно было судить по небрежности ее утреннего туалета. Вероятно, за неимением другой шляпы она лихо надела на свои гладко причесанные белокурые волосы военную фуражку от кокетливого костюма дебардера. Шаловливое личико семнадцатилетней девушки, розовое, свежее, пухлое, оживлялось сверкающими, полными огня, веселыми голубыми глазами. Роза так плотно куталась в свое довольно поношенное и выцветшее пальто из шотландки в красную и зеленую клетку, что ясно угадывалась стыдливость девушки; ее ноги, — до того белые, что нельзя было решить, в чулках она или нет, — были обуты в красные сафьяновые туфельки с посеребренными пряжками… Можно было легко заметить, что под пальто она прятала какой-то предмет, держа его в руке.
— Здравствуйте, Пышная Роза, — ласково приветствовала ее матушка Арсена. — Вы сегодня раненько поднялись… значит, вчера не танцевали?
— Не говорите, матушка Арсена, вчера мне было вовсе не до танцев… Бедная Сефиза всю ночь проплакала: она не может утешиться, что ее возлюбленный в тюрьме!
— Постойте-ка, — сказала зеленщица, — постойте, мне надо вам кое-что сказать по поводу вашей Сефизы. Только вы не рассердитесь?
— Разве я когда сержусь? — сказала Пышная Роза, пожав плечами.
— Вы не думаете, что господин Филемон будет на меня сердит, когда вернется?
— Будет сердит на вас! Почему же?
— Да из-за его квартиры, которую вы занимаете…
— Ах, матушка Арсена, разве Филемон вам не сказал, что в его отсутствие я осталась полной хозяйкой обеих комнат, как я была и над ним самим?
— О вас-то я не говорю. Речь о вашей подруге Сефизе, которую вы привели в квартиру господина Филемона.
— А куда же бы она иначе делась, матушка Арсена? Она не смела вернуться домой, когда ее друга арестовали, потому что они там кругом должны. Видя ее затруднительное положение, я ей и сказала: «Иди, пока Филемона нет, в его квартиру, а когда он вернется, мы подумаем, куда тебя пристроить!»
— Ну, если вы меня уверяете, мадемуазель, что господин Филемон не рассердится… то в добрый час…
— Рассердится? на что, например? Что мы его хозяйство разорим, что ли? Нечего сказать, хорошо хозяйство!.. Вчера я разбила последнюю чашку… Вот с чем мне приходится идти к вам сегодня за молоком!
И, заливаясь смехом, молодая девушка высунула из-под шубки свою беленькую руку, показав матушке Арсене один из тех бокалов для шампанского, емкость которых необъятна и которые вмещают в себя почти целую бутылку.
— Господи! — воскликнула пораженная зеленщица. — Да это целая труба из хрусталя!
— Это приз, полученный Филемоном в обществе гребцов-любителей, — с важностью отвечала Роза.
— Подумать только, вам нужно налить сюда молока!.. Мне, право, совестно.
— А мне-то?.. Что если я повстречаю кого-нибудь на лестнице, держа этот бокал, словно свечу?.. Да я умру со смеха и, пожалуй, разобью последнюю ценность Филемона… И он предаст меня проклятию.
— Не бойтесь кого-нибудь встретить: со второго этажа все уже ушли, а на третьем встают очень поздно.
— А кстати о жильцах, — сказала Роза. — Во дворе, на третьем этаже, не найдется ли у вас комнатки? Это для Сефизы, когда вернется Филемон.
— Есть… маленькая, скверная конурка под крышей… как раз над двумя комнатами старика, который держится так таинственно, — отвечала матушка Арсена.
— Ага… папаши Шарлеманя… И вы ничего-таки и не узнали на его счет?
— Нет, мадемуазель. Разве только одно, что он явился ко мне сегодня на рассвете, постучался в ставень и спрашивает: «Нет ли у вас письма на мое имя, хозяюшка?» Он всегда так вежлив, этот старичок! «Нет, — говорю, — письма нет». — «Хорошо, хорошо, не беспокойтесь, хозяюшка, я зайду за ним еще раз!» Ну, и затем он ушел.
— И он никогда дома не ночует?
— Никогда. Должно быть, он живет где-нибудь в другом месте, так как он сюда приходит только на несколько часов днем и то через четыре или пять дней.
— И приходит всегда один?
— Всегда один.
— Вы это знаете наверняка? И он никогда с собой не приводит случайно какой-нибудь такой хорошенькой кошечки? Смотрите, если это случится, Филемон от вас съедет! — прибавила Роза, притворяясь оскорбленной в своем целомудрии.
— Господин Шарлемань! И у него женщина! Ах, бедный, милый старичок! — и зеленщица даже всплеснула руками. — Если бы вы его видели с его засаленной шляпой, в старом сюртуке и с заштопанным зонтиком! И наружность у него такая простоватая. Уж он скорее на святого похож, чем на волокиту.
— Но что же он тогда делает один целыми часами в этом чулане, где и в полдень-то темно?
— Я сама вас спрашиваю, что он там может делать? Ведь не скажешь, чтобы он являлся туда наслаждаться комфортом! Вся его мебель — складная кровать, печка, стол да стул! Еще старый чемодан в придачу!
— Вроде филемоновых чертогов! — сказала Роза.
— А между тем он так боится, чтобы кто-нибудь не вошел к нему в комнату, точно все вокруг жулики, а его мебель из чистого золота. Он приделал новый замок на свой счет, ключа мне никогда не оставляет и даже печку сам топит, чтобы никого к себе не впускать!
— И вы говорите, он старый?
— Да, ему лет пятьдесят или шестьдесят.
— И уродлив?
— Представьте себе два маленьких змеиных глаза, точно просверленных буравчиком на бледном лице… да на таком бледном, как у мертвеца! Даже губы и те белые! Это что касается внешности; ну, а насчет характера могу сказать одно: уж так он вежлив, так часто снимает шапку и низко кланяется, что даже неудобно.
— Я все думаю, — продолжала девушка, — что он такое там у себя один делает? Ну, если Сефиза поместится в конурке над ним, мы еще на его счет позабавимся… А сколько стоит эта конурка?
— Да, знаете, она так плоха, что, пожалуй, хозяин за нее дороже пятидесяти — пятидесяти пяти франков в год не возьмет. Там ведь нельзя даже печки поставить, и свет проходит только через слуховое окно.
— Бедная Сефиза, — сказала Роза, вздохнув и печально покачав головой. — После такого веселья, растратив столько денег с Жаком Реннепоном, дойти до того, чтоб поселиться в конуре и вернуться к трудовой жизни! Право, для этого нужно много мужества!
— Да, от этого чулана далеко до коляски четверней, в которой она так недавно заезжала за вами с толпой прекрасных масок!.. И еще все были такие веселые… особенно этот толстяк в картонной каске с перьями и в сапогах с отворотами… Какой весельчак!
— О, Нини-Мельница! Лучше его никто не сумеет сплясать «Запретный плод»! Надо бы вам видеть его в паре с Сефизой! Бедная хохотушка! Бедная выступальщица!.. Теперь если она и шумит, то лишь когда плачет…
— Эх, вы! молодежь… молодежь! — сказала лавочница.
— Послушайте, матушка Арсена… ведь и вы были молоды!..
— Да, должно быть, была! А только, по правде говоря, я себя больше помню все такой, какова я теперь!
— Ну, а как насчет обожателей ваших, матушка?
— Какие тут обожатели! Во-первых, я была некрасива, а во-вторых, у меня имелась слишком хорошая охрана.
— Что же, мать за вами строго присматривала?
— Нет… я была в упряжке…
— Как это в упряжке? — воскликнула изумленная Роза, прерывая зеленщицу.
— Да так, мадемуазель: мы с братом впрягались в телегу водовоза. И знаете, после того как мы с ним часов восемь — девять катили бочку не хуже пары лошадей, так тут на ум глупости не шли.
— Бедная матушка Арсена, какое тяжкое ремесло!
— Да, особенно зимой по гололеду! Тяжело-таки приходилось; мы должны были с братом подбивать башмаки шипами, чтобы не поскользнуться.
— Каково женщине таким ремеслом заниматься! Просто сердце разрывается… А еще запрещают запрягать собак! note 19 — вполне разумно заметила Роза.
— Пожалуй, что и правда!.. Нередко животные счастливее людей, — продолжала матушка Арсена. — Но что поделаешь? Жить надо… Да и знай, сверчок, свой шесток!.. А тяжело было действительно… Я получила на этой работе болезнь легких, и не по своей вине! Лямка так давила на грудь, что я не могла дышать свободно… Тогда я оставила эту работу и принялась за торговлю… Я говорю это к тому, что, будь у меня красота да случай, так я, быть может, была бы тем же, чем и другие девушки… которые начинают весело, а кончают…
— Совсем иначе! Вы правы, матушка Арсена. Да видите, не у всех хватит храбрости влезть в упряжку, чтобы сохранить добродетель!.. Ну, и утешаешь себя разными уверениями: что надо веселиться, пока молода да красива… что дважды семнадцать лет не бывает… а что потом… потом и свету конец… или замужество!..
— А не лучше ли было бы с него и начать?
— Что и говорить! Но, к несчастью, вначале мы все очень доверчивы и глупы, не умеем окрутить мужчин или запугать, и они смеются над нами… Я, матушка Арсена, могла бы хоть себя в пример привести… да только это такой пример, что страшно станет! Не хочу… Довольно уж того, что я перенесла горе, к чему еще мучиться воспоминаниями!..
— Как, мадемуазель? Да неужели и вы страдали? Такая веселая, молоденькая девушка?
— Ах! Мне было пятнадцать с половиною лет, а я уже лила слезы и выплакала их только к шестнадцати годам!.. Кажется недурно, как по-вашему?
— Вас обманули, мадемуазель?
— Со мной хуже сделали… как и со многими другими бедными девочками, у которых, подобно мне, и мысли не было идти по дурной дороге! Моя история не длинна… Мой отец и мать — крестьяне из Сен-Валери; они были так бедны, так бедны, что им пришлось послать меня, одну из пяти своих детей, живших дома, восьмилетнюю девочку, сюда, в Париж, к тетке, которая занимала место экономки. Добрая женщина взяла меня из милости, и спасибо ей за это, потому что она сама зарабатывала немного. В одиннадцать лет она меня отправила работать на одну из больших фабрик в Сент-Антуанском предместье… Я не хочу порицать хозяев… но им решительно все равно, что на фабрике вместе работают девочки и мальчики рядом с девушками и молодыми людьми лет восемнадцати — двадцати… и также вперемешку между собою. Ну, вы понимаете, что тут, как и везде, в негодяях недостатка нет… Они не стесняются ни в словах, ни в поступках, и, спрашиваю вас, какой это пример для детей, которые слишком многое видят и слышат, хотя и не подают вида? Что же вы хотите?.. Вырастая, привыкаешь узнавать каждый день вещи, которые затем тебя уж не пугают нисколько!..
— Это истинная правда, мадемуазель Роза, бедные дети… кому о них и позаботиться? Отцу и матери? Но они на работе…
— Да, да. Знаете, матушка Арсена, легко сказать про девушку, которая сошла с пути: «Она, мол, такая да сякая!» А если бы узнали, почему она такой стала, так, пожалуй, скорее бы ее пожалели, чем осудили… Да вот о себе скажу: в пятнадцать лет я была очень хорошенькая… Один раз пришлось мне пойти с жалобой к старшему помощнику у нас на фабрике. Провели меня к нему в кабинет, и он мне сказал, что дело разберет и что, кроме того, всячески будет мне покровительствовать, если я буду его слушаться. При этом он вздумал меня обнимать… Я отбиваться! Тогда он мне и говорит: «Ты меня отталкиваешь? Ладно же: не будет тебе больше работы, я тебя выгоняю с фабрики».
— Экий злодей! — сказала матушка Арсена.
— Вернулась я домой вся в слезах; тетка меня одобрила и сказала, что надо поискать работы в другом месте… Однако не тут-то было… Фабрики переполнены рабочими. А беда одна не приходит: тетка вдруг заболела. В доме ни гроша. Набралась я смелости и пошла к помощнику умолять его. Ничего не помогает. «Тем, — говорит, — хуже для тебя: ты сама от своего счастья отказываешься; была бы поласковее, я бы, может, потом на тебе женился…» Ну, что дальше рассказывать?.. С одной стороны, нищета, отсутствие работы, болезнь тетки… а тут помощник со своим обещанием жениться… все и кончилось так, как всегда кончается!
— Ну, а позднее вы его спрашивали насчет женитьбы?
— Он расхохотался мне в лицо и через полгода бросил меня… Вот тогда-то я все свои слезы и выплакала… больше ничего не осталось… Заболела я после этого, а потом, как водится, утешилась… и мало-помалу дошла до Филемона… И ему я мщу за всех мужчин… Я его тиран! — прибавила Пышная Роза с трагическим видом, причем облако печали, затуманившее ее хорошенькое лицо во время беседы с матушкой Арсеной, разом рассеялось.
— А ведь правда, — проговорила задумчиво зеленщица. — Долго ли обмануть бедную девушку; кто за нее заступится… кто защитит? Да, очень часто они вовсе не виноваты…
— Батюшки!.. Нини-Мельница! — воскликнула Роза, прерывая зеленщицу и глядя на другую сторону улицы. — В такую рань поднялся!.. что ему от меня нужно?
И Роза еще более целомудренно закуталась в шубку.
Действительно, приближался Жак Дюмулен; его шляпа была залихватски заломлена набекрень, нос красен, глаза блестели, выпуклое брюхо обрисовывалось под пальто, а обе руки, в одной из которых он держал палку, торчавшую вверх, как ружье, были засунуты в карманы. Входя в лавку, вероятно с целью спросить о чем-нибудь привратницу, он неожиданно увидел Пышную Розу.
— Как! моя питомица уже встала! Отлично. А я пришел как раз, чтобы дать ей утреннее благословение!..
И Нини-Мельница, раскрыв объятия, двинулся навстречу к Розе, которая, напротив, отступила на шаг.
— Ах, неблагодарное дитя! вы отказываетесь от отеческих объятий?
— Я принимаю их только от Филемона! Вчера я от него получила письмо, бочонок виноградного варенья, два гуся, бутылку домашней наливки и угря. Не правда ли, довольно комичные подарки? Наливку я оставила, а все остальное выменяла на парочку живых голубей и поместила их в комнате Филемона, так что у меня там настоящая голубятня. Впрочем, Филемон возвращается и везет с собой семьсот франков, которые он вытянул у своей почтенной семьи под предлогом, что хочет учиться играть на басе, корнет-а-пистоне и рупоре, что, конечно, придаст ему еще больше обольстительности в свете и поможет подхватить шикозную невесту, как вы говорите, добрый человек…
— Итак, дорогая питомица, мы, значит, пока в ожидании Филемона и его семисот франков станем смаковать домашнюю наливочку!
Говоря это, Нини-Мельница похлопал себя по жилетному карману, где звякнули деньги, и прибавил:
— А я пришел предложить вам скрасить мою жизнь в течение сегодняшнего дня, завтрашнего и даже послезавтрашнего, если у вас расположено к этому сердце…
— Если речь идет о приличных и родительских развлечениях, то сердце мое не говорит: нет…
— Будьте спокойны… Я буду для вас дедом, прадедом… ну, просто фамильным портретом… Вы только послушайте: прогулка, обед, спектакль, костюмированный бал и затем ужин. Устраивает вас это?
— Но только с условием, чтобы захватить и Сефизу: это ее развлечет.
— Идет! возьмем и Сефизу!
— Да что вы, наследство, что ли, получили, пузатый апостол?
— Лучше, о самая розовая из всех Пышных Роз! Меня сделали главным редактором одной церковной газеты… Ну, а так как в этой уважаемой лавочке надо держаться представительно, то я и потребовал месячное жалованье вперед и три свободных дня. Только на этом условии я и согласился разыгрывать святого двадцать семь дней из тридцати и быть скучным и серьезным, как сама наша газета!
— Газета? Вот уж, думаю, забавна будет ваша газета! Она, верно, сама пойдет отплясывать запрещенные па на всех столиках кафе.
— Да… она будет забавная, да не для всех! Это выдумка клерикалов… Денег они не жалеют, только бы газета жгла, кусала, рвала, перемалывала и убивала до смерти!.. Честное слово, я никогда еще не был таким бешеным! — прибавил Нини-Мельница, заливаясь смехом. — Я и поливаю открытые раны ядом «первого сбора» и желчью «шипучего первого сорта»!
И в виде заключения Нини-Мельница представил, как хлопает пробка от шампанского, что заставило Розу разразиться смехом.
— И как называется эта газета? — спросила она.
— «Любовь к ближнему».
— Название недурное. В добрый час.
— Подождите. У нее есть и другое название.
— И какое же?
— «Любовь к ближнему» или «Истребитель неверующих, равнодушных, малоусердных и других» с эпиграфах из Боссюе: «Кто не с нами, тот против нас».
— Филемон всегда повторяет эти слова во время драк в Шомьере, когда размахивает своей палкой.
— Это только доказывает, что гений орла из Мо универсален. Я ему одного простить не могу, — зависти к Мольеру.
— Ба! Актерская зависть! — сказала Роза.
— Злючка! — погрозил ей пальцем Нини-Мельница.
— Да, да… А что же наша свадьба с госпожой де-ла-Сент-Коломб?.. Или невеста не торопится?
— Напротив… моя газета мне очень поможет. Только подумайте! Главный редактор… положение блестящее… Духовенство меня поддерживает, расхваливает, тащит вперед, осыпает благословениями. Я подхватываю де-ла-Сент-Коломб… и там начнется жизнь напропалую!
В эту минуту в лавку вошел почтальон и, подавая письмо, проговорил:
— Господину Шарлемань… оплаченное…
— А, это таинственному старичку, со столь необыкновенными привычками. Издалека оно, это письмо?
— Я думаю… оно из Рима… из Италии, — отвечал Нини-Мельница, взглянув на конверт. — А что это за удивительный старичок? — прибавил он.
— Представьте себе, пузатый мой апостол, — отвечала Роза, — старикашку, снимающего во дворе две комнаты… Он никогда дома не ночует, а приходит только иногда на несколько часов и в это время сидит, запершись, совершенно один, никого к себе не пускает и неизвестно что делает.
— Это заговорщик или фальшивомонетчик! — воскликнул, смеясь, Нини-Мельница.
— Бедный старичок! — заступилась матушка Арсена. — Где же его фальшивые деньги? Он всегда расплачивается медяками за редьку и черный хлеб, которые покупает у меня на завтрак.
— А как зовут сего таинственного старца? — спросил Нини-Мельница.
— Господин Шарлемань, — отвечала зеленщица. — Постойте-ка… про волка речь, а волк навстречь…
— Где же этот волк?
— А вот… возле дома… маленький старичок с зонтиком под мышкой.
— Господин Роден! — воскликнул Нини-Мельница и поспешно спустился в лавку, чтобы его не заметили.
Затем он прибавил:
— Так как же его зовут?
— Господин Шарлемань… Разве вы его знаете?
— Какого черта он здесь делает под вымышленным именем? — спрашивал себя вполголоса Жак Дюмулен.
— Разве вы его знаете? — с нетерпением допрашивала Роза. — Почему вы так смутились?
— И этот господин нанимает здесь квартиру и таинственно появляется? — допрашивал, все более и более удивляясь, Жак Дюмулен.
— Ну да, — отвечала Роза, — его окна видны из Филемоновой голубятни.
— Скорее, скорее, войдем в ворота, чтобы он меня не видал, — заторопился Нини-Мельница.
И, выскользнув из лавки незаметно для Родена, он из ворот пробрался на лестницу, которая вела в квартиру, занимаемую Махровой Розой.
— Добрый день, господин Шарлемань, — сказала матушка Арсена Родену, появившемуся на пороге. — Вы приходите второй раз сегодня… добро пожаловать: мы не часто имеем удовольствие вас видеть.
— Вы слишком добры, хозяюшка! — с любезным поклоном отвечал Роден.
И он вошел в лавочку зеленщицы.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

30 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:43 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
2.

" ТАЙНОЕ УБЕЖИЩЕ "



Лицо Родена, когда он вошел в лавку матушки Арсены, опираясь обеими руками на свой дождевой зонтик, дышало наивным простодушием.
— Как мне жаль, хозяюшка, — сказал он, — что я вас разбудил сегодня так рано.
— Полноте, вы ведь не так часто ходите, уважаемый господин Шарлемань, чтобы я стала вас упрекать.
— Что поделаешь! Я живу, видите ли, в деревне и являюсь сюда только время от времени, по делам.
— Кстати, месье, письмо, которое вы вчера ждали, пришло сегодня утром. Оно толстое и пришло издалека. Вот оно, — сказала зеленщица, вытаскивая письмо из кармана. — Доставка оплачена.
— Благодарю вас, хозяюшка, — сказал Роден, стараясь казаться равнодушным; он сунул письмо в боковой карман сюртука и вслед за тем тщательно застегнулся.
— Вы подниметесь к себе?
— Да, хозяюшка.
— Так я займусь вашим завтраком. То же, что и всегда?
— То же самое.
— Сейчас приготовлю.
Говоря это, зеленщица взяла старую корзину, бросила туда три или четыре плитки торфа, пучок хвороста, несколько кусков угля и покрыла все это капустным листом. Затем, пройдя в глубь лавки, она вытащила из ларя большой круглый хлеб, отрезала от него ломоть, выбрала опытным взглядом самую лучшую черную редьку, разрезала ее пополам, насыпала в середину простой серой соли и, тщательно сложив обе половинки вместе, положила редьку рядом с хлебом на капустный лист, который отделял топливо от съестного. Наконец, она сунула в совок, покрытый пеплом, несколько горящих углей из печки, и поставила его в корзину.
Поднявшись по лестнице, она подала корзину Родену со словами:
— Вот ваша корзина.
— Тысячу благодарностей, — отвечал Роден и, вытащив из кармана панталон восемь су, вручил их зеленщице, говоря:
— Когда буду спускаться, я занесу вам корзину, как всегда.
— Извольте, как вам будет угодно!
Взяв под мышку зонтик, Роден поднял правой рукой корзину зеленщицы и вошел в темные ворота; затем пересек маленький двор и легко поднялся на третий этаж чрезвычайно запущенного дома; придя туда, он вытащил из кармана ключ и открыл первую дверь, которую потом тщательно запер за собою.
В первой из двух комнат, занимаемых Роденом, мебель совершенно отсутствовала; что касается второй, трудно было представить себе более невзрачную и печальную конуру. Обои, покрывавшие стены, были настолько истерты, изодраны и так выцвели, что рассмотреть их первоначальную окраску было невозможно; хромоногая складная кровать, снабженная плохим тюфяком и шерстяным одеялом, изъеденным молью, табурет и маленький стол, дерево которого было источено червями, печка из сероватого фаянса, истрескавшаяся, словно японский фарфор, старый сундук с замком, задвинутый под кровать, — такова была меблировка этой запущенной конуры. Узкое окно с грязными стеклами едва освещало комнату, почти совсем лишенную воздуха и света из-за высокого здания, выходившего на улицу; два старых платка, которые были скреплены друг с другом булавками и могли скользить по веревке, служили занавесками; наконец, разошедшиеся и поломанные доски пола, позволявшие видеть штукатурку, свидетельствовали о глубокой небрежности жильца к своему жилищу.
Заперев дверь, Роден бросил на складную кровать шляпу и зонтик, поставил на пол корзину и вынул из нее хлеб и редьку, которые положил на стол; затем, став на колени перед печкой, он положил туда торф и начал раздувать горящие угли, принесенные в совке. Когда, как принято говорить, печка стала тянуть, Роден тщательно расправил оба платка, служившие занавеской, и, считая себя теперь защищенным от всех глаз, вынул из бокового кармана полученное от матушки Арсены письмо. При этом он достал еще несколько бумаг и свертков; один из них упал на стол, грязная и засаленная бумажка развернулась при падении, и оказалось, что в нее был завернут почерневший от времени орден Почетного легиона, красная ленточка которого почти потеряла первоначальный цвет.
Увидев этот крест, Роден пожал плечами и, насмешливо улыбаясь, сунул его назад в карман вместе с медалью, снятой душителем с Джальмы. Потом он вынул большие серебряные часы и положил их на стол рядом с письмом из Рима. Он смотрел на письмо со странной смесью недоверия и надежды, боязни и нетерпеливого любопытства. После минутного размышления он взялся было уже распечатывать конверт… но вдруг, как бы повинуясь какому-то странному капризу, заставлявшему его добровольно продлять муки неизвестности, столь же захватывающие и возбуждающие, как азарт в игре, он положил письмо снова на стол и, взглянув на часы, решил, что вскроет его только в половине десятого, т.е. через семь минут. По-детски подчиняясь роковому суеверию, от которого не избавлены и высокие умы, Роден сказал себе:
— Я горю нетерпением распечатать это письмо. Если я открою его ровно в половине десятого, новости будут хорошие.
Чтобы занять чем-нибудь эти минуты, Роден сделал несколько шагов по комнате и остановился, как говорится, созерцая две старые пожелтевшие, ветхие гравюры, висевшие на проржавленных гвоздях.
Первое из этих произведений искусства, единственных украшений, которыми Роден убрал свою комнату, была грубо написанная картинка, размалеванная красным, желтым, зеленым и синим, — одна из тех, что обычно продают на ярмарках; итальянская надпись свидетельствовала, что картинку состряпали в Риме. Она изображала женщину с сумкой, покрытую лохмотьями, с маленьким ребенком на коленях; отвратительного вида гадалка держала в своей руке руку ребенка и предсказывала ему будущее, тогда как из ее рта выходила напечатанная крупными синими буквами надпись: «Sara papa» (он будет папой).
Другая картина, как будто вызывавшая глубокие размышления у Родена, был превосходный эстамп, тонкая законченность которого, смелый и вместе с тем точный рисунок странно контрастировали с грубой мазней картинки, висевшей рядом. Эта редкая и великолепная гравюра, за которую Роден заплатил целых шесть луидоров (необыкновенная роскошь!), изображала мальчика в лохмотьях. Некрасивость лица мальчика вполне искупалась необыкновенно умным выражением его характерных черт. Он изображен был сидящим на камне лицом к зрителю, опершись на колено и положив подбородок на руку; кругом было стадо, которое он пас. Задумчивая, серьезная поза этого нищенски одетого подростка, могучий широкий лоб, тонкий, проницательный взор и крепко сжатый хитрый рот, казалось, говорили о неукротимой воле, соединенной с выдающимся умом и ловким коварством. Над головой мальчика был нарисован окруженный атрибутами папской власти медальон с изображением портрета старика, резкие черты которого, несмотря на его дряхлость, очень напоминали черты подростка в лохмотьях.
Под гравюрой было написано: «Юность Сикста V», а под картиной — «Предсказание» note 20.
Подходя все ближе и ближе и всматриваясь в картины вопрошающим и загорающимся взглядом, как бы желая почерпнуть в них вдохновение и надежду, Роден так близко подошел к ним, что, стоя и держа правую руку за головой, он теперь прислонился к стене и облокачивался на нее; левая рука, засунутая в карман брюк, отгибала полу его старого оливкового сюртука.
Эту позу созерцательного раздумья он хранил в продолжение нескольких минут.

Как мы говорили, Роден посещал свое жилище довольно редко. До сих пор, по правилам ордена, он жил вместе с отцом д'Эгриньи, наблюдение за которым было специально поручено ему; ни один из членов конгрегации, особенно на низших ее ступенях, не имел права запираться в отдельной комнате или даже пользоваться каким-либо предметом, закрывающимся на замок. Этим облегчалось взаимное шпионство, постоянно практикуемое среди иезуитов и являющееся одним из сильнейших орудий ордена. В силу разнообразных соображений личного характера, хотя и связанных с интересами ордена, Роден нанял себе квартиру на улице Хлодвига по секрету от всех. Из глубины этой никому неведомой конуры социус непосредственно вел переписку с самыми значительными и влиятельными членами святой коллегии.
Быть может, читатель не забыл, как в начале нашей истории Роден писал в Рим, что отец д'Эгриньи, получив приказание покинуть Францию, не повидавшись с умирающей матерью, колебался выезжать; Роден сделал следующую приписку к письму, в котором доносил о своем начальнике: «Передайте князю-кардиналу, что он может на меня рассчитывать, но чтобы он отплатил мне тем же».
Эта фамильярность по отношению к самому важному и высокопоставленному лицу в ордене и почти покровительственный тон поручения, адресованного князю-кардиналу, убедительно доказывали, что, несмотря на свое внешне подчиненное положение, Роден считался среди князей церкви и высокопоставленных лиц ордена очень важной персоной и они посылали ему в Париж письма на вымышленное имя, написанные условленным шифром со множеством обычных предосторожностей.
После нескольких минут, проведенных в созерцании портрета Сикста V, Роден медленно вернулся к столу, где лежало письмо, которое он из какого-то суеверия решил не читать до назначенного срока, несмотря на живейшее любопытство. Так как оставалось еще несколько минут до половины десятого, Роден, чтобы не терять времени даром, начал методически приготовлять завтрак. Он положил на стол рядом с чернильницей и перьями черный хлеб и редьку и, сев на табурет к самой печке, достал из кармана ножик с роговой рукояткой, острое лезвие которого от времени сузилось почти на три четверти; отрезая по очереди ломоть хлеба и кусок редьки, он принялся есть со здоровым аппетитом эту простую пищу, не сводя глаз с часовой стрелки… Наконец назначенный час наступил, и Роден дрожащей рукой вскрыл конверт.
В нем заключались два письма.
Первое из них его, видимо, не особенно удовлетворило: он пожал плечами и, нетерпеливо стукнув рукояткой ножа по столу, презрительно откинул его в сторону обратной стороной ладони. Продолжая жевать хлеб и машинально макая ломтик редьки в рассыпанную на столе соль, Роден пробегал глазами второе послание.
Вдруг рука перестала двигаться, и Роден, продолжая чтение, казался с каждой минутой все более заинтересованным, изумленным и пораженным. Резко вскочив, он подбежал к окну, чтобы удостовериться при вторичном чтении, не ошибся ли он: столь неожиданным показалось ему содержание исписанного шифром листка. Несомненно, его расшифровка была правильной. С чувством неожиданного удовлетворения Роден опустил руки и стоял несколько минут со склоненной головой и остановившимся в задумчивости взором. Впрочем, радость его выражалась только в громком и учащенном дыхании.
Люди, настолько же смелые в своем честолюбии, насколько они терпеливы и настойчивы в тайных интригах, всегда удивляются успеху, если он опережает и сильно превосходит их мудрые и благоразумные предвидения. Роден был именно в таком положении. Благодаря чудесам хитрости, скрытности и ловкости, благодаря результатам крупных подкупов и, наконец, благодаря странному сочетанию преклонения, страха и доверия, которые его гений внушал влиятельным особам, Роден получил извещение от папского правительства о том, что он может с большой вероятностью успеха спустя некоторое время бороться за пост, внушавший зависть, страх и ненависть многим королям, пост, который занимали то великие добродетельные люди, то чудовищные злодеи, то люди самого низшего общественного ранга. Но для того, чтобы достичь этой цели, надо было непременно успешно выполнить взятую на себя задачу и выполнить ее, ловко играя пружинами страстей, — нужно было обеспечить обществу Иисуса обладание имуществом семьи Реннепонов.
Итак, обладание этим имуществом имело двоякое и огромное значение, потому что Роден, по личным мотивам, намерен был воспользоваться орденом (глава которого вполне на него полагался) как первой ступенькой для достижения далеко идущих целей, а также использовать его как средство устрашения врагов.
Когда прошла первая минута изумления, основанного, если можно так сказать, только на скромности честолюбивых замыслов и на неверии в собственные силы, часто свойственном действительно выдающимся людям, Роден, взглянув на вещи спокойнее и хладнокровнее, упрекнул себя за это изумление. Но вскоре затем, по удивительному противоречию, повинуясь какому-то невольному ребячеству, овладевающему иногда человеком, который считает себя наедине и защищенным от посторонних глаз, Роден вскочил, схватил письмо со счастливой вестью, подбежал к висящей на стене гравюре, развернул его перед лицом пастуха, гордо и победно покачал головой и, впившись в портрет своими змеиными глазами, процедил сквозь зубы, ткнув грязным пальцем в эмблему папской власти:
— А что, брат? И я, быть может…
После этого забавного обращения Роден возвратился на место. Полученное радостное известие точно возбудило его аппетит. Он положил письмо перед собою, чтобы перечитать его еще раз; лаская его взглядом, он принялся с радостным ожесточением грызть черствый хлеб и редьку, напевая в то же время старый мотив литании.

Было что-то ужасное и в то же время великое в необыкновенном, громадном и оправданном честолюбии при сопоставлении его с нищенской конурой.
Отец д'Эгриньи, человек, если не выдающийся, то все-таки имевший значительный вес, вельможа по рождению, гордый, принадлежавший к избранному обществу, никогда и в мыслях бы не осмелился домогаться того, на что рассчитывал Роден. Мелькавшая у отца д'Эгриньи мечта быть когда-нибудь избранным в генералы ордена, который охватывал весь мир, даже ему казалась дерзкой. Разница в силе честолюбия у этих людей понятна. Когда человек высокого ума, здоровый и живой от природы сосредоточивает все свои душевные и телесные силы на одной мысли и при этом упорно, как Роден это и делал, ведет целомудренную и аскетическую жизнь, добровольно отказываясь от всякого удовлетворения духа и плоти, — почти всегда этот человек восстает против священных законов Создателя ради какой-нибудь чудовищной, пожирающей его страсти. Эта страсть является адским божеством, которое святотатственно требует от человека, взамен страшного могущества, уничтожения всех благородных стремлений, всех лучших сторон души, всех инстинктов добра, какими Господь отечески наделил свое создание в своей великой благости и вечной премудрости.

Во время этой немой сцены Роден и не заметил, что занавески окон в четвертом этаже здания, приходившихся выше его окон, слегка раздвинулись, наполовину открыв плутовскую физиономию Пышной Розы и похожее на маску Силена лицо Нини-Мельницы.
Из этого следовало, что, несмотря на свою преграду из носовых платков, Роден нисколько не был гарантирован от любопытных и нескромных взоров двух корифеев «Бурного тюльпана».
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

31 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:44 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
3.

" НЕОЖИДАННЫЙ ВИЗИТ "



Как ни велико было изумление Родена при чтении второго письма из Рима, он не хотел, чтобы в его ответе можно было заметить это изумление. Покончив со скромным завтраком, он взял бумагу и обычным для него, когда он не находил нужным стесняться, резким, отрывистым слогом написал следующее:
«То, о чем меня уведомляют, вовсе меня не изумило. — Я все предвидел. — Нерешительность и трусость всегда дают подобные плоды. — Этого мало. — Еретическая Россия душит католическую Польшу. — Рим благословляет убийц и проклинает жертвы.
Это мне нравится.
Взамен этого Россия гарантирует Риму через Австрию кровавое укрощение патриотов Романьи.
Это мне тоже нравится.
Банды душителей добрейшего кардинала Альбани недостаточно для уничтожения нечестивых либералов. Убийцы утомились.
Это мне уже не нравится. — Необходимо, чтобы они действовали»
Когда Роден дописывал последние строки, его внимание было вдруг отвлечено звонким и свежим голосом Розы, которая, зная наизусть Беранже, открыла окошко в квартире Филемона и, усевшись на подоконник, очень мило запела прелестный куплет бессмертного песенника:
Не может быть! Не верю в гнев небесный!
Свой долг земной я выполнял, как мог:
Любил любовь и верил в дар чудесный, И не пускал печали на порог.
Ко мне — любовь, вино, друзья! Я знаю, Что вправе жить живое существо!
Держа бокал, тебе себя вверяю, Всех чистых сердцем божество!
Эта песня, полная божественного добродушия, так странно противоречила холодной жестокости написанных Роденом строк, что он невольно вздрогнул и со злостью закусил губы, услыхав слова истинного поэта-христианина, который нанес дурной церкви столь много тяжелых ударов. Роден с гневным нетерпением ждал продолжения, но Роза замолчала или, лучше сказать, начала напевать без слов другую песню Беранже — «Добрый папа». Роден не смел выглянуть в окно и узнать, кто была эта несносная певунья; он ограничился тем, что пожал плечами и снова принялся за письмо.
«Прочие дела. Надо было бы разъярить независимых во всех странах. Поднять философическую ярость по всей Европе, подбить либералов и напустить на Рим всех крикунов. Для этого надо повсеместно пропагандировать следующие три положения:
1-е. Постыдно утверждать, что можно спастись, исповедуя какую бы то ни было религию, — только бы нравы были чисты.
2-е. Отвратительно и глупо давать народам свободу совести.
3-е. Не нужно бояться борьбы против свободы печати.
Необходимо заставить слабого человека провозгласить эти тезисы вполне согласными с учением церкви и убедить его, что это произведет прекрасное впечатление в деспотических государствах — на всех правоверных католиков и на людей, сдерживающих намордником народные страсти. — Он попадет в ловушку. — Когда эти предложения будут высказаны, поднимется буря. — Общее восстание против Рима. — Глубокий раскол; священная коллегия делится на три части. — Одни одобряют, другие хулят, третьи трепещут. — Слабый человек перепугается еще больше, чем теперь, когда он позволил задушить Польшу, и отступит перед теми криками, угрозами, упреками и неистовыми ссорами, которые он вызовет.
Это мне нравится и даже очень нравится.
Тогда наступит время действовать нашему высокочтимому отцу: он должен будет встревожить совесть слабого человека, обеспокоить его ум и напугать душу.
Короче: довести до отвращения, разделить совет, изолировать его, устрашить, усилить кровожадный пыл доброго Альбани, разбудить аппетиты санфедистов note 22, дать им пожрать либералов… грабеж, насилия, резня, как в Чезене. — Целое море крови карбонариев. — Слабый человек ею захлебывается. — Такая бойня во имя его!!! Он отступит… отступит… Днем его будет мучить совесть, ночью одолеет страх; мучиться он будет ежеминутно, и отречение, каким он грозит, наступит скоро, скорее, быть может, чем нужно, — это единственная опасность, которую необходимо иметь в виду… Вы об этом позаботитесь.
В случае отречения… — великий исповедник меня понял. Вместо того, чтобы поручить генералу управление нашим орденом как лучшим войском папского престола, я буду управлять им сам. — Тогда мне нечего будет бояться этого войска; пример: янычары и преторианцы всегда являются врагами власти. Отчего? — оттого, что для ее защиты они образуют государство в государстве; в этом их сила.
Климент XIV? Это глупец. — Порочить и уничтожать наше общество — абсурдная ошибка. Защищать, оправдать, стать его генералом — вот что должен был он сделать. Тогда орден был бы в его власти и согласился бы на все. Он поглотил бы нас и приписал к папскому престолу, которому бы нечего было тогда бояться наших… услуг!!!
Климент XIV умер от колик в желудке. — Имеющий уши да услышит! — Я бы, в подобном случае, от этой смерти не умер».
Снова раздался звонкий, жемчужный голосок Розы.
Роден даже привскочил со злости. Но вскоре, прислушиваясь к незнакомому куплету (он не так хорошо изучал Беранже, как соломенная вдова Филемона), иезуит, склонный к определенному суеверию, изумился и почти испугался странного сопоставления: вот ведь что говорит добрый папа в песне Беранже:
Что мне король? О, нищий глупый, Бандит кичливый и хмельной!
Ты покупаешь сан за трупы, Злодейством гроб готовишь свой.
Твой грех за деньги отпущу я, Иль скиптр сменю на посошок.
Мой голубок, Ликуй дружок, Танцуй, дружок, — Смотри, как молнии мечу я.
Сам Зевс меня усыновил.
Горяч мой пыл!
Роден, привстав со стула, вытянув шею, с остановившимся взором, еще прислушивался к пению, а Пышная Роза, подобно пчеле, перепархивающей с цветка на цветок, уже перешла к другой песенке своего обширного репертуара и принялась напевать очаровательный мотив «Колибри». Иезуит в оцепенении вернулся на место. Но после минутного размышления его лицо вдруг просияло: он увидел счастливое предзнаменование в этом странном происшествии. Он снова принялся писать, и его первые слава дышали особенной уверенностью в неизбежности того, что должно было случиться.
«Никогда я так не был уверен в успехе, как в данный момент. Тем более не надо ничем пренебрегать. — Мои предчувствия требуют удвоенного усердия. Мне пришла вчера на ум новая мысль. — Здесь будут работать в одном направлении с вами. — Я основал ультракатолическую газету „Любовь к ближнему“. — По ультрамонтанской, тиранической, свободоубийственной ярости ее сочтут за орган Рима. — Я этот слух поддержу. — Новая волна ярости.
Это меня устраивает.
Я подниму вопрос о свободе образования. — Либералы нашего изготовления нас поддержат. — Болваны! Они считают, что мы подчиняемся общим законам, когда благодаря нашим привилегиям, нашим преимуществам, влиянию через исповедальню, нашим отношениям к папе мы стоим вне этих законов! — Вдвойне дураки, потому что считают нас обезоруженными в то время, как сами остаются без оружия против нас! — Жгучий вопрос, гневные вопли, новое отвращение к слабому человеку. — Поток растет из ручейков.
Это меня опять-таки устраивает.
Можно все это выразить двумя словами: Конец: отречение. — Средство: непрерывная пытка, вечная тревога. — Плата за избрание — наследство Реннепонов. Цены установлены, товар запродан».
Роден внезапно прекратил писать; ему послышался какой-то шум за дверью, выходившей на лестницу. Он начал прислушиваться, затаив дыхание, но вновь наступила тишина. Подумав, что, вероятно, он ошибся, Роден продолжал писать:
«Я беру на себя дело Реннепонов, единственный стержень всех наших материальных расчетов. Надо начать все сначала. — Заменить дурацкие удары, которые наносил своей дубиной отец д'Эгриньи, чуть было не погубивший все дело, изменив игру интересов и стимулы страстей. — У отца д'Эгриньи есть свои достоинства; он светский человек, не лишенный обаяния, довольно зоркий; но все это слишком однобоко, и он не настолько велик, чтобы уметь делаться маленьким. В своей среде он может быть мне полезен. — Я вовремя пустил в ход полноправные полномочия преподобного отца генерала; если будет нужно, я объясню отцу д'Эгриньи свои тайные обязательства перед генералом. Он до сих пор верит в свое предназначение наследства, о котором вы знаете, — мысль хорошая, но не своевременная, — можно достичь того же иными путями.
Сообщения оказались ложными. — Больше двухсот миллионов; теперь то, что было сомнительно, стало очевидным, круг расширяется. — Дело Реннепонов мне вдвойне интересно. — Раньше чем через три месяца миллионы станут нашими, да еще по собственной воле наследников; это необходимо. Иначе светская партия ускользнет из моих рук, и мои шансы уменьшатся наполовину. — Я потребовал неограниченных полномочий. — Время не терпит, и я действую, как будто уже их имею. — Мне необходима одна справка, я ее ожидаю от вас, — она мне необходима — слышите? — Вам поможет в этом деле громадное влияние вашего брата при венском дворе. — Я хочу иметь самые подробные сведения о теперешнем положении герцога Рейхштадтского, Наполеона II для сторонников Империи. — Нельзя ли через вашего брата завести с принцем тайную переписку, о которой бы не знали его приближенные? Справьтесь поскорее, — дело спешное. — Эта записка пойдет сегодня, завтра я напишу еще. — Доставлена она будет через мелкого торговца, как всегда».
В ту минуту, когда, закончив письмо, Роден его запечатывал и клал в двойной конверт, ему снова послышался шум на лестнице… Он прислушался… Через несколько минут раздался стук в дверь. Роден вздрогнул. Более года жил он здесь, и никогда ничего подобного не случалось. Поспешно спрятав в карман написанное письмо, он подошел к старому чемодану, стоявшему под кроватью, вынул из него сверток бумаг в рваном носовом платке и, прибавив к ним полученные в этот день шифрованные письма, положил все обратно в чемодан, тщательно заперев его.
В дверь продолжали стучать с усиливающимся нетерпением.
Роден взял корзину зеленщицы, зонтик и встревоженно пошел узнать, кто был непрошеный посетитель. Отворив дверь, он очутился лицом к лицу с Пышной Розой, которая, сделав реверанс, с самым невинным видом спросила:
— Господин Роден?
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

32 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:45 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
4.

" ДРУЖЕСКАЯ УСЛУГА "


Несмотря на удивление и беспокойство, Роден и бровью не повел; он поторопился только скорее захлопнуть дверь, заметив, что молодая девушка с любопытством заглядывала в комнату.
— Кого вам нужно, моя милая? — добродушно спросил он.
— Господина Родена, — бойко отвечала Пышная Роза, смотря в упор на Родена и широко открыв прекрасные голубые глаза.
— Здесь такого не имеется, — отвечал Роден, делая шаг к лестнице. — Впрочем, не знаю… быть может, этажом выше… или ниже.
— О! Вот как! Надо быть полюбезнее в ваши годы! — сказала Роза, пожимая плечами. — Как будто я не знаю, что вас-то и зовут господином Роденом.
— Шарлеманем, — отвечал, кланяясь, социус. — Я — Шарлемань, к вашим услугам, если только еще способен служить.
— Нет, не способны, — величественно ответила Роза, а затем насмешливо продолжала: — Мы, должно быть, прячемся здесь с какой-нибудь кошечкой, если меняем имя? Должно быть, побаиваемся, что мамаша Роден нас выследит?
— Слушайте, милая девочка, — отечески улыбаясь, сказал социус. — Вам повезло: я добрый старик и люблю юность… веселую молодежь… так что потешайтесь, сколько вам угодно… хотя бы и на мой счет… Но только теперь пропустите… потому что мне некогда.
И Роден сделал еще шаг к лестнице.
— Господин Роден, — торжественно начала Роза. — Я имею сообщить вам нечто важное; я должна с вами посоветоваться об одном сердечном деле.
— Послушайте, однако, шалунья, да разве в вашем доме не к кому приставать, что вы пришли еще и в этот дом?
— Да я здесь и живу, господин Роден, — отвечала молодая девушка, лукаво подчеркивая имя своей жертвы.
— Вы? Скажите-ка, я и не подозревал о существовании такой хорошенькой соседки.
— О, да!.. я здесь уже полгода, господин Роден.
— В самом деле? Где же ваша квартира?
— В здании напротив, господин Роден, на четвертом этаже.
— Так это вы так хорошо сейчас пели?
— Именно я, господин Роден.
— Вы мне поистине доставили большое удовольствие.
— Вы очень любезны, господин Роден.
— Вы живете, я полагаю, с вашей почтенной семьей?
— Ну, конечно, господин Роден, — скромно опуская глазки, отвечала Роза. — Я живу с дедушкой Филемоном и бабушкой Вакханкой… Королевой, одним словом.
До сих пор Роден был сильно встревожен, не зная, каким путем выведала Роза его настоящее имя; но когда она упомянула о Королеве Вакханок и он узнал, что та живет здесь в доме, он счел себя достаточно вознагражденным за неприятный инцидент с появлением Пышной Розы. Ему было крайне важно знать, где он может, найти Королеву Вакханок, любовницу Голыша и сестру Горбуньи, тем более, что последняя была зачислена в разряд опасных после разговора с настоятельницей и участия в попытке к бегству мадемуазель де Кардовилль. Кроме того, Роден надеялся искусно выпытать у Розы, от кого она узнала, что господин Шарлемань зовется Роденом.
Поэтому, едва девушка произнесла имя Королевы Вакханок, Роден всплеснул руками, стараясь выказать себя изумленным и живо заинтересованным.
— Ах, милая девушка! — воскликнул он. — Умоляю вас, бросьте шутки… Не идет ли здесь речь о молодой девушке, которая носит такое прозвище и у которой есть горбатая сестра?
— Да, именно, — отвечала в свою очередь изумленная Роза. — Ее зовут Сефиза Соливо, и мы с ней очень дружны.
— Ага! так она ваша подруга? — спросил задумчиво Роден.
— Да, это моя лучшая подруга.
— И вы ее любите?
— Как сестру… Бедная девушка! я стараюсь сделать для нее, что могу!.. Но как это вы в ваши годы, такой почтенный человек можете знать Королеву Вакханок?.. Ага… то-то вы под чужими именами прячетесь…
— Милая моя девочка, право, мне теперь не до смеха, — проговорил Роден так грустно, что Розе даже стало совестно за свои насмешки, и она спросила:
— Но откуда же вы знаете Сефизу?
— Увы! я знаю не ее… а одного славного парня, который любит ее без ума…
— Жака Реннепона?
— Иначе Голыша. Он теперь, бедняга, в долговой тюрьме, — со вздохом проговорил Роден. — Я вчера его там видел.
— Вчера? Как все хорошо вышло! — воскликнула Роза, хлопая в ладоши. — Пойдемте тогда поскорее к Филемону: вы успокоите Сефизу насчет ее возлюбленного… она в такой тревоге. Пойдемте скорее!
— Ах, милая девушка! Если бы у меня еще были хорошие новости об этом славном малом, которого я люблю, несмотря на все его глупости (кто их на своем веку не делал, глупостей-то!), — добродушно и снисходительно заметил Роден.
— Еще бы! — сказала Роза, покачивая бедрами, точно все еще была в костюме дебардера.
— Скажу больше, — добавил Роден, — я его и люблю за глупости, так как что ни говори, а у тех, кто так великодушно бросает деньги для других, всегда добрая душа и доброе сердце.
— А знаете, право, вы славный человек! — проговорила Роза, пришедшая в восторг от философских воззрений Родена. — Но отчего бы вам не сходить к Сефизе, чтобы потолковать с ней о Жаке?
— К чему сообщать ей то, что она уже знает? Что Жак в тюрьме?.. Все, чего я желал бы, — это вытащить бедного малого из столь запутанного дела.
— Ах! сделайте это! Освободите Жака из тюрьмы, — с живостью вскричала Роза. — Мы вас за это с Сефизой расцелуем!
— Что имеем, не храним… милая шалунья! — с улыбкой отвечал Роден. — Но успокойтесь: я не жду награды за то добро, какое стараюсь делать.
— Значит, вы надеетесь выручить Жака из тюрьмы?
Роден покачал головой и произнес с огорченным и разочарованным видом:
— Сначала я надеялся!.. Но теперь… делать нечего… все изменилось!
— Почему же? — удивленно спросила Пышная Роза.
— Я уверен, что вам показалась очень забавной эта дурная шутка насчет моего имени… Я вас понимаю, милая девочка… вы ведь только эхо… Кто-нибудь, конечно, подучил вас: «Поди, мол, и скажи господину Шарлеманю, что он господин Роден… то-то выйдет потеха!»
— Само собой разумеется, что мне и в голову не пришло бы назвать вас господином Роденом; такого имени из головы не выдумать! — отвечала Махровая Роза.
— Ну, так вот этот неловкий шутник и повредил, — конечно, сам того не зная, — участи бедного Жака Реннепона.
— Ах ты Господи! И это потому, что я вас назвала господином Роденом вместо господина Шарлеманя? — воскликнула Роза с грустью, начиная раскаиваться, что приняла участие в шутке по наущению Нини-Мельницы. — Но что же общего между этой шуткой и услугой, которую вы хотели оказать Жаку?
— Этого я не могу вам сообщить… Мне очень жаль бедного Жака… поверьте, милая, но… пропустите меня все-таки вниз…
— Послушайте… прошу вас, — сказала Пышная Роза. — А если я вам открою того, кто меня научил назвать вас Роденом, вы тогда не покинете Жака?
— Я, моя милая, не желаю выпытывать чужие секреты! Вы были, быть может, во всей этой истории игрушкой или эхом очень опасных людей! Ну, и сознаюсь вам: несмотря на интерес, который мне внушает Жак Реннепон, я вовсе не хочу создавать себе врагов. Я человек маленький… Храни меня Господи!
Пышная Роза никак не могла понять, чего боялся Роден, а последний на это именно и рассчитывал. После минутного размышления молодая девушка сказала:
— Знаете, все это для меня очень мудрено, я ничего не понимаю. Я знаю только одно, что крайне жалею, если повредила Жаку своей шалостью. Поэтому я решилась вам во всем признаться… быть может, моя откровенность и пригодится…
— Откровенность часто освещает самые темные вещи, — поучительно проговорил Роден.
— Ну что же, тем хуже для Нини-Мельницы, — объявила Пышная Роза. — Зачем он меня подучил сказать глупость, которая может повредить возлюбленному бедной Сефизы? Вот что было: Нини-Мельница, толстый шут, увидел вас сейчас на улице; наша привратница назвала вас господином Шарлемань. Он мне и говорит: «Нет, его зовут Роденом. Давай подшутим над ним. Роза, идите, постучитесь к нему и назовите его прямо Роденом. Увидите, какую он смешную рожу скорчит». Я обещала, правда, Нини-Мельнице его не выдавать, но раз это может повредить Жаку… тем хуже для него, я называю вам его имя.
При имени Нини-Мельницы Роден не мог удержаться от жеста изумления. Конечно, бояться этого памфлетиста, которого он сделал главным редактором газеты «Любовь к ближнему», было нечего. Но благодаря болтливости в пьяном виде Нини-Мельница мог ему мешать и навредить, так как Родену, по только что родившемуся плану, часто пришлось бы бывать в этом доме, чтобы через Сефизу влиять на Голыша. Поэтому социус мысленно решил отделаться от этого препятствия.
— Итак, моя милая, — сказал он Пышной Розе, — вас научил подшутить надо мною господин Демулен?
— Не Демулен, а Дюмулен, — возразила Пышная Роза. — Он пишет в духовных журналах и за хорошую плату защищает священников. Что касается его собственной святости, то его патронами могут считаться разве св.Суаффар, да св.Шикар, как он сознается сам.
— Должно быть, он веселый господин?
— Да, славный малый!
— Позвольте, позвольте, — заметил Роден, делая вид, что вспоминает. — Ему так лет тридцать шесть — сорок… толстяк… такое красное лицо?
— Да, точно стакан с красным вином, — отвечала Пышная Роза, — а среди лица нос, как спелая малина!
— Ну да, это он… Господин Дюмулен… конечно! Теперь я вполне спокоен, моя милая, меня больше не тревожит эта шутка. Да, да. Достойный человек, этот господин Дюмулен… только немножко сильно любит развлекаться…
— Так что вы все-таки постараетесь помочь Жаку? Вам не помешает глупая шутка Нини-Мельницы?
— Надеюсь, что нет.
— А мне не нужно говорить Нини-Мельнице, что я вам призналась, как он научил меня назвать вас господином Роденом?
— Почему же нет? Во всех делах всегда нужно говорить правду, дитя мое.
— Но Нини-Мельница так наказывал не выдавать его вам…
— Но ведь вы мне его назвали из хороших побуждений… почему же вам ему в этом не признаться?.. Впрочем, это ваше дело, моя милая… Поступайте, как знаете.
— А Сефизе я могу сказать о вашем добром намерении помочь Жаку?
— Откровенность, дитя мое, откровенность важнее всего. Когда говоришь правду, ничем не рискуешь…
— Бедняжка! Как она обрадуется! — с живостью прервала его Роза. — И как это ей теперь нужно!
— Пусть только она не преувеличивает… Точно я ведь ничего обещать не моту… ну, хоть бы насчет его выхода из тюрьмы! Скажу только, что буду хлопотать… Одно могу обещать наверное… ведь она очень нуждается, ваша подруга, со времени заключения Жака в тюрьму?
— Увы! да!
— Ну, так вот я могу обещать… маленькую помощь, начиная даже с сегодняшнего дня… Это чтобы дать ей возможность жить честно… И если она будет вести себя умно… если умно будет себя вести… то позднее… быть может…
— Ах! вы не можете поверить, как вовремя вы пришли на помощь бедной Сефизе!.. Право, точно вы ее ангел-хранитель!.. Честное слово, Роден вы или Шарлемань, а я поклянусь, что вы превосходный…
— Тише, тише, не надо преувеличивать, — прервал ее Роден. — Скажите просто: «добрый, мол, вы старичок», и больше ничего, моя милая девочка. Нет!.. вы посмотрите, как странно вещи складываются! Ну, мог ли я знать, когда услыхал, что кто-то ко мне стучится, — а откровенно сказать, это меня порядочно рассердило, — кто бы мог мне сказать тогда, что это пришла молоденькая соседка, которая под предлогом неуместной шутки дала мне возможность сделать доброе дело?.. Ну, идите же, успокойте вашу подругу… Она еще сегодня получит пособие; итак, надейтесь и верьте! Слава Богу, добрые люди на земле еще не перевелись.
— Вы тому подтверждение!
— Помилуйте… это очень просто! Стариковское счастье — видеть счастливыми молодых!
Все это произносилось с таким искренним простодушием, что у Пышной Розы навернулись слезы на глаза, и она продолжала совсем растрогавшись:
— Слушайте, конечно, и я и Сефиза — мы простые, бедные девушки, и не из слишком добродетельных… Но сердца у нас добрые, и если когда-нибудь вы заболеете, так только дайте нам знать: никто лучше нас за вами ухаживать не станет… мы ведь лишь этим и можем вам отплатить… Конечно, и Филемона я так настрою, что он даст себя в куски за вас изрезать, ручаюсь за это, так же как Сефиза поручится за Жака, который будет полностью ваш на жизнь и на смерть!..
— Видите, милая девочка, разве я не правду говорил? Голова шалая, но сердце золотое! А теперь, до свидания!
И Роден поднял свою корзинку, которую он поставил возле себя на пол.
— Дайте-ка мне корзинку: она вам мешает, — отбирая у Родена корзину, заметила Пышная Роза. — А сами обопритесь на меня: на лестнице так темно… вы можете оступиться.
— Спасибо, милочка, принимаю ваше предложение… Я уже не слишком бодр…
И, отечески опираясь на правую руку Пышной Розы, которая несла корзинку, Роден спустился по лестнице и вышел на двор.
— Вон видите, там, на четвертом этаже, толстую рожу, приклеившуюся к стеклу? — спросила Родена Пышная Роза, указывая на свое окно. — Это Нини-Мельница и есть… Узнаете?.. ваш ли?
— Мой, мой! — отвечал Роден и благосклонно махнул рукой Дюмулену, который с изумлением отскочил от окна.
— Бедняга!.. я уверен, что теперь… после своей глупой шутки, он меня боится… — улыбаясь, заметил Роден. — Он ошибается.
Сказав «он ошибается», Роден зловеще закусил губы, но Пышная Роза этого не заметила.
— Ну, а теперь, моя милая, бегите домой, утешьте вашу подругу добрыми вестями… Ваша помощь мне больше не нужна, — сказал Роден, когда они вошли под ворота.
— Отлично, я горю нетерпением рассказать Сефизе о вашей доброте!..
И Пышная Роза побежала к лестнице.
— Тише, тише, шалунья, а корзинку-то мою, корзинку-то куда утащили?
— Ах! и в самом деле!.. извините! вот она!.. Нет, как Сефиза будет рада, бедняжка. До свидания!
И хорошенькая фигурка Пышной Розы исчезла за поворотом лестницы, на которую она взбежала быстрыми и нетерпеливыми шагами.
Роден вышел из-под ворот.
— Вот ваша корзина, хозяюшка, — сказал он, останавливаясь на пороге лавки матушки Арсены. — Очень вам благодарен за вашу любезность.
— Не за что, я всегда к вашим услугам. Хороша ли была редька?
— Великолепная, хозяюшка, сочная и превосходная.
— Очень рада! Скоро ли мы вас увидим опять?
— Надеюсь… Не можете ли вы мне указать, где здесь ближайшая почта?
— Налево за углом.
— Тысячу благодарностей.
— Верно, любовное письмецо! — засмеялась привратница, которую привели в игривое расположение духа шутки Пышной Розы и Нини-Мельницы.
— Ай, ай, ай! хозяюшка! — ухмыляясь, отвечал Роден.
Затем, сразу сделавшись серьезным, он низко поклонился и сказал:
— Ваш покорный слуга!
И вышел на улицу.

Мы поведем теперь читателя в больницу доктора Балейнье, где до сих пор заперта мадемуазель де Кардовилль.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

33 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:46 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
5.

" СОВЕТЫ "



Адриенну де Кардовилль еще строже заперли в доме доктора Балейнье после того, как Агриколь и Дагобер пытались освободить ее ночью, после того, как солдат, довольно тяжело раненный, смог только благодаря беззаветной храбрости Агриколя, которому геройски помогал Угрюм, достигнуть маленькой калитки монастыря и выбежать на наружный бульвар вместе с молодым кузнецом.
Пробило четыре часа. Адриенну со вчерашнего дня перевели в комнату третьего этажа дома умалишенных; решетчатое окно, защищенное снаружи навесом, скудно пропускало свет в комнату. Девушка после разговора с Горбуньей со дня на день ожидала освобождения, рассчитывая на вмешательство друзей. Но ее сильно тревожила неизвестность по поводу участи Дагобера и Агриколя.
Совершенно не зная, чем кончилась борьба между ее освободителями и сторожами больницы и монастыря, она напрасно осаждала вопросами своих сиделок. Они оставались немы. Конечно, эти обстоятельства еще больше восстанавливали Адриенну против княгини де Сен-Дизье, отца д'Эгриньи и их клевретов. Грустно сидела она у столика, перелистывая какую-то книгу и опершись головой на руку, причем ее бледное лицо, с глубокой синевой под глазами — признаком тревоги и утомления — почти совсем скрывалось под спустившимися на лоб длинными локонами золотистых волос.
Дверь отворилась, и в комнату вошел доктор Балейнье. Светский иезуит, служивший покорным и пассивным орудием в руках ордена, доктор не вполне был посвящен, как мы уже говорили, в тайны княгини и аббата д'Эгриньи. Он не знал ни о том, почему Адриенну лишили свободы, ни о резкой перемене в положении аббата д'Эгриньи и Родена, происшедшей вчера после вскрытия завещания Мариуса де Реннепона. Он только накануне получил строгий приказ отца д'Эгриньи (уже подчинившегося Родену) покрепче запереть мадемуазель де Кардовилль, обращаться с ней строже и заставить ее — дальше будет видно, какими способами, — отказаться от мысли преследовать их по суду.
При виде доктора Адриенна не могла скрыть презрения и отвращения, внушаемых ей видом этого человека. Господин Балейнье, напротив, был, как всегда, слащав, сиял улыбками и совершенно спокойно и уверенно приближался к девушке. Он остановился в нескольких шагах перед нею, как бы желая внимательнее разглядеть ее, и, сделав вид, что совершенно удовлетворен наблюдениями, заметил:
— Ну, слава Богу, несчастное приключение предпоследней ночи не оставило тех дурных последствий, которых я боялся… Вам сегодня лучше: свежее цвет лица и спокойнее манеры… Только глаза немножко ярче блестят, чем следует… но совсем не так болезненно, как ранее!.. Как жаль! Вам было гораздо лучше, а теперь из-за этого неприятного ночного происшествия ваше выздоровление должно затянуться, потому что вы снова вернулись к тому же состоянию экзальтации, тем более досадному, что вы себе не отдавали в нем отчета… Но, к счастью, благодаря нашим заботам ваше выздоровление не затянется на слишком продолжительный срок.
Как ни привыкла Адриенна к нахальству служителя иезуитов, она все-таки не удержалась и заметила с улыбкой горького презрения:
— Как опрометчива ваша искренность! Сколько бесстыдства в вашем усердии честно заработать обещанную награду!.. Ни на миг вы не сбросите своей маски. Вечно ложь и хитрость! Знаете, если вам так же утомительно играть роль в постыдном фарсе, как мне отвратительно на это смотреть, так, пожалуй, вам платят не так уж и много!
— Увы! — проникновенно заметил доктор. — Все те же фантазии, что вы не нуждаетесь в моем уходе. Считать, что я играю комедию, когда говорю о том печальном положении, которое заставило меня привезти вас сюда помимо вашей воли! Если бы не это маленькое проявление владеющего вами безумия, можно было бы надеяться, что вы на пути к совершенному выздоровлению. Позднее ваше доброе сердце поможет вам разобраться в этом, и судить меня вы будете иначе: как я того заслуживаю.
— Да, — отвечала Адриенна, подчеркивая его слова. — Надеюсь, что близок тот день, когда вы будете судимы, как вы того заслуживаете!
— Вот вторая мания! — с сожалением воскликнул доктор. — Послушайте, будьте же разумнее… бросьте это ребячество…
— Отказаться от мысли судом потребовать возмездия за себя и наказания для вас и ваших соучастников?.. Никогда, о, никогда!
— Ну, хорошо! — заметил доктор, пожимая плечами. — Ведь я уверен, что по выходе из больницы вы будете думать совсем о другом… моя прелестная неприятельница!
— Конечно, вы по-христиански забываете то зло, какое делаете… Но я, к счастью, обладаю хорошей памятью!
— Поговорим серьезно, — начал суровым тоном Балейнье. — Неужели вы действительно решитесь обратиться в суд?
— Да. А вы знаете, если я чего хочу, то весьма упорна в своих желаниях.
— Ну, так я вас умоляю, для вас же самой, в ваших интересах: не раздувайте этого дела, — убежденно произнес Балейнье.
— Я думаю, что вы немножко смешиваете свои интересы с моими.
— Послушайте! — с хорошо разыгранным нетерпением начал доктор, как бы вполне уверенный, что сможет убедить мадемуазель де Кардовилль. — Неужели у вас хватит безрассудной отваги привести в полное отчаяние двух добрых и великодушных людей?
— Только двоих? Шутка была бы полнее, если бы вы сказали троих: вас, тетушку и аббата д'Эгриньи, потому что, вероятно, это те самые великодушные и добрые особы, за которых вы меня просите?
— Ах, не в нас дело!
— А в ком же? — с изумлением спросила Адриенна.
— Дело идет о двух бедняках, подосланных, вероятно, теми, кого вы называете своими друзьями, с целью освободить вас; они забрались ночью в сад монастыря, а оттуда сюда; выстрелы, которые вы слышали, были направлены в них.
— Увы! Я была в этом уверена… А мне не хотят сказать, ранили их или нет! — с трогательной грустью воскликнула Адриенна.
— Один из них был действительно ранен, но, должно быть, не очень опасно, потому что мог идти и убежал от преследователей.
— Хвала небу! — радостно воскликнула молодая девушка.
— Очень похвально радоваться тому, что они ускользнули. Но тогда удивительно, почему вы непременно хотите навести полицию на их след?.. Странный способ доказать свою благодарность.
— Что вы хотите сказать?
— Потому что ведь если их арестуют, — продолжал доктор, не обращая внимания на слова Адриенны, — то за ночное нападение со взломом они попадут на каторгу.
— О!.. и все это из-за меня!
— Мало того, что из-за вас, они будут осуждены вами.
— Мною?
— Конечно, если вы вздумаете мстить вашей тетушке и аббату д'Эгриньи. О себе я не говорю: я в полной безопасности. Словом, если вы будете жаловаться в суд за лишение вас свободы, то это случится непременно.
— Я вас не понимаю, объяснитесь! — сказала Адриенна с возрастающей тревогой.
— Какое вы еще дитя! — воскликнул с убежденным видом светский иезуит. — Как вы не можете понять, что если правосудие займется каким-нибудь делом, то направить или остановить его по своей охоте будет абсолютно невозможно? Когда вы выйдете отсюда, вы подадите жалобу на меня и на свою семью. Не так ли? Что же из этого выйдет? Начнется следствие, будут вызваны свидетели, правосудие произведет самые подробные дознания… Что же дальше? Конечно, станет известным и это покушение, которое я и настоятельница монастыря, во избежание толков хотели оставить без последствий. Ввиду того, что это деле уголовное и предусматривает наказание, связанное с поражением в правах, начнут деятельно отыскивать виновников. А так как они, вероятно, задержались в Париже, — то ли из долга, то ли из-за работы, — да к тому же чувствуют себя в полной безопасности, поскольку действовали из благородных побуждений, то их очень скоро найдут и арестуют. Кто же будет виновен в аресте? Вы сами, подавая на нас жалобу.
— Это было бы ужасно, месье! Это невозможно!
— Очень возможно, — продолжал господин Балейнье. — В то время, как я и настоятельница, несмотря на наше неоспоримое право жаловаться, хотим погасить это дело, вы… вы… для которой эти несчастные рисковали каторгой… вы намереваетесь их предать!
Адриенна достаточно понимала иезуита и сразу догадалась, что чувство жалости и милосердия доктора Балейнье к Дагоберу и его сыну вполне зависит от того, какое решение она примет: даст волю своему законному желанию отомстить врагам или нет… Роден, приказания которого исполнял, сам того не зная, доктор, был слишком ловок, чтобы объявить мадемуазель де Кардовилль прямо: «Если вы вздумаете нас преследовать, мы донесем на Дагобера и его сына»; ведь можно добиться тех же результатов, если хорошенько ее напугать опасностями, угрожающими друзьям. Как ни мало была девушка знакома с законами, она благодаря простому здравому смыслу понимала, что ночное предприятие старика и сына может навлечь на них серьезные неприятности. В то же время, думая обо всем том, что она выстрадала в этом доме, перечисляя все обиды, накопившиеся в глубине сердца, Адриенна считала оскорбительным для себя отказаться от горького удовольствия публично разоблачить и посрамить гнусные махинации. Доктор Балейнье исподтишка наблюдал за своей одураченной, по его мнению, жертвой и, казалось, очень хорошо понимал причину ее молчания и нерешительности.
— Позвольте, однако, месье, — начала она не без смущения. — Предположим, что я, по какому бы то ни было поводу, решусь не подавать ни на кого жалобы, забыть все зло, какое было мне нанесено, — когда же я выйду отсюда на свободу?
— Не знаю: все будет зависеть от вашего выздоровления, — отвечал доктор. — Положим, оно идет довольно быстро… но…
— Снова эта глупая и дерзкая комедия! — с негодованием прервала его мадемуазель де Кардовилль. — Я вас прошу сказать мне прямо: сколько времени я буду еще заперта в этом ужасном доме… Настанет же, наконец, день, когда меня должны будут выпустить?
— Надеюсь… — с набожной миной отвечал светский иезуит, — но когда — не знаю… Впрочем, я должен вас предупредить, что всякие попытки вроде той, что сделана ночью, теперь уже неосуществимы: приняты строгие меры… За вами учрежден самый тщательный надзор, чтобы у вас не было никакого сообщения с внешним миром; это необходимо для вашей же пользы, иначе вы снова можете прийти в состояние опасного возбуждения.
— Так что, — спросила испуганная Адриенна, — по сравнению с тем, что меня ожидает, я, значит, пользовалась свободой все это время?
— Все делается прежде всего для вашей пользы! — отвечал доктор самым убедительным тоном.
Мадемуазель де Кардовилль, чувствуя бессилие своего негодования и отчаяния, с раздирающим вздохом закрыла лицо руками. В это время послышались шаги, и в комнату вошла, предварительно постучавшись, одна из сиделок.
— Месье, — сказала она доктору испуганно, — какие-то два господина требуют немедленного свидания с вами и с барышней.
Адриенна с живостью подняла голову; лицо ее было в слезах.
— А как зовут этих господ? — спросил Балейнье, сильно удивленный.
— Один из них, — продолжала сиделка, — сказал мне: «Предупредите доктора, что я следователь и имею дело до мадемуазель де Кардовилль по поручению суда».
— Следователь! — вырвалось у доктора, вспыхнувшего от волнения и тревоги.
— Слава Богу! — воскликнула Адриенна, вскочив с места; радостная надежда сияла на ее лице сквозь недавние слезы. — Моих друзей успели уведомить!.. Наконец-то наступил час правосудия!
— Попросите их сюда, — сказал доктор Балейнье сиделке после минутного размышления.
Потом, становясь все более и более встревоженным, он скинул, наконец, маску добродушия и, подойдя к Адриенне с суровым, почти угрожающим видом, противоречившим его обычному спокойствию и лицемерной улыбке, сказал ей шепотом:
— Берегитесь… мадемуазель!.. Слишком рано вы обрадовались!..
— Теперь уж вам меня не запугать, — отвечала мадемуазель де Кардовилль с сияющими от радости глазами. — Вероятно, господина де Монброна успели предупредить по его возвращении… и он сопровождает судью… чтобы освободить меня!
Затем Адриенна прибавила с горькой иронией:
— Мне остается только пожалеть вас… и ваших сообщников…
— Мадемуазель! — заговорил Балейнье, не в силах будучи скрыть своей усиливавшейся тревоги. — Повторяю вам… берегитесь!.. Помните, что я вам сказал: ваша жалоба повлечет за собой открытие того, что произошло позавчера ночью… Берегитесь! в ваших руках участь и доброе имя солдата и его сына… Поразмыслите над этим!.. Речь идет о каторге.
— Не думайте, пожалуйста, что вам удалось меня одурачить!.. Как будто я не вижу, что вы хотите меня запугать. Признайтесь лучше прямо, что если я пожалуюсь на вас, то вы сейчас же донесете на солдата и его сына?
— Я повторяю одно: что если вы пожалуетесь, то эти люди погибли, — уклончиво отвечал иезуит.
Не зная, что и думать об опасных последствиях, какими угрожал ее друзьям доктор, Адриенна воскликнула:
— Что же, вы хотите, чтобы я отвечала ложью на вопросы судьи?
— Вы будете говорить… истинную правду, когда скажете, что вас сочли нужным поместить сюда из-за необыкновенного возбуждения ваших нервов, — отвечал доктор, начиная надеяться на успех своей хитрости, — но что теперь, когда состояние вашего здоровья значительно улучшилось, вы вполне согласны с тем, что эта мера была очень разумна, и признаете всю (пользу, какую она вам принесла. Я подтвержу ваши слова… потому что ведь это истинная правда!..
— Никогда! — с негодованием воскликнула Адриенна. — Никогда я не приму участия в этом недостойном обмане! Никогда не унижусь до того, чтобы оправдать бессовестное преследование, которому меня подвергали!..
— Вот и следователь! — сказал доктор, прислушиваясь к приближающимся шагам. — Повторяю… Берегитесь!
Дверь отворилась, и на ее пороге, к неописуемому изумлению доктора, появился Роден в обществе господина, одетого во все черное, с почтенным и строгим лицом.
Роден, действуя коварно и осторожно в соответствии со своим планом, о чем мы расскажем позднее, не только не предупредил аббата д'Эгриньи и, следовательно, доктора о том, что он посетит больницу вместе с судебным следователем, но еще велел накануне доктору построже запереть мадемуазель де Кардовилль.
Можно легко себе представить двойное изумление врача, когда вслед за чиновником, строгая физиономия которого успела уже порядочно напугать его, в комнату вошел скромный и незаметный секретарь аббата д'Эгриньи.
Еще у самых дверей Роден, по-прежнему нищенски одетый, почтительным и в то же время сочувственным жестом указал чиновнику на Адриенну де Кардовилль. Когда, пораженный редкой красотой девушки, представитель правосудия остановился перед ней с взглядом, полным сочувствия и изумления, Роден скромно отошел в сторону. Доктор Балейнье, ничего не понимая во всей этой сцене, попробовал было выразительными жестами просить у Родена какого-нибудь объяснения насчет неожиданного визита представителя правосудия. Но, к вящему изумлению доктора, Роден делал вид, что вовсе не знает его, и смотрел на него как бы с величайшим изумлением. Больше того: когда хозяин лечебницы повторил немые вопросы, Роден подошел к нему, вытянул искривленную шею и громко спросил:
— Вы что-то сказали, доктор?
При этих словах, нарушивших воцарившееся молчание и совершенно поразивших Балейнье, чиновник оглянулся, и Роден с неподражаемым хладнокровием заявил ему:
— Со времени нашего прихода сюда доктор все делает мне какие-то таинственные знаки… Должно быть, он имеет сообщить мне что-нибудь особенное… Но так как у меня секретов нет, то я попрошу его объясниться громко.
При этом заявлении, произнесенном самым вызывающим тоном и сопровождавшемся ледяным взором, Балейнье так растерялся, что в первую минуту совершенно не знал, что и отвечать. Несомненно, этот инцидент и последовавшее за ним молчание произвели очень неблагоприятное впечатление на представителя правосудия, который строго взглянул на доктора.
Мадемуазель де Кардовилль, ожидавшая увидать господина де Монброна, тоже казалась очень удивленной.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

34 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:46 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
6.

" ОБВИНИТЕЛЬ "



Балейнье, растерявшийся вначале и от неожиданного появления следователя и от необъяснимого поведения Родена, скоро совершенно овладел собою и, обратясь к коллеге-иезуиту, заговорил:
— Мое желание заставить себя понять без слов объясняется очень просто. Я видел, что господин чиновник не желает прервать молчания, и, уважая его волю, я только хотел выразить знаками изумление по поводу столь неожиданного визита.
— Я сейчас объясню мадемуазель де Кардовилль мотивы молчания, за которое прошу меня извинить, — отвечал следователь и низко поклонился Адриенне, к которой и продолжал обращаться дальше. — Мне сделано относительно вас, мадемуазель, столь важное заявление, что, войдя сюда, я первым долгом желал собственными глазами убедиться, соответствует ли оно истине: поэтому я и позволил себе так пристально разглядывать вас; могу прибавить одно: что ваш вид, ваше лицо — все это подтверждает, что донесение вполне обоснованно.
— Могу я узнать, — вежливо, но твердо спросил Балейнье, — с кем я имею честь говорить?
— Я следователь, милостивый государь, и явился сюда для предварительного дознания по поводу факта, о котором мне доложили…
— Прошу вас пояснить мне, в чем дело, — спросил, кланяясь, доктор.
Чиновник, фамилия которого была де Жернанд, человек лет пятидесяти, серьезный, прямой, умел соединять суровость своих обязанностей с приветливой вежливостью.
— Вас обвиняют, — сказал он, — в совершении очень грубой ошибки… чтобы не сказать больше… Что касается этой ошибки, то я готов скорее допустить, что вы — хотя и светило науки, по общему мнению, — впали в заблуждение при определении болезни, нежели предположить, что вы могли забыть все самое святое в вашей профессии, которая сама по себе является почти что священнослужением.
— Мне остается только доказать вам, — с некоторой горделивостью заметил Балейнье, — что ни совесть ученого, ни совесть честного человека не заслуживала ни малейшего упрека.
— Мадемуазель, — спросил Адриенну господин де Жернанд, — правда ли, что вас привезли в этот дом обманом?
— Позвольте вам заметить, месье, — воскликнул Балейнье, — что подобная постановка вопроса является для меня оскорбительной!
— Я говорю с мадемуазель де Кардовилль, сударь, — строго заметил господин де Жернанд, — и позвольте мне самому решать — какие вопросы и как задавать.
Адриенна хотела отвечать утвердительно на предложенный вопрос, но взгляд доктора напомнил ей об опасности, которой она подвергала таким образом Дагобера и Агриколя. Адриенной руководило вовсе не низкое и вульгарное желание мести, но она была возмущена недостойным поведением врагов и считала необходимым сорвать с них личину. Борясь с этими двумя чувствами и желая их как-нибудь примирить, она с достоинством и кротостью обратилась к следователю:
— Не позволите ли вы мне вам также задать один вопрос?
— Прошу вас, мадемуазель.
— Мой ответ на ваш вопрос будет ли считаться формальным обвинением?
— Я явился сюда, мадемуазель, чтобы прежде всего открыть истину… и скрывать ее вы не должны ни в каком случае.
— Хорошо, — продолжала Адриенна. — Но предположим, что я, для того чтобы выйти из этого дома, рассказала вам все, на что могу по справедливости пожаловаться… Можно ли будет потом не давать ходу моим жалобам?
— Вы, конечно, мадемуазель, можете не преследовать никого сами, но правосудие во имя общественного блага должно будет продолжить это дело, если вы его и прекратите.
— Значит, мне запрещается простить? Разве презрение и забвение того зла, какое мне совершили, недостаточно отомстит за меня?
— Лично вы можете прощать и забывать, но общество не имеет права оказывать подобного снисхождения, если против одного из его членов плетутся преступные интриги, жертвой которых, как мне кажется, стали вы… Ваша манера выражаться, великодушие ваших чувств, спокойствие и достоинство вашего обращения — все это заставляет меня думать, что мне сообщили истинную правду.
— Надеюсь, — заметил с возвратившимся хладнокровием доктор Балейнье, — вы мне объясните, что за заявление было вам сделано?
— Меня предупредили, месье, — строго отвечал следователь, — что мадемуазель де Кардовилль завлечена сюда обманом.
— Обманом?
— Да.
— Это правда, девушка сюда привезена обманом, — отвечал светский иезуит после недолгого молчания.
— Вы в этом сознаетесь? — спросил его господин де Жернанд.
— Конечно, я сознаюсь, что должен был прибегнуть к обычному способу, какой приходится обычно употреблять, когда особы, нуждающиеся в нашей помощи, не сознают сами своего бедственного состояния…
— Но, — возразил следователь, — мне заявили, что мадемуазель де Кардовилль нисколько не нуждалась в вашей помощи.
— Это вопрос судебной медицины, который только правосудие решить не может, сударь, а который должен быть рассмотрен и обсужден при участии обеих сторон, — заявил Балейнье с вернувшейся к нему уверенностью.
— Этот вопрос будет рассмотрен самым серьезным образом, можете не сомневаться, тем более что, как говорят, мадемуазель де Кардовилль была в полном рассудке, когда ее здесь заперли.
— Позвольте же мне узнать: с какой целью, — спросил доктор ироническим тоном и пожимая плечами, — если уж допустить, что моя репутация не ограждает меня от подобных низких и нелепых подозрений?
— Вы могли действовать в интересах семьи мадемуазель де Кардовилль, составившей против нее заговор из корыстолюбивых интересов.
— Кто же смел, месье, выдвинуть столь позорное обвинение, — воскликнул доктор Балейнье с горячим негодованием, — на человека, смею сказать, уважаемого всеми? Кто осмелился обвинить честного человека в таком подлом сообщничестве?
— Я… — холодно ответил Роден.
— Вы? — воскликнул доктор.
И, отступив на два шага назад, он остановился, словно пораженный молнией.
— Обвиняю вас я! — заявил Роден коротко и ясно.
— Да, сегодня утром этот господин явился ко мне с весьма серьезными доказательствами и просил меня принять участие в деле мадемуазель де Кардовилль, — поддержал Родена следователь, отступая на шаг, чтобы дать возможность Адриенне рассмотреть своего заступника.
До сих пор имя Родена не было ни разу произнесено, и Адриенна, хотя и слышала нелестные отзывы о секретаре аббата д'Эгриньи, но никогда не видала его лично; поэтому, никак не предполагая, что ее освободителем мог быть он, она с любопытством и благодарностью взглянула на него. Быть может, отталкивающее безобразие Родена, мертвенный цвет его лица, жалкая одежда и внушили бы молодой девушке несколько дней тому назад невольное отвращение, но воспоминание о Горбунье, бледной, уродливой, нищенски одетой девушке, с чудным, благородным сердцем, оказалось благоприятным обстоятельством для иезуита. Адриенна уже не замечала, что он уродлив и грязен, и помнила только, что он стар, беден, по-видимому, и пришел с тем, чтобы ей помочь.
Как ни хитер и нахально лицемерен ни был доктор Балейнье, он не мог скрыть, несмотря на все свое присутствие духа, до какой степени ошеломил его донос Родена. Он терял теперь голову, вспоминая, что на другой день после заключения Адриенны в больницу неумолимый оклик Родена через дверное окошечко комнаты помешал ему, доктору Балейнье, уступить жалости, испытанной им при виде отчаяния девушки, доведенной до того, что стала сомневаться в собственном рассудке. И вдруг этот самый Роден, беспощадный изверг Роден, преданный подручный отца д'Эгриньи, доносит на доктора и приводит следователя для освобождения Адриенны… тогда как еще накануне отец д'Эгриньи требовал удвоить строгость заточения девушки!.. Светский иезуит решил, что Роден подло предал отца д'Эгриньи, и друзья м-ль де Кардовилль сумели подкупить презренного секретаря. Возбужденный гневом при виде такой, как ему казалось, чудовищной измены, доктор Балейнье прерывающимся от гнева голосом закричал с яростью:
— Вы имеете наглость меня обвинять!.. вы, который… несколько дней тому назад…
Затем, сообразив, что, упрекая Родена в сообщничестве, он тем самым выдаст и себя, Балейнье совладал со своим гневом и продолжал только огорченно:
— Да! Вас-то последнего я счел бы способным на столь низкий донос… это постыдно!
— А кто же мог лучше меня разоблачить всю эту мерзость? — резко оборвал его Роден. — Разве я не занимал положения, которое позволило мне узнать… к несчастью, слишком поздно… все нити, опутавшие эту девушку и другие жертвы? Что же мне как честному человеку оставалось делать?.. Уведомить следователя и, представив доказательства, привести его сюда… Я так и сделал!
— Так что, г-н следователь, — продолжал доктор, — мало того, что этот человек обвиняет меня, но он осмеливается обвинять и…
— Я обвиняю господина аббата д'Эгриньи, — прервал его Роден резким тоном. — Я обвиняю княгиню де Сен-Дизье, я обвиняю и вас, господин доктор, в насильственном задержании и лишении свободы из низких выгод не только мадемуазель де Кардовилль, но и дочерей маршала Симона, запертых здесь рядом, в монастыре. Надеюсь, это ясно?
— Увы! это истинная правда, — с живостью прибавила Адриенна. — Я видела этих бедных девочек. Они в отчаянии.
Обвинение Родена, касающееся сирот, стало новым ударом для доктора. Ему стало более чем ясно, что изменник совершенно перешел на сторону врагов… Желая поскорее окончить тяжелую сцену, Балейнье по возможности спокойно, несмотря на мучительное волнение, сказал следователю:
— Я мог бы, конечно, молчать и с презрением отнестись к подобному доносу в ожидании законного следствия, но, уверенный в своей правоте, я… обращаюсь к самой мадемуазель де Кардовилль… и умоляю ее сказать правду: не говорил ли я ей еще сегодня, что она недалеко от выздоровления и скоро может покинуть лечебницу? Зная ее порядочность, я заклинаю мадемуазель ответить, не говорил ли я это и не были ли мы тогда одни без свидетелей, и если…
— Позвольте, — дерзко вмешался Роден. — Положим, мадемуазель из великодушия и подтвердит эти слова, но как это будет свидетельствовать в вашу пользу? Абсолютно никак…
— Как, вы позволяете себе…
— Я позволяю себе сорвать с вас маску, даже не спросив у вас разрешения… Это очень для вас неудобно, согласен. Но что же вы хотели нам доказать, утверждая, что, находясь наедине с м-ль де Кардовилль, вы говорили с ней как с сумасшедшей? Вот так довод, нечего сказать!
— Но… — сказал доктор.
— Но, — продолжал Роден, не давая ему возможности говорить, — совершенно ясно, что, предвидя нечто подобное тому, что сейчас происходит, и чтобы оставить лазейку, вы притворялись при этой бедной девушке, что полностью верите в свою отвратительную ложь. Это могло быть вам полезно в дальнейшем!.. Отстаньте вы с вашими лживыми россказнями: порядочным людям, обладающим здравым смыслом, слушать их не след!
— Однако! — с гневом прервал его Балейнье.
— Однако! — продолжал снова Роден, заглушая своим голосом голос доктора. — Разве не правда, что вы оставили себе эту лазейку, чтобы объяснить насильственное задержание врачебной ошибкой? Я это утверждаю… и говорю, что вы рассчитываете оказаться в стороне: «Благодаря, мол, моим заботам молодая особа выздоровела, чего же больше?»
— Конечно, я это говорю и настаиваю на этом.
— Вы упорствуете во лжи, потому что доказано, что мадемуазель де Кардовилль не теряла рассудка ни на одну минуту!
— А я утверждаю, что теряла!
— А я докажу обратное! — сказал Роден.
— Вы? каким же образом? — воскликнул доктор.
— Ну, уж сейчас-то я, конечно, поостерегусь открыть это, — с иронической улыбкой заметил Роден; затем он с негодованием прибавил: — И как вам не совестно, как вы не умрете со стыда, позволяя себе говорить подобные вещи в присутствии самой мадемуазель де Кардовилль? Хоть бы вы ее-то избавили от подобного спора.
— Месье…
— Да перестаньте же… постыдитесь, повторяю вам… ведь это отвратительно… отвратительно говорить такие вещи в ее присутствии; отвратительно, если вы говорите правду, и отвратительно, если вы лжете! — с омерзением прибавил Роден.
— Ваше упорство непонятно! — воскликнул светский иезуит, взбешенный окончательно. — И я нахожу, что г-н следователь доказывает свое пристрастие, позволяя осыпать меня такими грубыми клеветами.
— Я не только обязан выслушивать противоречивые показания, — строго заметил господин де Жернанд, — но должен еще их требовать для выяснения истины. Из всего, что я видел, например, можно вывести заключение, что мадемуазель де Кардовилль, даже по вашему мнению, настолько психически здорова, что смело может вернуться к себе домой хоть сейчас же.
— Особых препятствий для этого я не вижу, — заявил доктор, — хотя считаю нужным предупредить, что полное выздоровление еще не наступило, так что я вынужден заранее снять с себя всякую ответственность за будущее.
— Этого вам бояться нечего, — сказал Роден. — Сомнительно, чтобы мадемуазель де Кардовилль когда-нибудь обратилась к вашим поразительным знаниям.
— Значит, моего вмешательства не требуется, чтобы сию же минуту открыть двери этого дома для мадемуазель де Кардовилль? — спросил следователь.
— Мадемуазель свободна, — сказал Балейнье, — совершенно свободна.
— Что касается насильственного ее задержания под предлогом помешательства… то правосудие уже занялось этим делом, и вас вызовут для допроса…
— Я вполне спокоен, — отвечал Балейнье, стараясь не утратить выдержки. — Совесть моя чиста.
— Я очень бы желал, чтоб это было так, — сказал господин де Жернанд. — Как бы важны ни были доказательства, мы всегда хотим, особенно когда речь идет о людях с вашим положением, чтобы обвиняемые оказались невиновными. — Потом, обратясь к Адриенне, он прибавил: — Я очень хорошо понимаю, мадемуазель, как тяжела и неприятна для вас эта сцена… для вашего великодушного и нежного сердца; от вас будет зависеть затем, пожелаете ли вы подать частную жалобу на господина доктора или оставите дело в руках правосудия… Еще одно слово… Этот благородный и честный человек (следователь указал при этом на Родена), взявшийся за вашу защиту так открыто и бескорыстно, сказал мне, что вы, вероятно, не откажетесь принять на себя временно заботу о дочерях господина маршала Симона… которых я сейчас иду освобождать из монастыря, куда их заманили также обманом.
— Действительно, — отвечала Адриенна, — я уже думала взять дочерей маршала Симона к себе, когда услыхала об их приезде в Париж. Они — мои родственницы, и для меня и обязанность и удовольствие отнестись к ним как к сестрам. Я вам буду вдвойне благодарна, если вы мне их доверите…
— Я думаю, что лучшего и придумать нельзя! — любезно отвечал господин де Жернанд.
Затем он обратился к Балейнье:
— Согласны ли вы, месье, чтобы я привел сюда девиц Симон? Пока мадемуазель де Кардовилль собирается, я схожу за ними, и они уедут отсюда вместе со своей родственницей.
— Я прошу мадемуазель де Кардовилль считать себя в этом доме полной хозяйкой, — ответил доктор. — Моя карета также к ее услугам.
— Мне остается только сожалеть, мадемуазель, — сказал следователь, подходя к Адриенне, — что я не был призван к вам до этого дела, которое будет разбираться в суде. Я мог бы, по крайней мере, избавить вас от нескольких лишних дней страдания… Ваше положение было очень тяжелым!
— От этих дней горя и печали, — с очаровательным достоинством отвечала Адриенна, — у меня останется по крайней мере доброе и трогательное воспоминание о том участии, какое вы мне выказали, месье. Надеюсь, вы позволите мне поблагодарить вас еще у себя в доме… не за справедливость, которую вы проявили относительно меня, а за то сердечное и, смею сказать, даже отеческое отношение ко мне, с каким вы это сделали… Кроме того… — с прелестной улыбкой прибавила Адриенна, — я очень хочу, чтобы вы действительно убедились, что я выздоровела окончательно!
Господин Жернанд почтительно поклонился.
В течение этого короткого разговора следователь и Адриенна стояли спиной к Балейнье и Родену, который, пользуясь моментом, быстро сунул в руку доктора записку, которую нацарапал карандашом на бумажке, положенной на дно шляпы. Балейнье, совсем растерявшись от неожиданности, с изумлением смотрел на Родена. Тот сделал ему какой-то особенный знак, проведя большим пальцем две вертикальные полосы по лбу, и затем принял прежний непроницаемый вид. Все это произошло так быстро, что, когда господин де Жернанд обернулся, Роден стоял в нескольких шагах от доктора и смотрел на Адриенну с видом почтительного участия.
— Позвольте мне вас проводить! — сказал Балейнье, идя впереди следователя, с которым мадемуазель де Кардовилль простилась очень любезно.
Роден и Адриенна остались одни.
Проводив господина де Жернанда до дверей дома, Балейнье поспешно развернул записку Родена, содержащую следующие строки:
«Следователь войдет в монастырь с улицы; бегите через сад и предупредите настоятельницу, чтобы она непременно повиновалась данному мной приказанию относительно девушек. Это исключительно важно».
Знак, сделанный Роденом, и содержание записки ясно доказывали доктору, для которого сегодняшний день был днем сюрпризов и неожиданностей, что секретарь преподобного отца совсем не был изменником и действовал, как и прежде, к вящему прославлению Господа. Повинуясь приказанию Родена, доктор старался разобраться в его непонятном поведении и объяснить себе, почему Роден навел правосудие на дело, которое желательно бы поскорее замять и которое могло иметь самые неприятные последствия для отца д'Эгриньи, княгини и для него самого, доктора Балейнье.
Но вернемся к Родену, оставшемуся с Адриенной.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

35 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:47 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
7.

" СЕКРЕТАРЬ ОТЦА Д'ЭГРИНЬИ "



Едва следователь и доктор успели выйти, как мадемуазель де Кардовилль, сияя от радости, воскликнула, глядя на Родена с уважением и благодарностью:
— Наконец-то… благодаря вам… я свободна! Свободна! О! я до сих пор не знала, сколько радости, счастья и блаженства в этом дивном слове: свобода!!!
Грудь молодой девушки волновалась, розовые ноздри расширялись, а пунцовые губы полураскрылись, как будто она с наслаждением вдыхала живительный и чистый воздух.
— Недолго пробыла я в этом ужасном доме, — продолжала она, — но столько настрадалась за время своего заточения, что даю обет каждый год освобождать нескольких заключенных за долги! Быть может, вам покажется этот обет немного во вкусе средних веков, — прибавила она улыбаясь, — но не одни же расписные стекла да фасон мебели занимать у этой благородной эпохи!.. Итак, вдвойне благодарю вас, месье, потому что считаю вас причастным к мысли об освобождении, родившейся под влиянием той радости, которой я всецело обязана вам. Вы, видимо, тронуты и взволнованы моим счастьем; пусть же эта радость покажет вам, как велика моя признательность, и пусть служит платой за вашу великодушную помощь! — восторженно воскликнула девушка.
Мадемуазель де Кардовилль ясно видела, как сильно преображалась под влиянием ее слов физиономия Родена. Этот человек, только что выказавший такую твердость, резкость и непреклонность по отношению к Балейнье, теперь под впечатлением нежных и задушевных чувств Адриенны, казалось, совершенно изменился. Его крошечные змеиные глазки, полуприкрытые веками, смотрели на девушку с выражением неописуемого участия… Затем, как бы желая освободиться от новых впечатлений, он заговорил сам с собой:
— Ну, ну, ладно… без нежностей… время не терпит… моя миссия еще не кончена… нет… нет… еще не кончена… — Потом, обратившись к Адриенне, он продолжал: — После, милая девушка… верьте мне, после… у нас будет время поговорить и о благодарности… Теперь надо говорить о настоящем: оно важнее и для вас и для вашей семьи… Знаете ли вы, что происходит?
Адриенна с удивлением взглянула на иезуита и спросила:
— Что же происходит?
— Знаете ли вы настоящую причину вашего заточения в этом доме?.. Знаете ли, что заставило княгиню и аббата д'Эгриньи действовать подобным образом?
При этих ненавистных именах лицо мадемуазель де Кардовилль, столь радостное раньше, опечалилось, и она с горечью ответила:
— Вероятно, ненависть, какую испытывает моя тетка ко мне!
— Да… ненависть… и желание безнаказанно отобрать у вас громадное состояние…
— У меня? Каким же образом?
— Вы, значит, не знали, мадемуазель, как важно было для вас присутствовать 13 февраля на улице св.Франциска для получения наследства?..
— Числа и подробностей я не знала, сударь, но мне было отчасти известно, из некоторых семейных документов и благодаря одному очень странному случаю, что один из наших предков…
— Оставил громадную сумму для раздела между его потомками? Не так ли?
— Да…
— Но, к несчастью, вы не знали, что наследники должны были в назначенный час собраться 13 февраля: кто не явился, тот лишался своих прав. Понимаете ли теперь, почему вас сюда засадили?
— О, понимаю! — воскликнула Адриенна. — К ненависти моей тетушки прибавилось еще чувство алчности… Теперь мне все понятно! Дочери генерала Симона, такие же наследницы, как и я, были также заперты, подобно мне…
— И вы еще, — воскликнул Роден, — не единственные жертвы!
— Кто же еще?
— Один молодой индус…
— Принц Джальма? — с живостью спросила Адриенна.
— Он чуть было не умер от наркотика… который вы ему дали из-за этого же!
— Великий Боже! — с ужасом всплеснув руками, воскликнула молодая девушка. — Это ужасно!.. Молодой человек… с таким благородным, великодушным характером, как его мне описывали! Но я послала в замок Кардовилль…
— Одно доверенное лицо, которое должно было доставить молодого принца в Париж? Я это знаю, дорогая мадемуазель, но этого человека удалили хитростью, и принц попал в руки врагов.
— Где же он теперь?
— Я имею на этот счет очень смутные сведения; знаю только, что он в Париже. Но я не теряю надежды его найти и с отеческим жаром примусь за эти поиски, потому что нельзя не полюбить этого королевского сына за его редкие качества! Какое сердце! Ах, какое сердце!! Золотое сердце, чистое, как золото его родины!
— Его необходимо найти, месье, — с волнением говорила Адриенна. — Употребите для этого все силы, умоляю вас об этом. Ведь он мне родственник… и одинок здесь… без поддержки… без помощи…
— Конечно, — с сожалением произнес Роден. — Бедный мальчик!.. ведь он почти дитя еще… восемнадцать-девятнадцать лет! Брошенный в Париж, в этот ад… с присущими его юности дикими, горячими, неудержимыми страстями, с его наивностью и доверчивостью! Каким только опасностям он здесь не подвергался!
— Только бы найти его! — с живостью заметила Адриенна. — Тогда уж мы сумеем его охранить от этих опасностей… До своего заключения сюда, узнав об его приезде, я послала к нему поверенного с предложением услуг от неизвестного друга… Оказывается, что эта безумная затея, которую мне поставили в упрек, была, напротив, очень разумна… теперь я в этом убеждена даже больше, чем раньше. Принц мне родственник… я обязана оказать ему самое щедрое гостеприимство… я хотела его поместить в павильон, который занимала у тетки…
— А сами-то вы, дорогая мадемуазель?
— Я сегодня же перееду в дом, который давно уже начала отделывать для себя, когда решила покинуть княгиню и зажить самостоятельно. Итак, месье, если вы уж решились быть добрым гением нашей семьи, то будьте столь же великодушны и к принцу, как ко мне и к сестрам Симон. Умоляю вас, постарайтесь открыть убежище несчастного королевского сына, как вы его называете. Не говорите, что вы действуете от моего имени, — пусть это будет все тот же неизвестный друг, — и отвезите его в мой павильон… чтобы он ни о чем не беспокоился… чтобы он жил, как подобает жить принцу… О нем позаботятся…
— Так… он будет вести княжеский образ жизни благодаря вашей королевской щедрости!.. Но лучшего применения для своего трогательного сочувствия вы бы и не нашли! Надо только видеть его красивое, задумчивое лицо, чтобы…
— Вы его видели? — прервала Адриенна.
— Да, в течение двух часов… и больше мне не нужно было, чтобы понять и оценить его… Очаровательное лицо — зеркало его души…
— Где же вы его видели?
— В вашем древнем замке Кардовилль, куда его выкинуло бурей… и где я был… чтобы… — Немного поколебавшись, Роден продолжал, как бы увлеченный искренним порывом: — Эх, Господи! ну да, где я был для совершения позорного… отвратительного дела… приходится сознаваться…
— Вы в замке Кардовилль и для дурного дела? — с глубоким изумлением воскликнула Адриенна.
— Увы! Да, милая мадемуазель! — наивно отвечал Роден. — Я должен был, по приказанию аббата д'Эгриньи, поставить вашему бывшему управителю два условия: или быть выгнанным или согласиться на низость… стать шпионом и клеветником… Но этот честный и достойный человек отказался…
— Но кто же вы такой? — все более и более удивляясь, спросила Адриенна.
— Я?.. Я Роден… бывший секретарь аббата д'Эгриньи… неважная птица, как видите…
Совершенно невозможно передать наивный и в то же время смиренный тон иезуита, сопровождавшего свои слова почтительным поклоном.
При этом открытии Адриенна внезапно сделала шаг назад.
Она не раз слыхала о Родене как о смиренном секретаре аббата д'Эгриньи, являвшемся в его руках послушным и безучастным инструментом. Кроме того, напомним читателю, что управитель замка Кардовилль в том письме, где он уведомлял ее о Джальме, жаловался молодой девушке на бесчестные и коварные предложения, какие делал ему Роден. Узнав, что человек, игравший такую бесчестную роль, явился теперь ее избавителем, Адриенна невольно почувствовала, что в ней зарождается известное недоверие. Но это неблагоприятное впечатление поколебалось благодаря тому резкому обвинению, с которым Роден выступил против аббата д'Эгриньи в присутствии следователя. Кроме того, иезуит сам осудил себя за поведение в замке Кардовилль и таким образом успел предотвратить упрек, который ему могли сделать.
Однако все-таки мадемуазель де Кардовилль стала холоднее и сдержаннее в дальнейшей беседе с Роденом, начатой с такой полной свободой, откровенностью и симпатией.
Роден, конечно, заметил произведенное им впечатление. Иного он и не ждал. Он нисколько не смутился, когда мадемуазель де Кардовилль обратилась к нему и, глядя ему прямо в лицо проницательным взором, сказала:
— А!.. так вы господин Роден… секретарь господина аббата д'Эгриньи?
— Скажите — бывший, дорогая мадемуазель, — отвечал иезуит. — Вы очень хорошо понимаете, что я больше ни ногой к аббату… Теперь он для меня самый беспощадный враг… я оказался на улице… Это не важно!.. т.е. что я говорю! Это прекрасно, потому что ценой этого со злодеев сорваны маски и честным людям оказана помощь!
Эти слова, сказанные очень просто и с большим достоинством, снова возбудили в сердце Адриенны чувство сожаления. Она подумала, что действительно бедный старик прав. Ненависть аббата д'Эгриньи должна быть непримиримой, а Роден не побоялся, однако, отважно разоблачив его козни.
Но все-таки она продолжала довольно холодно:
— Но если вы сознавали, как постыдно и коварно предложение, какое вам поручено было сделать управляющему моим замком, то зачем вы согласились его сделать?
— Зачем!.. зачем!.. — с тягостным нетерпением отвечал Роден. — Ах, Боже мой! Да просто потому, что я был очарован аббатом д'Эгриньи, я всецело находился под влиянием этого поразительно ловкого человека, и человека в то же время исключительно опасного, как я недавно узнал… Он сломил все мои сомнения, убедив меня, что цель оправдывает средства… И надо признаться, что действительно цель, на которую он указывал впереди, была великая и прекрасная… Я жестоко разочаровался… Меня как бы разбудил удар грома!.. Послушайте, милая мадемуазель, — прибавил Роден со смущенным и сконфуженным видом, — не будем больше говорить о злополучной поездке в ваш замок. Хоть я и был слепым орудием других, но мне так же тяжело и стыдно, как если б придумал сам… Меня это крайне огорчает и тяготит. Поговорим лучше о вас, о том, что вас интересует. Душа ведь так же жаждет высоких, благородных мыслей, как грудь жаждет свежего и здорового воздуха.
Признание Родена в ошибке было сделано так естественно, он, казалось, был так искренно огорчен, что Адриенна, подозрения которой не имели других оснований, почувствовала, что ее недоверие начинает исчезать.
— Итак, — продолжала она, все еще не сводя глаз с Родена, — вы познакомились с принцем Джальмой в замке Кардовилль?
— Да… и с этого короткого свидания я почувствовал к нему искреннее расположение, так что доведу дело до конца. Будьте спокойны: ни вы, ни дочери генерала Симона, ни молодой принц не будете больше жертвами отвратительного заговора, который запутал, к несчастью, не только вас…
— Кому же еще он угрожает?
— Господину Гарди. Этот честнейший и благороднейший человек, также ваш родственник и сонаследник, был удален из Парижа при помощи самой низкой измены. Наконец, последний наследник, несчастный рабочий, попал в искусно расставленную западню и сидит теперь в долговой тюрьме.
— Но, скажите мне, — спросила Адриенна, — в чьих же интересах затеян этот заговор действительно настолько отвратительный, что мне страшно?
— В интересах господина аббата д'Эгриньи! — отвечал Роден.
— Но каким образом? по какому праву? ведь он же не наследник?
— Рассказывать вам все это слишком долго, дорогая мадемуазель, вы сами со временем все поймете. Помните только одно, что у вашей семьи нет врага более жестокого, нежели аббат д'Эгриньи.
— Месье, — сказала Адриенна, подчиняясь последнему подозрению. — Я хочу говорить с вами вполне откровенно. Как заслужила я или чем внушила вам такое ко мне сочувствие, какое вы мне оказываете, распространяя его даже на весь наш род?
— Господи! милая мадемуазель… — улыбаясь, отвечал Роден. — Если я вам скажу это… вы или посмеетесь надо мной… или ничего не поймете…
— Пожалуйста, говорите… не сомневайтесь ни во мне, ни в себе.
— Ну, так я признаюсь, что заинтересовался вами потому, что у вас великодушное сердце, высокий ум, независимый и гордый характер… Раз я предан вам, то и ваши близкие, сами по себе достойные участия, стали мне не безразличны: служить им — это опять-таки служить вам!
— Но… предположив даже, что я достойна тех лестных похвал, которыми вы меня с излишком награждаете… каким образом вы могли составить себе мнение о моем сердце, уме и… характере?
— Я вам это сейчас объясню. Но сперва должен сделать признание, которого очень стыжусь… Если бы даже вы не были так богато одарены, то разве те мучения, какие вы перенесли в этом доме, недостаточны, чтобы заслужить сочувствие всякого порядочного человека?
— Я думаю, да.
— Значит, этим я мог бы объяснить свое к вам сочувствие. Однако… признаюсь, для меня этого было бы мало… Вы были бы для меня просто мадемуазель де Кардовилль, очень богатая, очень знатная и очень красивая молодая девушка, несчастья которой, несомненно, пробудили бы мою жалость. Однако я сказал бы себе: «Жаль бедную девушку, но что же я, бедный человек, могу сделать? Единственное мое средство к существованию — место секретаря у аббата д'Эгриньи, а начинать нападение приходится прямо с него! Он всемогущ, а я ничтожен. Бороться с ним — значит погубить себя без всякой пользы для этой несчастной». Но, прекрасно зная вас, дорогая мадемуазель, я решился восстать, несмотря на свое ничтожество. Клянусь, я сказал себе: «Нет, тысячу раз нет! Такой дивный ум, такое чудное сердце не будет жертвой отвратительного заговора… Быть может, я буду сломлен в борьбе, но по крайней мере попытаюсь бороться…»
Невозможно передать, сколько ловкости, силы и чувства вложил Роден в эти слова. Как это случается довольно часто с очень некрасивыми и отталкивающего вида людьми, когда им удается заставить забыть о своем безобразии, само уродство их становится источником сочувствия и сожаления, так что невольно думаешь: «Как жаль, что такой ум и такая душа обитают в таком теле!», и контраст этот трогает и смягчает. Именно так обстояло и с мадемуазель де Кардовилль по отношению к Родену, который настолько же был прост и обходителен с нею, насколько был груб и резок с доктором Балейнье. Одна вещь чрезвычайно занимала любопытство Адриенны: откуда явились у Родена преданность и поклонение, какие, по его словам, она ему внушила?
— Извините меня за упорное и нескромное любопытство, но я очень хотела бы знать…
— Как я вас… открыл?.. Ничего не может быть проще… вот все в двух словах: аббат д'Эгриньи видел во мне только пишущую машинку, слепое, немое и тупое орудие…
— Я считала господина д'Эгриньи проницательнее!
— И вы были правы!.. это человек необыкновенно прозорливый… Но я его обманывал… выказывая себя более чем простаком… Не думайте обо мне, что я человек лживый… Нет… но я горд… да, горд по-своему, и моя гордость заключается в том, что я никогда не хочу казаться выше своего положения, как бы подчиненно оно ни было. И знаете почему? Потому что я тогда не страдаю от надменности своих начальников: я утешаю себя мыслью, что они не знают, чего я стою, значит, они унижают не меня лично, а то смиренное звание, в каком я нахожусь… Этим я выигрываю вдвойне: во-первых, мое самолюбие не страдает… а затем я не чувствую ни к кому злобы!
— Я понимаю такую гордость, — заметила Адриенна, все более и более поражаясь оригинальному складу ума Родена.
— Но вернемся к вашим делам милая мадемуазель. Накануне 13 февраля господин аббат д'Эгриньи подал мне стенограмму документа и сказал: «Перепишите этот допрос и прибавьте, что бумага служит доказательством правильности решения семейного совета и указывает, так же как и донесение доктора Балейнье, что умственное состояние мадемуазель де Кардовилль внушает чрезвычайно серьезные опасения, и ее необходимо посадить в больницу для умалишенных».
— Да, — с горечью заметила Адриенна. — Речь шла, вероятно, о моем долгом разговоре с теткой, который был записан втайне от меня.
— Оставшись с этой бумагой в руках, я начал ее переписывать… Прочитав строк десять, я остановился, пораженный… не зная, сплю я или бодрствую… Как! помешана? Она-то помешана?.. мадемуазель де Кардовилль?.. Нет, помешаны те, кто распространяет такие чудовищные сплетни! Документ все больше и больше заинтересовывал меня, я продолжал чтение… закончил и… О! что я могу вам сказать?.. Выразить то, что я испытывал, невозможно словами: это были и радость, и умиление, и воодушевление!
— Вы! — воскликнула Адриенна.
— Да, воодушевление, дорогая мадемуазель! Пусть ваша скромность не будет оскорблена этим словом: знайте, что идеи, такие новые, независимые, смелые, которые вы высказали в своей беседе с княгиней де Сен-Дизье, вполне разделяются, без вашего ведома, конечно, одной личностью, к которой позднее вы будете чувствовать самое глубокое, самое нежное уважение…
— О ком вы говорите?
После минутной нерешительности, притворной, разумеется, Роден продолжал:
— Нет, нет… — теперь говорить вам об этом бесполезно… Пока я скажу, дорогая мадемуазель, только то, что, кончив чтение, я побежал к аббату д'Эгриньи, чтобы убедить его в ошибке на ваш счет… Но я не мог его найти… Только вчера утром я высказал ему довольно резко свое мнение. Его, кажется, удивило одно: что я могу думать! На все мои настоятельные доводы ответом было презрительное молчание. Думая, что, вероятно, он сам обманут, я продолжал настаивать… Все было напрасно: он велел мне следовать за собой в дом, где должно было быть вскрыто завещание вашего предка. Я так был ослеплен аббатом д'Эгриньи, что только появление солдата, его сына и отца маршала Симона смогло открыть мне глаза… Их негодование разъяснило мне, как далеко зашел этот заговор, ужасно ловко затеянный уже давно. Тогда я понял, почему вас здесь заперли, выдавая за помешанную. Тогда я понял, почему девочки Симон отправлены в монастырь. Наконец, тогда пришли мне на память тысячи воспоминаний. Отрывки писем, заметок, которые давались мне для переписки или шифрования и смысл которых был мне тогда непонятен, навели меня теперь на след низкой интриги. Выказать тотчас же отвращение, какое овладело тогда мной ко всем этим низостям, было бы равносильно полной неудаче. Я не совершил подобной ошибки; напротив, решившись перехитрить аббата, я представился еще более алчным, чем он. Если бы это громадное наследство было предназначено мне, я не мог бы с большей жадностью накинуться на добычу. Благодаря этой уловке аббат д'Эгриньи ни о чем не догадался: по воле провидения это наследство от него ускользнуло и он вышел из дома в полном отчаянии. Меня, напротив, охватила несказанная радость, потому что появилась возможность спасти вас, дорогая мадемуазель, и отомстить за вас! Вчера вечером я, как всегда, отправился на службу; аббата не было дома, и благодаря этому я мог ознакомиться со всей его перепиской по поводу этого наследства. В моих руках оказались все нити громадного заговора… и поверите ли, дорогая мадемуазель, я был совершенно поражен, пришел в ужас от тех открытий, какие мне удалось сделать…
— Какие же открытия вам удалось сделать?
— Есть тайны, гибельные для тех, кто ими владеет. Поэтому не спрашивайте меня, дорогая мадемуазель, и не настаивайте на ответе. Скажу только, что интрига, сплетенная ненасытной алчностью, интрига, которой были опутаны вы и все члены вашего рода, обнаружилась передо мной во всей ее мрачной дерзости. Тогда живейшее сочувствие к вам возросло еще сильнее, распространившись и на другие невинные жертвы адского заговора. Несмотря на собственное ничтожество, я решился рискнуть всем, чтобы сорвать маску с аббата д'Эгриньи… Я собрал нужные данные, чтобы было чем доказать суду истину моего заявления. И… сегодня утром… я покинул дом аббата… не открыв ему, конечно, своих намерений, иначе он мог бы насильно задержать меня… Однако я все-таки считал постыдной трусостью напасть на него без предуведомления… Уйдя от него, я написал ему письмо, в котором извещал, что имею достаточно доказательств его низости и честно, не скрываясь, нападу на него… Я его обвинил… Он будет защищаться. После этого я пошел к следователю, и вы знаете…
В это время дверь отворилась.
В комнату вошла сиделка.
Подойдя к Родену, она сказала:
— Вернулся человек, которого вы и господин следователь посылали на улицу Бриз-Миш.
— Оставил он письмо?
— Да, и его сейчас же отнесли наверх, как вы и приказали.
— Хорошо! Идите…
Сиделка вышла.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

36 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:48 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
8.

" СИМПАТИЯ "



Если у мадемуазель де Кардовилль и могли оставаться какие-либо сомнения относительно искренности и преданности Родена, они, конечно, должны были бы совсем исчезнуть после такого естественного и почти неопровержимого, к несчастью, объяснения: каким образом можно было заподозрить хотя бы малейшую связь между аббатом д'Эгриньи и его секретарем, когда тот, полностью разоблачив махинации аббата, выдавал его прямо в руки правосудия, когда Роден поступал так, как, пожалуй, не поступила бы даже сама пострадавшая? Как можно было заподозрить иезуита в задней мысли? Разве только, что его услуги имели надежду на щедрое покровительство со стороны мадемуазель де Кардовилль… Но и тут он заранее заявил, что помогал не богатой и знатной красавице, мадемуазель де Кардовилль, а девушке с гордым и великодушным сердцем. Кроме того, как удачно заметил Роден, кто, исключая самого презренного негодяя, не заинтересовался бы участью Адриенны?
Чувство благодарности к Родену у Адриенны соединялось со странным чувством любопытства, изумления и участия. Она признавала, что под смиренной оболочкой таился выдающийся ум, вот почему внезапное подозрение овладело ею.
— Я, — сказала она Родену, — всегда прямо высказываю людям, которых уважаю, те дурные мысли, какие у меня на их счет зарождаются, для того чтобы они могли оправдаться и извинить меня, если я ошиблась.
Роден с изумлением взглянул на м-ль де Кардовилль и, как бы желая мысленно подсчитать все сомнения, какие у нее могли остаться, он после некоторого молчания спросил:
— Быть может, насчет поездки в Кардовилль и недостойного предложения его достойному и честному управляющему? Но я…
— Нет, нет, это вы мне уже очень ясно объяснили ослеплением аббатом д'Эгриньи… Я желала бы знать, каким образом вы, обладая такими неоспоримыми достоинствами, могли так долго занимать при нем столь низкую должность?
— Правда, — улыбаясь, заметил Роден. — Это должно вам внушить досадные подозрения… так как человек известных способностей, добровольно занимающий унизительное положение, несомненно, обладает каким-нибудь большим пороком, какой-нибудь позорной, низкой страстью…
— В большинстве случаев так ведь и бывает?
— И, в частности, это подтверждается и моим примером.
— Итак, вы признаетесь?..
— Увы! Должен сознаться в постыдном пороке, которому я в течение сорока лет приношу в жертву все шансы подняться выше по служебной лестнице…
— Что же это за порок?
— Если требуете признания… извольте… Это лень… да, лень… страх перед любой умственной деятельностью, перед всякой нравственной ответственностью, перед какой бы то ни было инициативой, наконец. Получая от аббата д'Эгриньи тысячу двести ливров в год, я чувствовал себя совершенно счастливым человеком. Я верил в благородство его взглядов, его мысли были моими мыслями, его воля была моей волей. Покончив служебные дела, я возвращался в свою комнатку, затапливал печку, обедал кореньями, а затем с какой-нибудь новой философской книжкой давал волю своему воображению, которое, бездействуя целый день, увлекало меня во всевозможные теории, в самые сладостные утопии и мечты. И тогда с высоты моего, Бог знает куда занесшегося, ума я считал себя по смелости мыслей, господином над своим хозяином и над величайшими гениями мира! Часа три-четыре продолжалась обыкновенно эта умственная горячка. Затем я хорошо спал и снова с утра весело принимался за работу, уверенный в куске хлеба насущного; я не заботился о будущем, довольствовался малым, с нетерпением ожидал радости и одиноких вечеров и успокаивал себя, царапая пером по бумаге, как глупая машинка: «Эх!.. если бы… если бы я только захотел!..»
— Конечно, вы бы могли достигнуть, как всякий другой, быть может, высокого положения, — сказала Адриенна, тронутая практической философией Родена.
— Да… я думаю, что мог бы достичь… но зачем? Знаете, дорогая мадемуазель, почему иногда умные люди остаются непонятыми толпой? Только потому, что они часто довольствуются словами: «Если бы я захотел!»
— Но, если и не придавать особенной цены жизненным удобствам, то имеются все-таки известные потребности, являющиеся необходимостью, особенно в зрелые годы. Как же вы от них отказываетесь?..
— Ошибаетесь, мадемуазель, — тонко улыбаясь, возразил Роден. — Я большой сибарит! Мне необходимо иметь хорошую одежду, хорошо натопленную печь, хорошую кровать, хороший кусок хлеба, сочную острую редьку, густо посоленную простой солью, самую чистую воду… и, несмотря на все это, мне совершенно хватает тысячи двухсот ливров: я даже делаю сбережения.
— Ну, а теперь, оставшись без места, что вы думаете делать, чем станете жить? — спросила Адриенна, все более интересуясь странностями этого человека и желая испытать его бескорыстие.
— У меня есть небольшие сбережения… этого хватит, пока я не распутаю последнюю нить черного заговора отца д'Эгриньи. Я должен сделать это в отместку за то, что он так долго меня дурачил. Для этого потребуется не больше трех-четырех дней. А затем, я уверен, найду место в провинции, у сборщика налогов. Недавно один доброжелатель сделал мне такое предложение, но я не хотел уходить от отца д'Эгриньи, несмотря на предлагаемые преимущества… Подумайте, дорогая мадемуазель: восемьсот франков на всем готовом! восемьсот франков!.. Правда, по моей дикости, мне было бы приятнее жить одному… но, знаете… эта столь блестящие условия… что я как-нибудь уж помирюсь с таким маленьким неудобством!
Все эти хозяйственные подробности, в которых не было ни слова правды, Роден передавал с такой неподражаемой наивностью, что мадемуазель де Кардовилль почувствовала, что ее последние подозрения исчезают.
— Как, — с участием спросила она его, — вы думаете покинуть Париж через три-четыре дня?
— Надеюсь, милая мадемуазель, — с таинственным видом сказал иезуит. — У меня для этого много причин. Но одно мне особенно дорого, — прибавил он прочувствованным голосом, с нежностью глядя на Адриенну. — Я унесу с собой уверенность, что вы все-таки будете мне благодарны за то, что я только по одной вашей беседе с княгиней де Сен-Дизье сумел понять, какими редкими, почти беспримерными качествами для девушки ваших лет и положения вы обладаете.
— Не считайте себя обязанным, месье, — засмеялась в ответ Адриенна, — немедленно же расплатиться со мной за искренние похвалы вашему замечательному уму… Я предпочла бы в этом случае неблагодарность!
— Ах, Боже мой!.. да разве я вам льщу? К чему? Ведь мы больше не увидимся! Нет, я вам не льщу… я вас понял… вот и все… и, вероятно, вам покажется странным, но это так: ваша наружность вполне отвечает тому представлению, какое я составил, читая запись вашего разговора с княгиней, и некоторые черты характера, не совсем прежде понятные, теперь для меня совершенно прояснились.
— Право, вы все больше и больше меня удивляете!
— Чему же удивляться? Я совершенно искренно высказываю свои впечатления. Теперь, например, мне вполне понятна ваша страстная любовь к красоте, почти что религиозный культ изысканности чувств, горячие порывы ко всему лучшему, смелое презрение ко множеству унизительных, рабских обычаев, которым женщина должна еще беспрекословно подчиняться. Я теперь прекрасно понимаю ту благородную гордость, с какой вы смотрите на толпу мужчин, тщеславных, самодовольных, смешных, для которых женщина является их достоянием в силу законов, которые они создавали по своему подобию, — не очень-то красивому, надо признаться! По мнению этих ничтожных тиранов, женщина принадлежит к низшей расе; недаром на совете кардиналов только большинством в два голоса решено было допустить у нее существование души! Не должна ли она считать себя счастливой, если попадет в рабыни к одному из таких пашей, которые в тридцать лет уж расслаблены, страдают одышкой, разочарованы, истрепаны всякими излишествами и мечтают о покое? Если они, совершенно истощенные, берут себе в жены молодую девушку, то лишь затем, чтобы положить конец, между тем как она мечтает положить начало!
Мадемуазель де Кардовилль, конечно, улыбнулась бы сатирическому выпаду Родена, если бы она не была поражена необыкновенным сходством его мыслей с ее собственными взглядами… хотя она видела в первый раз в жизни этого опасного человека. Адриенна забыла, точнее сказать, не знала, что она имеет дело с одним из иезуитов редкого ума, соединяющих в себе ловкость и искусство пронырливого полицейского шпиона с глубокой проницательностью духовника: ведь священники, хитрые как дьяволы, умеют по отрывочным словам, полупризнаниям, по обрывку письма воссоздать целый характер, как Кювье по обломку кости воссоздавал весь скелет. Адриенна со все более возрастающим любопытством слушала Родена. Уверенный в том впечатлении, какое он производил, иезуит продолжал с негодованием:
— И аббат д'Эгриньи с вашей тетушкой считали вас безумной за то, что вы восстали против ига этих тиранов! за то, что, ненавидя отвратительные пороки рабства, вы хотели остаться независимой — со всеми честными качествами независимости, свободной — со всеми гордыми добродетелями полной свободы!
— Но, — спрашивала Адриенна, — откуда можете вы так хорошо знать мои убеждения?
— Во-первых, я превосходно это понял из вашего разговора с княгиней де Сен-Дизье, а потом… если мы случайно стремимся к одной и той же цели, хотя и разными путями, — тонко заметил Роден, хитро поглядывая на мадемуазель де Кардовилль, — то почему бы нам не совпасть в убеждениях?
— Я вас не понимаю… о какой цели вы говорите?
— О той, к какой стремятся все независимые, возвышенные, благородные умы… иногда действуя, как вы… т.е. инстинктивно, под влиянием чувства, не давая себе даже отчета в той великой миссии, какую они призваны выполнить. Например, когда вы наслаждаетесь самым утонченным образом, когда окружаете себя всем, что может пленить ваши чувства, разве вы думаете, что при этом уступаете только влечению к красоте, потребности в наслаждении? Нет, нет, тысячу раз нет… иначе вы были бы не выдающимся существом, а грубой, сухой эгоисткой с изощренным вкусом… ничего больше… а в ваши годы это было бы отвратительно… отвратительно, милая мадемуазель…
— Это очень строгое обвинение, месье; неужели оно обращено ко мне? — с беспокойством спросила Адриенна иезуита, уже невольно подчиняясь его влиянию.
— Конечно, я обратил бы его и к вам, если бы вы любили роскошь только для роскоши. Но нет, вас воодушевляет другое чувство, — продолжал иезуит. — Порассуждаем немного; испытывая страстную потребность во всех этих наслаждениях, вы лучше всякого другого понимаете, как велика их цена и как тягостно лишиться возможности их удовлетворить. Не так ли?
— Конечно! — отвечала заинтересованная девушка.
— Значит, вы заранее с благодарностью и сочувствием относитесь к тем, кто в бедности и неизвестности трудится, чтобы доставить чудеса роскоши, какой вы себя окружаете и без какой не можете обойтись?
— Я настолько чувствую эту благодарность, — прервала его Адриенна в восторге от того, что ее так хорошо поняли, — что однажды велела даже поставить имя автора на одном прекрасном ювелирном произведении вместо фирмы хозяина, и благодаря этому бедный художник, до той поры никому не известный, занял подобающее ему место.
— Вот видите, я, значит, не ошибся, — продолжал Роден. — Любовь к наслаждениям побуждает вас быть признательной к тем, кто их вам доставляет! И это еще не все; возьму в пример себя: я не хуже и не лучше других, но благодаря тому, что привык к лишениям и нисколько от них не страдаю, я далеко не так жалею своих ближних, которые вынуждены переносить лишения, как жалеете их вы с вашей привычкой к комфорту… Вы сами слишком страдали бы от бедности, чтобы не жалеть и не помогать тем, кто от нее страдает.
— Боже мой, — сказала Адриенна, подпадая под коварное обаяние этого человека. — Чем больше я вас слушаю, тем больше убеждаюсь, что вы в тысячу раз лучше меня защищаете те идеи, за которые я подверглась столь суровым обвинениям со стороны княгини и аббата. О! прошу вас, говорите… говорите, месье: я не могу вам выразить, какое счастье… какую гордость внушают мне ваши слова!
И взволнованная, тронутая, не сводя глаз с иезуита, глядя на него с сочувствием, симпатией и любопытством, Адриенна привычным грациозным жестом откинула назад золотые локоны, как будто желая лучше рассмотреть Родена, который между тем продолжал:
— И вы удивляетесь, что вас не поняли ни ваша тетушка, ни аббат? Да где же были точки соприкосновения между вами и этими хитрыми, завистливыми лицемерами, каковыми они теперь являются в моих глазах? Хотите узнать еще одно доказательство их ненавидящего ослепления? Среди того, что они называли вашими чудовищными безумствами, — знаете ли вы, что именно считалось ими самым преступным и достойным проклятия? Ваше решение жить одной и по-своему, самостоятельно располагая и настоящим и будущим! Они находили это отвратительным, позорным и безнравственным. А между тем разве вас заставляет решиться на это безумная жажда свободы? Нет! Необузданное отвращение ко всякой власти, ко всякому стеснению? Нет! Желание выделиться? Нет! Конечно, нет, потому что иначе я сам бы стал вас строго порицать.
— О да, конечно, я руководилась иными мотивами, уверяю вас! — с живостью протестовала Адриенна, ревниво оберегая то уважение, какое выказывал к ее характеру Роден.
— Конечно, я очень хорошо знаю, что у вас были другие мотивы, и они достойны похвалы, — продолжал иезуит. — Отчего вы приняли решение? Разве для того, чтобы высказать презрение к обычаям света? Нет, вы их уважали до той поры, пока ненависть вашей тетушки не заставила вас бежать из-под ее беспощадной опеки. Разве вы хотели жить самостоятельно, чтобы избежать надзора света? Нет, так как, ведя столь исключительную жизнь, вы будете гораздо больше на виду, чем при прочих условиях! Разве вы хотите злоупотреблять своей свободой? Нет, тысячу раз нет; для того чтобы делать зло, ищут мрака, уединения, а вы будете вечно на глазах этого глупого стада, которое, уставившись на вас с ревнивым и завистливым любопытством, будет следить за вами неотвязно… Зачем же вы решаетесь на такой смелый и необычайный поступок, являющийся уникальным для девушки ваших лет? Хотите, я вам скажу зачем? Вы хотите доказать на деле, что женщина с чистым сердцем, здравым умом, твердым характером, с независимой душой может гордо и благородно выйти из-под унизительной опеки, налагаемой на нее обычаем! Да… вместо того, чтобы жить жизнью возмущающейся рабыни, жизнью, роковым образом обреченной на лицемерие и пороки, вы хотите вести на глазах у всех честное, независимое, достойное уважения существование!.. Вы хотите пользоваться, как мужчина, всеми правами, неся и ответственность за свои поступки, чтобы доказать, что женщина, предоставленная самой себе, может быть равной мужчине и по уму, и по прямоте, и по рассудку, превосходя его в порядочности и достоинстве… Вот ваше намерение, моя дорогая мадемуазель! Благородное, великое намерение! Последуют ли вашему примеру? Надеюсь! Но если этого не будет, ваша благородная попытка навсегда поставит вас на высокое, почетное место… верьте мне…
Глаза мадемуазель де Кардовилль светились гордым, мягким блеском, ее щеки зарумянились, грудь волновалась, а красивая голова поднималась с невольной гордостью. Наконец, окончательно подчинившись чарам этого дьявола в человеческом образе, она сказала:
— Но, кто же вы, так тонко разбирающий самые потаенные мысли, читающий в моей душе яснее, чем я сама, придающий и новую жизнь и новое озарение тем идеям независимости, которые давно зародились в моей душе? Кто вы, наконец поднявший меня настолько высоко в собственных глазах, что я теперь уверена в способности выполнить то почетное назначение, которое должно принести пользу всем сестрам, страдающим в рабстве?.. Еще раз, кто же вы?
— Кто я? — отвечал с простодушной улыбкой Роден. — Я уже сказал вам, что я бедный старик, сорок лет служащий днем в качестве пишущей машинки, а вечером в своем бедном углу осмеливающийся работать собственной головой! Простой малый, который там, у себя на чердаке, принимает, хоть и немного, участие в движении благородных умов, стремящихся к более глубокой цели, чем обыкновенно предполагают… Я ведь сказал вам, моя дорогая мадемуазель, что конечные цели у нас одни, хотя вы и стремитесь к ним безотчетно, повинуясь только вашим редким и высоким инстинктам. Итак, верьте мне, живите, будьте всегда красивой, свободной, счастливой девушкой! В этом состоит ваше назначение, и, поверьте, оно более зависит от воли Творца, чем вы думаете. Да, продолжайте окружать себя всеми чудесами искусства и роскоши; утончайте ваши вкусы изысканным выбором наслаждений; совершенствуйте свои чувства; господствуйте умом, красотой и чистотой над глупым и грязным мужским стадом, которое, конечно, не замедлит вас окружить, как только вы останетесь одна, на полной свободе! Они сочтут вас легкой добычей их алчности, эгоизма и глупого самодовольства. Смейтесь, клеймите недостойные и грязные вожделения; царите над миром, достойная почитания, как королева! Любите… блистайте… пользуйтесь жизнью… вот ваше назначение! Не сомневайтесь в нем! Все цветы, какими украсил вас Бог, дадут своевременно чудесный плод. Вы думали жить лишь для удовольствия… а будете жить для возвышенной цели, какую только может избрать высокая и благородная душа!.. И быть может… через много лет… мы встретимся опять: вы в полном расцвете красоты и славы… я еще старее и ничтожнее… но это ничего… внутренний голос говорит вам, я в этом уверен, что между нами… так мало похожими друг на друга… существует таинственная связь, общая вера, и ничто этой связи никогда не уничтожит!
Произнося последние слова таким глубоко растроганным голосом, что Адриенна вздрогнула, Роден приблизился к ней, чего она даже не заметила; казалось, он не шел, а подползал, извиваясь как змея; он говорил так горячо, с таким порывом, что его мертвенное лицо слегка зарумянилось, а отталкивающее безобразие пропало за блеском горящих маленьких глаз, которые он раскрыл во всю ширь и округлил, пристально уставившись ими на молодую девушку. Последняя, склонившись, с полуоткрытыми губами, затаив дыхание, не могла отвести глаз от иезуита. Он уже перестал говорить, а она все еще слушала. Что испытывала эта прелестная, изящная девушка при виде маленького, старого, грязного и уродливого человека, — объяснить нельзя. Всего лучше может дать понятие об этом странном состоянии простонародное, но верное сравнение с тем непреодолимым влечением, какое испытывает птица, видя перед собой змею.
Роден вел ловкую и верную игру. До сих пор мадемуазель де Кардовилль не задумывалась над вкусами и инстинктами, отдавалась им в силу их привлекательности и безобидности. Как же велики были ее восторг и радость, когда человек такого выдающегося ума не только не осуждал ее за это, — между тем как другие ее строго порицали, — но даже считал эти вкусы и инстинкты за нечто достойное похвалы, великое и благородное! Если бы Роден задумал задеть только самолюбие Адриенны, его вероломные планы потерпели бы неудачу, так как в ней не было ни капли тщеславия; но он затронул все, что было самого великодушного и восторженного в ее натуре. То, что он хвалил и одобрял, казалось достойным похвалы и восхищения! Как же могла молодая девушка не быть одураченной такими речами, за которыми таился коварный, скрытый расчет? Адриенна была поражена редким умом иезуита; ее любопытство было задето несколькими таинственными словами, нарочно брошенными им вскользь. Она не могла объяснить себе того странного влияния, какое имел уже над ее рассудком этот порочный злодей, и, чувствуя почтительное сострадание к человеку такого возраста, находившемуся в такой нужде, несмотря на его замечательный ум, Адриенна сказала со свойственной ей сердечностью:
— Человек такого сердца и ума, сударь, как вы, не может зависеть от капризов случая. Некоторые из ваших слов открыли мне новые, широкие горизонты. Я чувствую, что в будущем ваши советы будут мне полезны. Наконец, вы дали мне столько доказательств вашего участия ко мне и к моему роду, что, если бы я об этом забыла, я оказалась бы неблагодарной… Вы лишились скромного, но обеспеченного положения… позвольте же мне…
— Ни слова больше, дорогая мадемуазель, — с грустью промолвил Роден. — Я глубоко вам сочувствую, горжусь, что разделяю одни с вами убеждения, и твердо верю, что когда-нибудь вам понадобится совет бедного старика-философа, вот почему я хочу быть вполне от вас независимым…
— Но позвольте… обязанной буду я, если вы примете от меня то, что я хочу вам предложить…
— О! Дорогая мадемуазель, — с улыбкой отвечал Роден. — Я знаю, что ваше великодушие всегда сумело бы сделать легкой и приятной мою благодарность. Но принять от вас я не могу ничего… Когда-нибудь… быть может… вы узнаете почему…
— Когда-нибудь?
— Больше сказать я не могу. Кроме того, представьте, что я вам обязан… Как же тогда смог бы я говорить о всем том добром и прекрасном, что есть в вас? Позднее, когда за вами накопится много долгов вашему советчику, тем лучше: мне легче будет вас журить, если это понадобится…
— Значит, вы запрещаете мне доказать свою благодарность?
— Нет, нет! — отвечал Роден, притворяясь сильно взволнованным. — Поверьте, наступит торжественная минута, когда вы за все расплатитесь, но достойным и меня и вас образом!
Этот разговор был прерван появлением сиделки, которая сказала Адриенне:
— Мадемуазель, вас спрашивает какая-то горбатая работница; так как господин доктор сказал, что вы теперь свободны и можете принимать кого хотите… я и явилась доложить: провести ее прямо я не смела… она так бедно одета.
— Пусть войдет, — с живостью воскликнула Адриенна, узнав по описанию Горбунью. — Пусть войдет скорее!
— Господин доктор приказал приготовить для вас карету… прикажете закладывать?
— Да… через четверть часа… — отвечала Адриенна.
Сиделка вышла. Мадемуазель де Кардовилль обратилась к Родену:
— Вероятно, господин следователь не замедлит привести сюда девочек Симон?
— Я думаю. А что это за горбатая работница? — спросил Роден равнодушным тоном.
— Это приемная сестра одного славного кузнеца, который на все был готов, чтобы только спасти меня, — сказала с чувством Адриенна. — Эта молоденькая работница — прекрасное и редкое созданье; никогда более благородное сердце не скрывалось под такой внешностью…
Но, взглянув на Родена, который, по ее мнению, соединял такие же противоположные физические и нравственные качества, Адриенна смолкла на минуту, чем очень удивила иезуита, а затем ласково продолжала:
— Нет… не одна эта девушка доказывает, как ничтожны преимущества случая или богатство по сравнению с благородством души и возвышенным умом!
Когда Адриенна произносила последние слова, в комнату вошла Горбунья.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

37 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:49 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
ЧАСТЬ ТРИНАДЦАТАЯ.

<< ПОКРОВИТЕЛЬ >>

1.

" ПОДОЗРЕНИЯ "



Мадемуазель де Кардовилль быстрыми шагами пошла навстречу Горбунье и, протягивая ей руки, проговорила взволнованным и растроганным голосом:
— Подойдите ближе… ближе… теперь между нами нет больше решетки!
При этом намеке, возбуждавшем воспоминания Горбуньи о том, как прелестная и богатая аристократка с почтением поцеловала ее бедную трудовую руку, в молодой работнице снова пробудилось неизъяснимо гордое чувство благодарности. Так как она не решалась ответить на это сердечное приветствие, Адриенна сама с трогательной горячностью обняла молодую девушку. Когда Горбунья почувствовала, как ее обняли прелестные руки мадемуазель де Кардовилль, когда свежие и цветущие уста молодой красавицы братски прикоснулись к ее бледным и безжизненным щекам, бедняжка залилась слезами и не могла выговорить ни слова.
Родену, стоявшему в углу комнаты, было не по себе, пока он следил за этой сиеной. Ему уже сообщили о полном достоинства отказе, которым Горбунья ответила на коварные искушения настоятельницы монастыря св.Марии. Он знал также, как глубоко предана великодушная девушка Агриколю, а через него и Адриенне де Кардовилль, и ему было очень неприятно, что сближение Горбуньи с Адриенной увеличивается. Он рассуждал очень разумно, что врагом или другом, — как бы ни были они ничтожны, — никогда пренебрегать не следует. А для него врагом был всякий человек, искренне преданный Адриенне. Кроме того, мы уже знаем, что Роден, несмотря на поразительную твердость характера, в то же время был суеверен: его тревожило какое-то необъяснимое чувство страха, внушаемое ему Горбуньей, и он решил принять во внимание это предчувствие или предвестие.

Утонченные натуры даже в самых ничтожных мелочах проявляют инстинктивное изящество и очаровательную доброту. Почти благоговейно отерла Адриенна своим богато вышитым платком обильные слезы на лице Горбуньи.
Этот порыв, полный наивной непосредственности, спас Горбунью от унижения; ведь унижение и страдание — таковы две пропасти, которые непрестанно граничат с несчастием: таким образом, для несчастного человека малейшая деликатная предупредительность всегда является двойным благодеянием. Может быть, вы презрительно посмеетесь над той чисто детской мелочью, которую мы приведем в пример; но бедная Горбунья стыдилась вынуть из кармана свой старый, маленький, заплатанный платок, и она надолго бы оставалась ослепленной слезами, если бы их не вытерла мадемуазель де Кардовилль.
— Как вы добры… О! какое благородное, великодушное у вас сердце!
Только эти слова бедная швея и могла прошептать глубоко взволнованным голосом. Внимание Адриенны было для нее дороже всякого благодеяния.
— Взгляните на нее… сударь, — сказала Адриенна Родену, который с живостью приблизился. — Да, — с гордостью прибавила молодая аристократка, — вот сокровище, которое мне удалось открыть. Взгляните на нее и полюбите ее так, как я люблю, уважайте так, как я уважаю… Это одно из тех сердец… какие нам нужны! Какие мы ищем!..
— И находим, с помощью Божией! — закончил ее речь Роден, низко кланяясь Горбунье.
Работница медленно подняла глаза на Родена. При виде мертвенного лица, доброжелательно улыбавшегося ей, молодая девушка вздрогнула. Странно! Она никогда не видела этого человека раньше, но внезапно почувствовала страх и инстинктивное желание отдалиться, какие испытывал и Роден. Всегда робкая и стыдливая, Горбунья не могла отвести глаз от Родена, сердце у нее билось, словно при приближении большой опасности, так как эта чудная девушка больше боялась за тех, кого она любила, чем за себя, то она невольно подвинулась к Адриенне, не сводя глаз с Родена.
Социус, хороший физиономист, конечно, заметил произведенное им впечатление, и его инстинктивная неприязнь к молодой работнице еще более возросла. Вместо того чтобы опустить глаза, Роден разглядывал ее с таким настойчивым вниманием, что удивил мадемуазель де Кардовилль.
— Позвольте, милая девушка, — спросил Роден, как бы стараясь что-то припомнить. — Позвольте… кажется, я не ошибаюсь… да… Не были ли вы недавно в монастыре св.Марии… здесь по соседству?
— Да, месье, была.
— Без сомнения, это были вы!.. Где моя голова? Конечно, вы… нечего было и сомневаться!..
— В чем же дело? — спросила Адриенна.
— Вы совершенно правы, милая мадемуазель, — сказал Роден, указывая на Горбунью. — Это именно одно из тех благородных сердец, какие мы ищем! Если бы вы знали, с каким достоинством, с каким мужеством отказалось это бедное дитя, нуждающееся в работе, — а для нее это было все равно, что нуждаться во всем, — от недостойных предложений, какие решилась ей сделать настоятельница монастыря, предлагая хорошую плату за шпионство в том доме, куда она хотела ее поместить!
— Ах, как это мерзко! — воскликнула с отвращением мадемуазель де Кардовилль. — Предлагать такие вещи этому несчастному ребенку… ей!
— Они не знали меня, — с горечью заметила Горбунья. — Увидели, что я нуждаюсь… ну, и подумали, что соглашусь на все…
— Я скажу, — прервал ее Роден, — что со стороны настоятельницы была двойная низость, так как она хотела подкупить нуждающуюся, а с вашей стороны вдвойне прекрасно, что вы не соблазнились и отказались.
— Месье… — возразила Горбунья в скромном замешательстве.
— Нет! Я не замолчу! — продолжал Роден. — Хвалю я или порицаю, я не стесняюсь высказываться прямо, что на сердце лежит… Спросите вот у мадемуазель, — и он указал взглядом на Адриенну. — Поэтому-то я, не стесняясь, скажу открыто, что уважаю вас не меньше, чем сама мадемуазель де Кардовилль!
— Поверьте, дитя мое, — сказала Адриенна, — что есть похвалы, которые покрывают почестями, вознаграждают и придают бодрости: таковы похвалы господина Родена… Я это знаю… очень хорошо знаю!..
— Да к тому же нельзя только мне приписывать всю честь данного суждения…
— То есть как это?
— Разве эта милая девушка не приемная сестра Агриколя Бодуэна, честного рабочего, деятельного народного поэта? Так разве привязанность подобного человека — не лучшая гарантия, и разве нельзя, так сказать, по подобной марке судить о товаре? — с улыбкой заметил Роден.
— Вы опять абсолютно правы, — сказала Адриенна. — Прежде чем я познакомилась с этой девушкой, я уже заинтересовалась ею со слов приемного брата… Он так горячо, с такой любовью говорил о ней, что я не могла не отнестись с уважением к девушке, внушившей такую благородную привязанность.
Слова Адриенны вместе с еще одним обстоятельством так смутили Горбунью, что ее бледное лицо стало пурпурным. Мы знаем, как страстно любила втайне несчастная девушка Агриколя: всякий даже отдаленный намек на это роковое чувство заставлял ее чрезвычайно смущаться. Между тем при словах Адриенны Горбунья заметила проницательный и пытливый взгляд, брошенный Роденом… Если бы Горбунья была с глазу на глаз с Адриенной, ее смущение прошло бы быстро, но, к несчастью, теперь ей показалось, что иезуит, и без того уже внушавший ей страх, проник в тайники ее сердца и прочел там тайну роковой любви, жертвой которой она являлась… Отсюда яркий румянец бедняжки и видимая мучительная растерянность, которая поразила Адриенну.
Быстрый и тонкий ум, каким обладал Роден, тотчас же определил причину смущения. Он сразу все понял, сопоставил молодую уродливую девушку, очень развитую и с горячим, преданным сердцем, с одной стороны, и красивого, смелого, умного, честного парня — с другой, и вывел следующее заключение: «Они воспитывались вместе и, сходясь во многом, несомненно братски привязаны друг к другу; но от братской любви не краснеют, а Горбунья покраснела и смутилась: не любит ли она Агриколя иной любовью?» Напав на верный путь, Роден решил удостовериться до конца в своих догадках. Заметив, что смущение молодой швеи удивило Адриенну, он сказал ей, указывая на Горбунью и улыбаясь:
— Поглядите-ка, до чего краснеет наша бедная малютка, когда говорят о привязанности к ней этого славного парня!
Горбунья опустила голову в замешательстве. Помолчав немного, чтобы жестокая стрела вонзилась поглубже в ее сердце, палач продолжал:
— Нет… посмотрите, как она смущена!
Затем помолчав еще немного и заметив, что Горбунья теперь побледнела и задрожала, иезуит испугался, что зашел слишком далеко, так как Адриенна с участием спросила Горбунью:
— Милое дитя, отчего вы дрожите?
— Все очень просто! — отвечал за швею Роден с искусственной простотой, притворяясь, что ничего не понимает: он знал, что это лучший способ, дабы узнать все нужное. — Очень просто… эта скромная девушка смущается, как нежная и добрая сестра. Она так любит брата, так близко связана с ним, что, когда хвалят его, ей кажется, что хвалят и ее…
— Она так же скромна, как и добра, — ласково прибавила Адриенна, взявши Горбунью за руку. — Не надо так смущаться, моя милая: это ребячество, и я вынуждена вас пожурить!
Мадемуазель де Кардовилль говорила вполне искренне. Она полностью поверила объяснению Родена. Горбунья со своей стороны подобно всем, кто боится, чтобы не открыли их печальную тайну, успокоилась так же быстро, как и испугалась; она постаралась убедить себя, чтобы не умереть со стыда, что последние слова Родена были искренни и что он не подозревал о ее любви к Агриколю. Она немного успокоилась и нашла силы ответить Адриенне:
— Простите меня, — робко проговорила она, — я не привыкла к такой доброте, и мне совестно, что я не могу высказать, как я вам благодарна.
— Доброта! — сказала Адриенна. — Но я еще ничего не сделала для вас. Вот теперь, слава Богу, я могу сдержать свои обещания, вознаградить вашу преданность, ваше мужественное самопожертвование, вашу святую любовь к труду и то достоинство, какое вы проявили среди ужасных и жестоких невзгод. Словом, с сегодняшнего дня, если вам угодно, мы больше не расстанемся!
— Вы, право, слишком добры… — дрожащим голосом сказала Горбунья, — но я…
— Успокойтесь, — прервала ее Адриенна, угадывая ее мысли. — Если вы примете мое предложение, я сумею согласовать свое эгоистическое желание иметь вас возле себя с независимостью вашего характера, с вашей привычкой к труду, с вашей любовью к уединению и потребностью жертвовать собой всем, кто в вас нуждается и заслуживает сожаления. Я именно и рассчитываю на это ваше стремление и на возможность удовлетворить его, чтобы пленить вас и удержать около себя!
— Но чем же я заслужила, мадемуазель, — бесхитростно спросила Горбунья, — такую благодарность с вашей стороны? Разве не вы сами первая оказали столько доброты и великодушия моему приемному брату?
— Да я совсем не о благодарности говорю, — возразила Адриенна. — В этом случае мы квиты! Я говорю теперь о привязанности, об искренней дружбе, которую я вам предлагаю.
— Дружба… со мной… мадемуазель!
— О! — с очаровательной улыбкой сказала Адриенна. — Не будьте слишком гордой, ведь все преимущества на вашей стороне… Я задалась мыслью, что мы будем друзьями, и я этого добьюсь… вот увидите… Однако позвольте… как это я раньше не подумала… какая счастливая случайность вас сюда привела?
— Сегодня утром господин Дагобер получил письмо, в котором его просили явиться сюда, обещая сообщить ему приятные новости относительно того, что интересует его больше всего на свете… Думая, что речь идет о девочках Симон, он мне сказал: «Слушайте, Горбунья, вы принимали такое живое участие в этих бедных малютках, что радость моего свидания с ними будет служить вам наградой. Пойдемте со мной!»
Адриенна взглянула на Родена, который утвердительно кивнул головой:
— Да, да, милая мадемуазель, это я написал храброму воину… только не подписался и ничего не объяснил… Потом вы узнаете причину…
— Так почему же вы пришли одна? — спросила Адриенна.
— Увы! Меня так взволновал ваш прием, что я не успела рассказать вам о своих опасениях.
— Каких опасениях? — спросил Роден.
— Зная, что вы находитесь здесь, я решила, что письмо пришло от вас… и уверила в этом Дагобера. Когда мы явились сюда, он стал расспрашивать, не здесь ли сироты, описал их наружность, и когда ему ответили, что их здесь нет, то, несмотря на мои просьбы, он отправился в монастырь узнать, что с ними.
— Какая неосторожность! — воскликнула Адриенна.
— Особенно после ночного штурма монастыря! — пожав плечами, заметил Роден.
— Я напрасно его убеждала, — продолжала Горбунья, — что в письме не было обещано возвращение сирот… и что он мог только получить о них сведения… Но он ничего не хотел слушать и сказал мне: «Если я ничего не узнаю… тогда вернусь к вам… но третьего дня они были в монастыре… Если теперь все известно… мне не посмеют отказать!»
— Ну, можно ли рассуждать с этакой горячей головой! — улыбаясь, сказал Роден.
— Только бы не узнали его там! — проговорила Адриенна, вспомнив об угрозах господина Балейнье.
— Это маловероятно, — продолжал Роден. — Его просто туда не впустят… Надеюсь, что это будет самая большая неприятность, какая его ждет. Впрочем, следователь не замедлит явиться сюда с молодыми девушками… Я здесь более не нужен, а меня призывают новые заботы… Надо узнать, где принц Джальма; поэтому скажите мне, моя дорогая мадемуазель, где и когда я могу вас видеть, чтобы дать отчет о своих поисках. Если они окажутся успешными, на что я очень надеюсь, то мы переговорим о дальнейшей судьбе принца.
— Вы меня найдете в новом доме, куда я прямо отсюда отправлюсь, — улица д'Анжу, прежний особняк де Болье… Но вот что я вспомнила, — спохватилась Адриенна. — Разместить принца в моем павильоне неудобно, да и по многим причинам неосторожно. Недавно я видела прехорошенький домик, полностью меблированный; довольно одного дня, чтобы приспособить его для жилья принцу… Это будет в тысячу раз лучше… и мне легче будет сохранить строжайшее инкогнито.
— Как? — воскликнул Роден, коварным планам которого чрезвычайно мешало новое решение молодой девушки. — Вы хотите, чтобы он не знал…
— Я хочу, чтобы принц Джальма и понятия не имел о своем неизвестном друге. Я хочу, чтобы он не знал даже о моем существовании… пока… Быть может, потом… через месяц… там видно будет… и я поступлю сообразно обстоятельствам.
— Но ведь сохранить инкогнито будет очень трудно, — заметил Роден, скрывая глубокое разочарование.
— Да… если бы принц поселился в моем павильоне… Соседство дворца тетки могло бы навести его на след… вот почему я отказываюсь от первого проекта… Но принц будет жить довольно далеко… на улице Бланш. Кто ему откроет тайну? Ее знают только вы да мой старый друг Норваль и это милое дитя, — сказала Адриенна, указывая на Горбунью, а на ее скромность я полагаюсь, как и на вашу. Значит, сохранение тайны обеспечено… Впрочем, завтра мы об этом поговорим подробнее. Теперь главное — найти несчастного юного принца.
Как ни неприятно было для Родена новое решение Адриенны, он не подал вида и отвечал:
— Все будет пополнено согласно вашему желанию, и завтра я явлюсь дать вам отчет о своей миссии… исполнителя воли провидения, как вам угодно было ее назвать!
— До завтра… я буду ждать вас с нетерпением, — ласково сказала Адриенна. — Позвольте мне так же рассчитывать во всем на вас, как вы можете рассчитывать на меня… Но вам надо запастись снисходительностью; я предчувствую, что мне много придется вас беспокоить просьбами о советах и услугах… А я вам… и без того так многим обязана.
— Ничем вы мне не обязаны… — отвечал Роден, поклонившись Адриенне и скромно направляясь к дверям.
Но в ту минуту, когда он выходил, перед ним лицом к лицу очутился Дагобер.
— А!.. наконец-то хоть один из них мне попался! — закричал солдат, схватив сильной рукой Родена за шиворот.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

38 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:50 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
2.

" ИЗВИНЕНИЯ "



М-ль де Кардовилль при виде того, как солдат свирепо схватил Родена за ворот, с ужасом воскликнула, бросившись к Дагоберу:
— Во имя неба!.. что вы делаете?
— Что я делаю? — резко отвечал солдат, повернувшись к Адриенне, которую не узнал. — Я пользуюсь случаем схватить за горло одного из мерзавцев шайки и буду душить его, пока он мне не скажет, где мои бедные девочки.
— Вы меня задушите! — задыхаясь, хрипел Роден, напрягая все силы, чтобы вырваться из рук солдата.
— Где мои сиротки, если их нет здесь и если в монастырь меня не пустили? — гремел Дагобер.
— Помогите! — стонал Роден.
— Это ужасно! — воскликнула Адриенна и, умоляюще сложив руки, бледная и дрожащая, стала молить Дагобера: — Сжальтесь, выслушайте меня… выслушайте его…
— Господин Дагобер, — говорила Горбунья, стараясь своими слабыми руками захватить руки солдата. — Господин Дагобер… ведь это мадемуазель де Кардовилль… что вы делаете!.. насилие в ее присутствии!.. И, кроме того, вы ошибаетесь… наверняка ошибаетесь!
При имени благодетельницы своего сына солдат быстро повернулся и выпустил Родена. Иезуит, побагровевший от гнева, задыхаясь, оправлял свой воротник и галстук.
— Простите! — сказал Дагобер, подходя к Адриенне, все еще бледной от испуга. — Простите… я не знал, кто вы… я не совладал с собою…
— Но, Боже мой! что вы можете иметь против этого господина?.. — спросила Адриенна. — Если бы вы меня выслушали, то узнали бы…
— Простите, если я вас прерву, мадемуазель, — сказал солдат сдержанным тоном. Затем, обратясь к Родену, обретшему вновь прежнее спокойствие, он прибавил: — Ну, благодарите мадемуазель и убирайтесь вон… Если вы не уйдете… я за себя не ручаюсь!
— Одно слово, — начал Роден, — я…
— Говорю вам, что я за себя не отвечаю, если вы здесь останетесь! — топнув ногой, закричал Дагобер.
— Но, умоляю вас, объясните, по крайней мере, причины вашего гнева, — повторила Адриенна, — а главное не судите поверхностно… Выслушайте нас… успокойтесь…
— Успокоиться, мадемуазель! — воскликнул с отчаянием Дагобер. — Да я только об одном могу думать… Знаете ли вы, что генерал Симон будет здесь сегодня или завтра!..
— Неужели? — сказала Адриенна.
Роден вздрогнул от радостного изумления.
— Вчера я, — продолжал Дагобер, — получил от него письмо уже из Гавра; вот уже третий день, как я делаю попытки вернуть своих девочек; я надеялся, что раз интрига этих мерзавцев лопнула (при этом он с гневом указал на Родена), то мне отдадут сирот… Не тут-то было… верно, они затеяли новую мерзость… от них всего можно ожидать…
— Но, — сказал Роден, приближаясь, — позвольте мне…
— Вон! — закричал Дагобер, возбуждение и беспокойство которого увеличились при мысли о приезде генерала Симона. — Вон!.. потому что если бы не мадемуазель… я бы по крайней мере хоть на одном из вас отвел душу!
Роден обменялся взглядом с Адриенной, к которой он в это время благоразумно приблизился, и, показав ей на Дагобера жестом, полным трогательного сожаления, сказал солдату:
— Я уйду, и… тем охотнее, что я уже уходил, когда вы вошли. — Затем он шепнул мадемуазель де Кардовилль: — Бедняга! горе сводит его с ума, он теперь не способен даже понять меня. Объясните ему все сами… То-то удивится старик, — прибавил Роден, хитро подмигивая, а затем, порывшись в кармане, он подал Адриенне маленький сверток и прибавил: — Отдайте это ему, милая мадемуазель, пусть это будет моей местью!.. Сладостной местью!
И пока Адриенна с удивлением смотрела на него, держа сверток в руке, иезуит, прижав палец к губам, как бы рекомендуя ей молчать, тихонько попятился к двери, огорченно указав еще раз Адриенне на бедного солдата, который в немом отчаянии стоял, как убитый, со сложенными на груди руками, опущенной головой и не обращая внимания на утешения Горбуньи.
Когда Роден вышел из комнаты, Адриенна подошла к солдату и с нежным, ласковым участием сказала ему:
— Я не успела вас опросить… об одной интересующей меня вещи… Как ваша рука?
— Благодарю вас, мадемуазель, — отвечал Дагобер, выходя из печальной задумчивости. — Это пустяки, мне некогда и думать об этом… Я очень жалею, что позволил себе быть грубым в вашем присутствии и выгнал этого негодяя… Но что поделаешь?.. я не мог удержаться… При виде таких людей у меня просто кровь в жилах закипает!..
— А между тем вы преждевременно сделали заключение… Поверьте мне, что человек, бывший здесь сейчас…
— Я слишком скор в суждении?.. Я его, мадемуазель, не с сегодняшнего дня знаю… Он был с этим изменником… аббатом д'Эгриньи…
— Верно… но это не мешает ему быть честным и превосходным человеком!
— Ему-то? — воскликнул Дагобер.
— Да, ему… и теперь он хлопочет о возвращении вам ваших дорогих девочек!
— Он? — переспрашивал Дагобер, не веря своим ушам и смотря с удивлением на Адриенну. — Он… хочет вернуть мне девочек?
— Да… и скорее, чем вы думаете…
— Мадемуазель! — сказал Дагобер. — Он вас обманывает… этот старый негодяй дурачит вас…
— Нет, нет! — засмеялась в ответ Адриенна. — У меня есть доказательства, что он искренен… Во-первых, я выхожу отсюда только благодаря ему…
— Неужели это правда? — спросил пораженный Дагобер.
— Истинная правда… а потом вот вещь, которая вас, быть может, с ним примирит, — сказала Адриенна, подавая Дагоберу маленький сверток, врученный ей Роденом. — Не желая раздражать вас своим присутствием, он отдал это мне и сказал: «Передайте эту вещь нашему пылкому воину. Такова будет моя месть!»
Дагобер удивленно посмотрел на Адриенну и машинально раскрыл сверток. Когда, развернув бумагу, солдат увидел свой серебряный крест, потемневший от времени, и полинявшую красную ленту, которые были у него украдены в гостинице «Белый сокол» вместе с бумагами, он задыхающимся от волнения голосом воскликнул в восторге:
— Мой крест… мой крест… это мой крест!
И в порыве радости он прижал серебряную звезду к седым усам.
Адриенна и Горбунья были глубоко тронуты волнением солдата, который бросился к дверям вслед за Роденом, восклицая:
— Кроме услуги, оказанной маршалу Симону да моей семье, большего нельзя было для меня сделать! И вы ручаетесь за этого человека? А я-то его оскорбил… обидел в вашем присутствии… Он имеет право на удовлетворение… и он его получит!.. да, получит…
Говоря это, Дагобер стремительно выбежал из комнаты, пробежал две следующие и догнал Родена на последней ступеньке выходной лестницы.
— Месье, — взволнованным голосом сказал солдат, хватая иезуита за руку. — Вы должны тотчас же вернуться назад.
— Однако недурно бы вам было выбрать что-нибудь одно, — добродушно протестовал Роден, останавливаясь. — Минуту назад вы меня выгнали… теперь возвращаете обратно… На чем же мы порешим?
— Я был виноват. А когда я виноват, то должен свою вину исправить. Я только что несправедливо оскорбил вас при свидетелях и должен при свидетелях же извиниться перед вами.
— Благодарю вас… но мне, право, некогда… я тороплюсь… и прощаю вас…
— Какое мне дело, что вы торопитесь? Я вам говорю, что вы должны вернуться… или… или… — продолжал Дагобер, с благодарностью и дружески пожимая руки иезуита, — или радость, какую вы мне доставили возвращением креста, не будет полной.
— Ну, если так, друг мой, тогда вернемся… вернемся…
— И не только крест вы мне вернули… Крест, который… — ну, нечего делать, признаюсь вам одному — который я оплакивал! — с горячей признательностью говорил Дагобер. — Но мадемуазель мне еще сказала, что благодаря вам… бедные девочки!.. Послушайте… это не напрасная радость?.. Неужели это правда?.. Скажите, правда? В самом деле правда?
— Эге… видите, какой любопытный! — лукаво засмеялся Роден и затем прибавил: — Ну, ладно уж… перестаньте волноваться… отдадут вам ваших ангелочков… Тут сам черт не разберется…
И, говоря это, иезуит поднимался назад по лестнице.
— И мне их отдадут… сегодня? — воскликнул Дагобер.
Затем он схватил Родена за рукав и остановил его.
— Ну, послушайте, милый друг, — сказал иезуит. — Давайте решать: будем стоять, пойдем наверх или спустимся вниз? Право, не в обиду будь вам сказано, вы меня завертели!.
— Правда… наверху будет лучше… мы там и поговорим… Ну, тогда скорее… идем попроворнее! — и, схватив Родена под руку, он торопливо потащил его за собой и с триумфом ввел в комнату, где Адриенна и Горбунья оставались в полном изумлении по поводу внезапного исчезновения солдата.
— Вот он!.. вот!.. — кричал Дагобер, входя в комнату. — По счастью, мне удалось его поймать на лестнице.
— И быстро же вы меня заставили по ней подняться… нечего сказать!.. — говорил запыхавшийся Роден.
— Теперь, — торжественно начал Дагобер, — в присутствии мадемуазель де Кардовилль я заявляю, что был виноват перед вами, груб и дерзок. Простите меня за это… Я сознаюсь с радостью, что многим вам обязан… да, да… за многое должен… а когда я должен… то, клянусь вам… я свой долг уплачиваю!
И Дагобер еще раз протянул свою честную руку Родену, который любезно пожал ее, промолвив:
— Клянусь Богом, я ничего не понимаю! В чем дело? Какую такую великую услугу я вам оказал?
— А это-то? — воскликнул Дагобер, вертя крест перед глазами иезуита. — Разве вы не понимаете, какую это имеет для меня цену?
— Напротив… и, зная, что вы этим крестом дорожите, я и хотел вручить вам его лично. Я для этого его сюда и принес… но, между нами… ваш прием был так горяч… что у меня не было времени это сделать.
— Месье, — проговорил сконфуженный солдат, — месье, мне очень совестно, я жестоко раскаиваюсь в своем поведении.
— Знаю… знаю… голубчик… не будем об этом больше говорить… Так вы очень дорожите этим знаком отличия?
— Дорожу ли я им? — воскликнул Дагобер, снова целуя крест, — да это моя святыня… Тот, кто мне его дал… кто держал его в своих руках, ведь он был для меня святым… я его считал Богом!..
— Как? — сказал Роден, с притворным вниманием и почтительным изумлением поглядывая на крест. — Как? Наполеон… Наполеон Великий трогал своей рукой… своей победоносной рукой эту благородную, почетную звезду?
— Да! Своей собственной рукой он мне надел ее на грудь вместо повязки на пятую рану… И знаете… если бы я умирал с голоду… и мне пришлось бы выбирать между крестом и куском хлеба… я взял бы крест… чтобы, умирая, иметь его на своей груди… Но будет… поговорим о другом!.. Какой я старый дурак… не правда ли? — прибавил Дагобер, отирая глаза. Но потом, как бы устыдившись, что скрывает свои чувства, он поднял голову и, не сдерживая больше слез, которые текли по его щекам, продолжал: — Ну да… я плачу от радости, что нашел свой крест… крест, данный мне самим императором… его победоносной рукой, как сказал этот славный человек!
— Да будет благословенна тогда моя старческая рука, вернувшая вам этот славный дар! — с волнением произнес Роден и прибавил: — Честное слово… неплохой сегодня для всех выдался денек! как я и писал вам сегодня утром…
— Как… это письмо без подписи?.. — с удивлением спросил солдат, — от вас?..
— Написано оно мною. Только, боясь какой-нибудь западни со стороны аббата д'Эгриньи, я не хотел выражаться яснее.
— Так что… я увижу моих… сироток?
Роден ласково кивнул головой в знак подтверждения.
— Да… сейчас же… через минуту, быть может… — улыбаясь, подтвердила Адриенна. — Ну, что? Не права ли я была, говоря, что вы слишком скоры в своих приговорах?
— Ну… так зачем он сразу, когда я пришел, не сказал мне этого! — воскликнул Дагобер, опьянев от радости.
— Этому помешало маленькое неудобство, друг мой, — отвечал Роден. — Вы, как вошли, так разом и принялись меня душить!
— Да… я был слишком скор… Еще раз простите… Но что же мне было делать? До сих пор я видел вас всегда вместе с аббатом д'Эгриньи, против меня и против моих… и в первую минуту…
— Милая мадемуазель вам объяснит, — сказал Роден, склоняя голову перед Адриенной, — что я был, сам того не зная, пособником во многих подлостях, но как только мои глаза прозрели, я покинул этот порочный путь и вернулся к правде, чести и справедливости.
Адриенна ответила на вопросительный взгляд Дагобера утвердительным кивком головы.
— Я не подписал письма именно потому, что боялся, как бы мое имя не возбудило ваших подозрений. Назначая же свидание здесь, а не в монастыре, я руководствовался страхом, который разделяла и мадемуазель, как бы вас не узнали там привратник или садовник; после ночного нападения это было бы не совсем безопасно.
— Но Балейнье знает все, — сказала с беспокойством Адриенна. — Я не забыла, как он угрожал мне доносом на Дагобера и его сына, если я осмелюсь подать на него жалобу.
— Будьте спокойны… условия предписывать будете теперь вы… — отвечал Роден. — Доверьтесь мне… А что касается вас, друг мой… то ваши мучения кончились.
— Да, — сказала Адриенна, — в монастырь за дочерьми генерала Симона пошел сам следователь, честный и отзывчивый человек. Он их приведет сюда. Но мы с ним решили, что будет приличнее, если эти барышни будут жить у меня… Конечно, я не могу этого сделать без вашего согласия: ведь вам поручила сирот умирающая мать.
— Раз вы беретесь заменить ее этим девочкам, мне остается только сердечно поблагодарить вас за это, — сказал Дагобер. — Но я буду просить об одной милости — уж очень тяжел был полученный мною урок — это позволить мне не покидать порога их комнаты ни днем, ни ночью. Если они куда с вами пойдут, вы, верно, позволите мне за ними следовать издали, как следовал Угрюм, оказавшийся лучшим сторожем, чем я. А когда приедет маршал, мое дежурство кончится… только скорее бы он приезжал!
— Да, — твердым голосом поддержал его Роден. — Дай Господи, чтобы он скорее приезжал. Аббат д'Эгриньи должен дать ему отчет за преследование его дочерей… Маршал еще не все знает…
— И вы не боитесь за участь предателя? — спросил Дагобер, думая, что, быть может, очень скоро маркиз будет стоять лицом к лицу с маршалом.
— Я не боюсь за трусов и изменников! — отвечал Роден. — И когда маршал Симон вернется… — он помолчал несколько секунд и потом продолжал: — Пусть маршал удостоит чести выслушать меня, — тогда он узнает все о поведении аббата д'Эгриньи. Он узнает, что До сих пор он и его самые дорогие друзья служат мишенью для ненависти этого опасного человека.
— Как так? — спросил Дагобер.
— Да вы сами тому пример!
— Я?
— Неужели вы полагаете, что происшествие в гостинице «Белый сокол», близ Лейпцига, было делом случая?
— Кто вам сказал об этом? — спросил пораженный Дагобер.
— Если бы вы приняли вызов Морока, — продолжал Роден, не отвечая Дагоберу, — то попали бы в засаду… а не приняли бы, вас забрали бы за то, что у вас не было бумаг, и засадили бы, как бродягу, в тюрьму вместе с бедными девочками… что и случилось… А знаете, для чего это было сделано?.. чтобы помешать вам прибыть сюда 13 февраля!
— Чем больше я вас слушаю, тем больше меня пугает дерзость аббата и значительность средств, какими он располагает, — сказала Адриенна. Затем прибавила с глубоким удивлением: — Право… если бы я безусловно вам не верила…
— Вы бы в этом усомнились, мадемуазель? — сказал Дагобер. — Вот и я ни за что не могу себе представить, как мог этот изменник, при всей его злобе, иметь сношения с укротителем зверей в Саксонии? Наконец, откуда он знал, что мы направимся в Лейпциг? Это невозможно, милейший!
— В самом деле! — сказала Адриенна, — я боюсь, что ваша вполне законная ненависть к аббату заводит вас слишком далеко, и вы приписываете ему сказочные могущество и связи!
После минутного молчания, в течение которого Роден с жалостью глядел на Адриенну и Дагобера, он проговорил:
— А как мог ваш крест попасть к аббату, если бы последний не был в сношениях с Мороком?
— В самом деле, — сказал Дагобер, — я от радости ничего не сообразил! Как действительно попал вам в руки мой крест?
— А именно потому и попал, что у аббата д'Эгриньи имеются в Лейпциге связи, в которых вы и мадемуазель сомневаетесь!
— Но как попал крест в Париж?
— Скажите, вас арестовали в Лейпциге за то, что у вас не было бумаг?
— Да… но я никак не мог понять, куда девались из мешка бумаги и деньги… Я думал, что случайно их потерял.
Роден пожал плечами и продолжал:
— Они были у вас украдены в гостинице «Белый сокол» Голиафом, служащим у Морока, доказательство, что он исполнил данные ему приказания относительно вас и сирот. Я третьего дня нашел ключ к этой темной интриге. И крест и бумаги находились в архиве аббата д'Эгриньи. Бумаги взять было нельзя, потому что тогда же могли обнаружить пропажу, но, надеясь увидаться с вами сегодня и предполагая, что вы как солдат императорской гвардии несомненно дорожите крестом, что это для вас святыня, как вы и подтвердили, я, не долго думая, положил крест в свой карман. Я подумал, что это будет совсем не воровство, а только восстановление справедливости, и успокоился.
— Вы не могли сделать лучше, — воскликнула Адриенна, — и я, в силу моего участия к господину Дагоберу, очень вам благодарна. Но… — продолжала она через минуту уже с тревогой, — но каким же страшным могуществом располагает аббат д'Эгриньи… если у него и за границей такие обширные и страшные связи?
— Тише! — испуганно озираясь, прошептал Роден. — Тише, Бога ради!.. Не спрашивайте меня об этом, умоляю вас!
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

39 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:51 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
3.

" РАЗОБЛАЧЕНИЯ "



Изумленная испугом Родена по поводу вопроса о могуществе аббата, мадемуазель де Кардовилль сказала:
— Что же такого особенного в моем вопросе, месье?
Роден с искусно разыгранным беспокойством продолжал почти шепотом:
— Не спрашивайте меня о таком опасном предмете. У стен этого дома, как говорится, могут быть уши!
Адриенна и Дагобер переглянулись. Их удивление возрастало. Горбунья с инстинктивным упорством продолжала испытывать недоверие к Родену. Она исподтишка наблюдала за этим человеком, стараясь проникнуть под его маску, которая ее пугала. Иезуит поймал один из таких беспокойных и настойчивых взглядов и ласково кивнул испуганной девушке, которая, чувствуя, что ее поймали, вздрогнув, отвела глаза.
— Нет… нет, дорогая мадемуазель! — продолжал со вздохом Роден, видя, что Адриенна удивляется его молчанию. — Не спрашивайте меня о могуществе аббата д'Эгриньи!
— Но почему? отчего вы не решаетесь говорить? чего вы боитесь?
— О! — с дрожью в голосе отвечал Роден. — Эти люди так могущественны!.. их ненависть ужасна!
— Но успокойтесь! Вы всегда найдете поддержку: я слишком многим вам обязана!
— Ах, прошу вас, не думайте обо мне так! — воскликнул обиженно Роден. — Разве я за себя боюсь?.. Что я? Ничтожество! Бояться должен весь ваш род… за вас страшно!.. Прошу вас, не спрашивайте меня больше; бывают тайны, роковые для тех, кто ими владеет!..
— Но не лучше ли знать, какие опасности нам угрожают?
— Когда знаешь силы неприятеля, — сказал Дагобер, — можно по крайней мере приготовиться к защите. Прямое нападение лучше, чем засада!
— К тому же, уверяю вас, — продолжала Адриенна, — ваши слова меня очень встревожили…
— Ну, если так… — начал иезуит, как бы делая над собой усилие, — если вы меня не понимаете с полуслова… я выражусь яснее… Только помните… — последние слова он произнес чрезвычайно внушительно, — помните, что вы заставили меня высказать то, о чем, может быть, лучше было бы молчать!
— Говорите, прошу вас, говорите! — сказала Адриенна.
Роден попросил Адриенну, Дагобера и Горбунью подойти поближе к нему и шепотом, с таинственным видом начал:
— Разве вы никогда не слыхали о могущественном сообществе, раскинувшем свои сети по всему миру, обладающем слугами, пособниками, фанатиками во всех классах общества… которые часто нашептывают на ухо сильным мира сего и государям… о таком могущественном сообществе, которое может одним словом поднять человека до самых высот и одним же словом низвергнуть его в бездну ничтожества, из которого вытащить его может только оно?
— Боже мой! — сказала Адриенна, — что же это за грозное сообщество? Никогда я ни о чем подобном не слыхала.
— Верю вам и в то же время очень удивляюсь вашему неведению.
— Почему?
— Потому что вы так долго жили с княгиней де Сен-Дизье и так часто видели аббата.
— Я жила у княгини де Сен-Дизье, но не с ней, потому что она всегда внушала мне естественное отвращение, тому есть тысяча причин.
— И, правда, дорогая мадемуазель, я сказал это, не подумав. Конечно, в вашем присутствии, и особенно там, должны были умалчивать о сообществе. А между тем ваша тетка обязана своим влиянием в обществе в последнее царствование именно этому сообществу… Знайте же, что именно благодаря принадлежности к этому сообществу аббат д'Эгриньи и стал таким опасным. Благодаря участию в нем он мог наблюдать за членами вашей семьи, преследовать и захватывать их и в Сибири, и в Индии, и в горах Америки. Третьего дня, наводя справки в бумагах, я сначала напал на след, а затем должен был окончательно убедиться в том, что он причастен к этому сообществу и является его способным и деятельным руководителем.
— Но название… название этого общества?..
— Это… — Роден запнулся.
— Это? — спрашивала Адриенна, заинтересованная не менее Дагобера и Горбуньи. — Это?
Роден еще раз оглянулся кругом и затем, знаком сдвинув своих слушателей еще ближе к себе, произнес медленно и тихо:
— Это… общество Иисуса!
При этом он вздрогнул.
— Иезуиты! — воскликнула мадемуазель де Кардовилль, залившись громким смехом.
Смех ее звучал с тем большей откровенностью, что девушка благодаря таинственным ораторским приемам Родена ожидала чего-то действительно ужасного.
— Иезуиты? — продолжала она, все еще смеясь. — Да они только в книжках остались! Это, несомненно, очень страшные исторические персонажи, но к чему рядить в их одежды княгиню и аббата? Они и без того внушают презрение и отвращение!
Молча выслушав мадемуазель де Кардовилль, Роден продолжал серьезным и убежденным тоном:
— Ваше ослепление просто пугает меня, дорогая мадемуазель. Казалось бы, прошлое должно предостеречь вас в отношении будущего. Вам больше, чем кому-нибудь другому, пришлось испытать гибельную мощь этого сообщества, существования которого вы не признаете, считая его призрачным.
— Мне? — улыбаясь, спрашивала Адриенна, несколько удивленная.
— Да, вам.
— Когда же это?
— И вы еще спрашиваете?.. Разве вы не были заперты в этом доме в качестве помешанной? А разве его хозяин не является одним из преданнейших членов общества и, следовательно, слепым орудием аббата д'Эгриньи?
— Значит? — спросила уже без улыбки Адриенна, — господин Балейнье…
— Повиновался аббату, самому опасному главарю этого опасного общества. Аббат употребляет блестящий ум на служение злу… но отнять у него этого ума нельзя, это надо признать. Его-то и следует бояться и вам и вашей семье, за ним вы должны следить и наблюдать… Поверьте, он не считает свою игру проигранной… Вы должны готовиться к новым нападениям… иного рода, может быть… но тем более, быть может, опасным…
— Но, к счастью, вы нас предупредили, — сказал Дагобер, — и, вероятно, не откажетесь нам помочь?
— Я могу сделать очень мало, мой добрый друг, но это малое служит всем честным людям! — отвечал Роден.
— Теперь, — начала Адриенна, вполне убедившись в серьезности слов Родена, — теперь я начинаю понимать, почему у тетки столь поразительное влияние в свете. Я приписывала это связям с могущественными лицами. Правда, я подозревала, что под покровом религии она с аббатом д'Эгриньи плела темные интриги, но я далека была от того, чтобы заподозрить нечто подобное тому, о чем вы рассказали.
— И как много вы еще не знаете! — продолжал Роден. — Если бы вы знали, как ловко эти люди окружили вас своими преданными агентами! Ни один шаг, ни одно движение от них не скроется, если им это нужно! Кроме того, они действуют медленно, осторожно, скрытно. Они опутывают вас всевозможными средствами, от лести до устрашения… очаровывают или запугивают, чтобы полностью овладеть вашей совестью без вашего ведома. Вот их цель, и, надо сознаться, они ее достигают очень часто с отвратительной ловкостью.
Роден говорил так искренне, что Адриенна невольно вздрогнула. Но затем, устыдясь своей слабости, она проговорила:
— Нет… все-таки я не могу поверить в столь адское могущество… Я убеждена, что власть этих честолюбивых священников кончилась уже очень давно… Слава Богу, они исчезли в наше время!..
— Да, исчезли… они умеют вовремя скрываться и рассеиваться, когда того требуют обстоятельства; но тогда-то они особенно и опасны, потому что их перестают остерегаться, а они действовать не перестают. Ах, дорогая мадемуазель! Если бы вы знали их поразительную ловкость! Прежде чем мне стало известно, что аббат д'Эгриньи принадлежит к этому обществу, я из ненависти к насилию, подлости и лицемерию занялся изучением их истории. Это ужасно! Если бы вы знали, какие средства они пускают в ход! Знаете, что я вам скажу? Благодаря дьявольской хитрости самые чистые, самые преданные вам внешне люди… устраивают ужаснейшие ловушки и западни.
При этом Роден как бы случайно остановил взор на Горбунье, но, видя, что Адриенна не обращает внимания на намек, продолжал:
— Словом, если вы становитесь мишенью их нападок или им надо вас завлечь, то с этой минуты вы должны остерегаться всего, что вас окружает… Бойтесь самых благородных привязанностей, берегитесь самой нежной дружбы, потому что чудовища овладеют вашими лучшими друзьями, сумеют их развратить и сделать из них тем более опасных ваших врагов, чем сильнее было ваше к ним доверие!
— О! это невозможно! — воскликнула с негодованием Адриенна, — вы преувеличиваете… Сам ад не выдумал бы ничего ужаснее такого предательства!
— Увы, милая мадемуазель! один из ваших родственников, человек самого благородного, честного характера, как раз сделался жертвой подобного низкого предательства! Наконец… знаете ли, что мы узнали из завещания вашего предка? Что он пал жертвой ненависти этих людей, а теперь, через полтораста лет, то же несокрушимое общество преследует его потомков!
— Ах! это ужасно! — сказала Адриенна, чувствуя, как сжимается ее сердце. — Неужели нет орудия против таких преследований?
— Есть. Это осторожность, величайшая настороженность и постоянное недоверчивое исследование всего, что вас окружает!
— Но такая жизнь невыносима! это пытка!.. Постоянно дрожать, подозревать, всего бояться!
— Конечно!.. и они, негодяи, хорошо это знают… В этом их сила… они часто достигают цели именно потому, что против них принято слишком много предосторожностей! Итак, и вы, дорогая мадемуазель, и вы, достойный и храбрый воин, во имя всего, что вам дорого, остерегайтесь, не рискуйте легкомысленно вашим доверием. Берегитесь… Вы уже едва не сделались их жертвой… помните, что в них вы имеете непримиримых врагов… И вы также, бедное, милое дитя, — прибавил Роден, обращаясь к Горбунье, — помните мои слова, спите только одним глазом, как говорит пословица!
— Я… месье, — спросила Горбунья, — что же я сделала? чего мне бояться?
— Что вы сделали? Ах, Боже мой… разве вы не любите эту милую мадемуазель, вашу покровительницу? Разве вы не хотели ей помочь? Разве вы не приемная сестра сына смелого солдата, нашего храброго Агриколя? Увы! дитя мое, не довольно ли причин для их ненависти, несмотря на вашу незаметность?.. Не думайте, мадемуазель де Кардовилль, что я преувеличиваю! Поразмыслите сами хорошенько… Вспомните, что я сказал этому верному боевому товарищу маршала Симона относительно его заключения в тюрьму в Лейпциге. Вспомните, что случилось с вами, как осмелились вас здесь запереть наперекор всем законам, всем правам… и тогда вы увидите, что я ничего не преувеличил, говоря о тайном могуществе этого сообщества… Будьте настороже постоянно, а главное — всегда во всех сомнительных случаях обращайтесь ко мне. В эти три дня я лично уже достаточно изучил их приемы и сумею вам указать на хитрую засаду, на опасность и защитить вас от них!
— В таком случае, — отвечала мадемуазель де Кардовилль, — если не из чувства благодарности, то просто исходя из своих интересов мне следует вас назначить своим лучшим советчиком!
По обычной тактике последователей Лойолы, которые то отрицают существование своего ордена, чтобы избежать врагов, то, напротив, с дерзкой смелостью настаивают на его исключительном могуществе, когда надо запугать слабых, Роден, расхохотавшийся в лицо управителю замка Кардовилль, когда тот упомянул об иезуитах, старался теперь запугать мадемуазель де Кардовилль, чего отчасти и достиг. Ему нужно было, чтобы по размышлении зерно страха проросло в душе Адриенны, так как это должно было в дальнейшем послужить на пользу его мрачным замыслам.
Горбунья все еще чувствовала страх перед Роденом, но, когда он раскрыл перед ними ужасное могущество иезуитов, ей и в голову не пришло, что у него хватило дерзости описывать таким образом то самое общество, одним из членов которого был он сам; поэтому она, несмотря на невольный страх, не могла не почувствовать благодарности к этому человеку за те важные сообщения и советы, которые он дал мадемуазель де Кардовилль. Догадавшись об этой перемене в настроении Горбуньи по взгляду изумленной благодарности, какой она на него бросила, Роден, не перестававший внимательно наблюдать за нею, пожелал окончательно уничтожить предубеждение молодой девушки и заодно предупредить открытие, которое рано или поздно должно было произойти. Поэтому иезуит сделал вид, что только сейчас вспомнил об очень важном деле, и, ударив себя по лбу, воскликнул:
— О чем же я думаю! Знаете ли вы, милая девушка, где ваша сестра? — обратился он к Горбунье.
Смущенная и опечаленная этим неожиданным вопросом, Горбунья, покраснев при воспоминании о последней встрече с блестящей Королевой Вакханок, отвечала чуть слышно:
— Я не видала ее уже несколько дней.
— Ну, так я должен вам сообщить, что она неважно поживает, — сказал Роден. — Я обещал послать через ее подругу маленькую помощь и обратился за этим к одной доброй особе; вот что мне для нее дали… — прибавил он, доставая из кармана и подавая Горбунье запечатанный сверток.
Бедная девушка была тронута и удивлена.
— У вас сестра в нужде, а я ничего о ней не знаю? — сказала Адриенна. — О, как это дурно, дитя мое!
— Не браните ее, — сказал Роден, — во-первых, она не знала о бедственном положении сестры… а кроме того, не могла просить вас… именно вас… принять в ней участие!
И так как Адриенна взглянула на него с удивлением, Роден обратился к Горбунье и спросил:
— Не правда ли, милая мадемуазель?
— Да, месье, — ответила бедняжка, краснея и опуская глаза; затем с живостью и тревогой прибавила: — Но где вы видели мою сестру? где она? что с ней случилось?
— Рассказывать все будет слишком долго. Идите лучше поскорее на улицу Хлодвига, в дом зеленщицы, и спросите вашу сестру от имени господина Шарлеманя или Родена, как хотите, потому что меня в этом доме знают и по прозвищу и по фамилии… и тогда вы все узнаете… Передайте вашей сестре, что если она будет вести себя хорошо и не изменит своим добрым намерениям, то о ней позаботятся и впредь…
Горбунья, все более и более удивленная, хотела ответить Родену, как вдруг дверь открылась, и в комнату вошел де Жернанд.
Его лицо было серьезно и печально.
— А дочери маршала Симона? — воскликнула Адриенна.
— К несчастью, я не мог их привести! — отвечал следователь.
— Где же они? что с ними сделали? Еще третьего дня они были в монастыре! — воскликнул Дагобер, потрясенный тем, что его надежды не оправдались.
Едва солдат успел заговорить, как Роден, пользуясь тем, что все собрались вокруг следователя, отошел назад, пробрался к двери и исчез, так что никто этого не видал.
Пока солдат, снова пришедший в полное отчаяние, с тревогой ждал ответа следователя, Адриенна спросила, в свою очередь:
— Но, когда вы явились в монастырь, что же вам ответила настоятельница на ваше требование по поводу девочек?
— Она отказалась дать какие бы то ни было объяснения. «Вы предполагаете, месье, что этих девушек задерживают здесь силой, — сказала она, — но раз закон дал вам право проникнуть в этот дом, то, пожалуйста, ищите их». — Прошу вас дать мне точный ответ, — попросил я настоятельницу, — отрицаете ли вы свое участие в насильственном задержании этих девушек или нет? — «Мне нечего ответить по этому вопросу; делайте обыск, если вам дано на это право!» Видя, что объяснений не добьешься, я осмотрел монастырь сверху донизу, все его закоулки и, к несчастью, не нашел даже следов пребывания девочек Симон…
— Они их переправили куда-нибудь в другое место! — воскликнул Дагобер. — И кто знает? быть может, они больны? Они их убьют!.. убьют! — раздирающим душу голосом повторял солдат.
— Что делать после такого отказа? Что предпринять? Научите нас, посоветуйте: вы ведь наш советчик, наше провидение! — сказала Адриенна, повертываясь к Родену и думая, что он еще в комнате. — Что вы скажете?..
Но, заметив исчезновение иезуита, она с беспокойством обратилась к Горбунье:
— Где же господин Роден?
— Не знаю… — отвечала Горбунья, оглядываясь, — его здесь нет!
— Как странно, — сказала Адриенна, — что он исчез так неожиданно…
— Я вам говорил, что это предатель, — с гневом воскликнул Дагобер. — Они все сговорились…
— Нет, нет! не думайте этого, хотя, конечно, очень жаль, что господина Родена здесь нет: он мог бы дать нам полезные объяснения благодаря тому, что долго работал у аббата д'Эгриньи!
— Говоря по правде, я очень на него рассчитывал, — сказал де Жернанд. — Я вернулся сюда, чтобы сообщить печальную новость вам и попросить совета и указаний у этого честного, доброго старика, так храбро открывшего суду гнусные интриги.
Странное дело! Дагобер уже несколько минут так углубился в размышления, что ничего не слышал из столь важных для него слов следователя. Он не заметил даже ухода последнего, который, прощаясь с Адриенной, обещал употребить все усилия, чтобы докопаться до истины в деле исчезновения сирот.
Встревоженная молчанием солдата и желая скорее покинуть этот дом и увести с собой Дагобера, Адриенна, обменявшись взором с Горбуньей, подошла к нему, но только что хотела заговорить, как за дверью послышались мужские шаги и мужественный голос, который с нетерпением спрашивал:
— Где же он?.. Где он?
При звуках этого голоса Дагобер, казалось, внезапно пробудился и бросился к дверям. Дверь отворилась… и вошел маршал Симон.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

40 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:52 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
4.

" ПЬЕР СИМОН "



Маршал Пьер Симон, герцог де Линьи, был человек высокого роста, скромно одетый в синий сюртук, наглухо застегнутый, с красной ленточкой в петлице. Трудно было представить себе более честную, более открытую, более рыцарскую внешность; у него были широкий лоб, орлиный нос, твердо очерченный подбородок и загорелое под солнцем Индии лицо. В коротко остриженных волосах около висков пробивалась седина, но густые брови и пушистые длинные усы были совсем еще черные. Свободная смелая походка и резкие движения свидетельствовали о горячем, воинственном нраве. Открытое и сердечное обращение пылкого, благородного воина, сына народа, невольно возбуждало к нему симпатию; Симон был настолько же просвещен, как и храбр, так же великодушен, как искренен, а главной отличительной его чертой была мужественная гордость плебея. Как другие гордились знатностью, так он гордился своим низким происхождением, облагороженным незаурядными достоинствами его отца, истого республиканца, искусного трудолюбивого рабочего, который свыше сорока лет был честью, примером и славой тружеников. Приняв с благодарностью пожалованный ему императором аристократический титул, Пьер Симон поступил как всякий деликатный человек, который с благодарностью принимает от друга совершенно бесполезный подарок, ценя не сам подарок, а руку дающего. Благоговейное поклонение императору никогда не ослепляло Симона. Насколько его любовь и преданность были бессознательными, можно сказать роковыми, настолько же рассудочным и серьезным было его поклонение. Маршал Симон не имел ничего общего с Бретерами, которые любят войну ради войны; он поклонялся Наполеону как герою, как самому великому полководцу, но потому было особенно высоко это поклонение, что он знал, что император ведет войны с тем, чтобы заставить людей жить в мире. Ведь мир, заключенный силою и славой, является великим, плодотворным и блестящим, а мир, порожденный трусостью и слабостью, гибелен, бесплоден и позорен. Как сын ремесленника Пьер Симон восхищался в императоре-выскочке тем, что тот умел затрагивать благороднейшие чувства народа и, не забывая собственного происхождения, по-братски делился с ним блеском знати и королевской власти.
Когда маршал Симон вошел в комнату, черты его лица были искажены, но при виде Дагобера луч радости осветил его лицо, и, бросившись в объятия старого товарища, маршал воскликнул:
— Друг мой! мой старый друг!!!
Дагобер в немом порыве отвечал на эти дружеские объятия; затем маршал, освободившись из его рук, влажными глазами взглянул на солдата и спросил таким взволнованным голосом, что даже губы его дрожали:
— Ну что? ты вовремя приехал к 13 февраля?
— Да… генерал… но все отложено еще на четыре месяца…
— А… моя жена?.. мое дитя?
При этом вопросе Дагобер задрожал и молча опустил глаза.
— Разве их нет здесь? — спрашивал Симон скорее с удивлением, чем с беспокойством. — Мне сказали у тебя дома, что ни моей жены, ни моего ребенка там нет… но что я найду тебя здесь… в этом доме… Я поспешил сюда… Разве их здесь нет?
— Генерал… — заговорил Дагобер, побледнев, как мертвец. — Генерал…
Затем он отер рукавом капли холодного пота, выступившего у него на лбу, и не мог ничего больше сказать… У него сдавило горло и отнялся голос.
— Ты меня пугаешь! — воскликнул маршал, побледнев не менее солдата и схватив его за руку.
В эту минуту к ним подошла Адриенна. На ее лице выражались грусть и умиление. Видя ужасное замешательство Дагобера, она захотела ему помочь и сказала маршалу ласковым и взволнованным голосом:
— Господин маршал… я Адриенна де Кардовилль, родственница… ваших… прелестных детей…
Пьер Симон с живостью обернулся. Ослепительная красота Адриенны не меньше ее слов поразила маршала… Он пробормотал в смущении:
— Вы… мадемуазель… вы… родственница… моих детей?
Он подчеркнул последние слова, с удивлением глядя на Дагобера.
— Да… маршал… ваших детей, — поспешила заговорить Адриенна, — прелестных сестер-близнецов!
— Сестры-близнецы! — прервал Адриенну Симон с порывом невыразимой радости. — Две девочки вместо одной! Как должна быть счастлива их мать! — Затем он прибавил, обращаясь к Адриенне: — Простите меня, мадемуазель, за невежливость… я и не поблагодарил вас за такое известие… Но вы поймете… семнадцать лет я не видал жену… Приехал. Оказывается, моей любви ждут три, а не два дорогих существа… Умоляю вас, мадемуазель, скажите, как я могу отблагодарить вас? Вы наша родственница? Значит, я у вас?.. Моя жена, мои дети тоже здесь?.. Вы боитесь, как бы им не повредило мое неожиданное появление? Да? Это так? Хорошо… я подожду… Но я уверен, что вы так же добры, как и хороши… пощадите же мое нетерпение… Подготовьте их… всех троих… к свиданию со мной!
Дагобер, все более и более волнуясь, дрожал, как лист, и избегал взоров маршала. Адриенна также опустила глаза, ничего не отвечая. Ее сердце разрывалось при мысли о жестоком ударе, который приходилось нанести маршалу. Тот, наконец, заметил их смущение. Его изумление перешло в тревогу, и он воскликнул:
— Дагобер! ты что-то от меня скрываешь?
— Генерал, — бормотал солдат, — я право… я… я…
— Мадемуазель! — воскликнул Пьер Симон. — Умоляю вас… сжальтесь… скажите мне всю правду… Моя тревога ужасна… Ко мне возвращается прежний страх… Что случилось? Мои дочери… моя жена… здоровы ли они? Не подвергаются ли они какой опасности? Говорите же, говорите!
— Ваши дочери немножко утомились после долгого путешествия, — сказала Адриенна, — но их состояние не вызывает беспокойства…
— Боже!.. значит, в опасности моя жена?
— Соберитесь с мужеством! — печально проговорила мадемуазель де Кардовилль. — Увы! вам приходится искать утешения только в любви двух ангелов, которые у вас остались!
— Генерал! — тихо и твердо произнес Дагобер. — Я вернулся из Сибири… один… с вашими дочерьми…
— А их мать? мать? — раздирающим голосом вскрикнул Пьер Симон.
— Мы выехали в путь с сиротами на другой день после ее смерти! — отвечал солдат.
— Умерла! — с мрачным отчаянием повторил маршал, — умерла!
Ответом ему было гробовое молчание.
При этом неожиданном ударе маршал пошатнулся, схватился за спинку кресла и упал на него, закрыв лицо руками. Несколько минут ничего не было слышно, кроме заглушаемых рыданий. Мало того, что Пьер Симон до безумия любил жену, но среди всех тяжелых и ужасных испытаний его всегда поддерживала надежда, что наконец-то он будет вознагражден за все. Пьер Симон был фаталист, как все люди с нежной душой, и твердо верил, что застанет в живых и жену и ребенка, что его ждет двойное счастье, что судьба у него в долгу и уплатит ему с лихвой.
В отличие от тех людей, которых привычка к несчастью делает менее требовательными, Пьер Симон рассчитывал, что его будущее счастье должно быть по крайней мере равносильно невзгодам, испытанным им до этих пор… А для счастья ему были необходимы жена и ребенок, без которых оно было немыслимо. Если бы жена пережила детей, она бы так же не могла их ему заменить, как не заменяли они свою мать. Что это было — слабость или ненасытная жадность сердца? Мы не можем этого объяснить, но последствия такой неутолимой, горькой печали сильно повлияют в дальнейшем на судьбу маршала Симона.
Адриенна и Дагобер отнеслись со всем уважением к страшному горю маршала. Облегчив душу потоком горьких слез, он поднял наконец мужественную голову, провел рукой по покрасневшим глазам, встал и, обращаясь к Адриенне, сказал:
— Простите меня… я не мог справиться с первым порывом отчаяния… Позвольте мне удалиться… Мне надо поговорить со старым другом о горьких подробностях последних минут жены… Будьте добры… проводите меня к дочерям… к моим бедным сиротам!
И голос маршала снова задрожал от волнения.
— Господин маршал, — сказала Адриенна, — мы ждали сюда ваших милых девочек… К несчастью, наши ожидания не сбылись…
Пьер Симон взглянул на молодую девушку молча, как бы не понимая смысла ее слов.
— Но успокойтесь, — продолжала она, — отчаиваться еще рано…
— Отчаиваться? — машинально повторил маршал, переводя взоры с мадемуазель де Кардовилль на Дагобера. — Отчаиваться? Но почему?
— Оттого, что вы не сможете увидеть ваших дочерей, — сказала Адриенна. — Ваше присутствие позволит вам, как отцу… скорее отыскать их.
— Отыскать? — воскликнул маршал. — Разве моих дочерей здесь нет?
— Нет, сударь, — призналась наконец м-ль де Кардовилль. — Их похитили у этого преданного, превосходного человека, привезшего их из Сибири, и скрыли в монастыре…
— Несчастный! — закричал маршал, страшный в своем гневе, угрожающе приближаясь к Дагоберу. — Ты мне ответишь за все…
— О, не обвиняйте его! — воскликнула Адриенна.
— Генерал! — твердым голосом, но с грустной покорностью начал солдат. — Я заслужил ваш гнев… вина моя: мне пришлось покинуть Париж и поручить детей своей жене. Духовник задурил ей голову, убедив ее, что вашим дочерям будет лучше в монастыре, чем у нас. Она поверила и отпустила их. Теперь в монастыре говорят, что не знают, где они, вот вам вся правда… Делайте со мной, что хотите… мне остается терпеть и молчать.
— Но это гнусно! — воскликнул Симон, указывая на Дагобера жестом горестного негодования. — Кому же можно довериться… если этот… если и он обманул…
— Ах! господин маршал! не обвиняйте же его! — воскликнула Адриенна. — Не верьте: он рисковал и жизнью и честью, чтобы вырвать ваших детей из монастыря… и не ему одному не удалось ничего сделать. Вот сейчас еще следователь, человек большого ума, облеченный властью… и он ничего не мог сделать. Его твердость в разговоре с настоятельницей, тщательный обыск всего монастыря ничего не дали. До сих пор найти этих бедных девочек не удалось.
— Но где же этот монастырь? — вскричал маршал, побледневший от гнева и горя. — Где он? Эти люди, вероятно, не знают, что такое отец, у которого отняли детей?
В то время как маршал произносил эти слова, повернувшись к Дагоберу, в дверь, оставшуюся открытой, вошел Роден. Он вел за руки Розу и Бланш. Услыхав восклицание маршала, иезуит вздрогнул от изумления: он совсем не рассчитывал так кстати явиться перед маршалом Симоном, и дьявольская радость осветила его мрачное лицо.
Мадемуазель де Кардовилль первая увидала пришедших. Она бросилась к Родену, воскликнув:
— Ах, я не ошиблась!.. вы наше провидение… всегда… всегда…
— Бедняжки! — шепнул Роден сиротам, указывая им на Пьера Симона. — Вот ваш отец!
— Господин Симон! — воскликнула Адриенна. — Вот они… вот ваши дочки…
При этом возгласе маршал быстро повернулся, и девочки бросились в его объятия. Все смолкли. Слышны были только поцелуи, прерываемые всхлипываниями и восклицаниями радости.
— Идите же, полюбуйтесь по крайней мере на радость, какую вы доставили… — сказала Адриенна, отирая свои глаза, Родену, который стоял в стороне и с умилением смотрел на эту сцену.
Дагобер, сначала окаменевший от изумления при виде Родена, который привел девочек, не двигался с места. Но слова Адриенны позволили ему опомниться; уступая порыву безумной благодарности, солдат бросился на колени перед иезуитом и, сложив руки, как для молитвы, прерывающимся голосом воскликнул:
— Вы меня спасли… возвратив нам этих детей…
— Да благословит вас небо! — воскликнула и Горбунья, уступая общему порыву.
— Друзья мои… это уж слишком, — говорил Роден, как бы изнемогая от волнения, — право, слишком… уж извинитесь за меня перед г-ном маршалом… я не могу… Скажите ему, что его радость была мне лучшей наградой…
— Позвольте… подождите, умоляю вас! — воскликнула Адриенна. — Дайте же маршалу познакомиться с вами… По крайней мере увидеть вас.
— О! останьтесь… наш общий спаситель! — умолял Дагобер, стараясь силой удержать Родена.
— Провидение занимается не тем добром, которое ему удалось сделать, а тем, которое остается еще не сделанным, моя дорогая мадемуазель, — с доброй и в то же время тонкой улыбкой возразил Роден. — Не пора ли подумать о принце Джальме? Мое дело еще не окончено, а минуты дороги. Ну, ну, — прибавил он, ласково освобождаясь из объятий Дагобера. — Ладно! Денек выдался сегодня хороший! С аббата д'Эгриньи личина сорвана; вы освобождены, моя дорогая мадемуазель; вы получили ваш крест обратно, друг мой; Горбунья нашла себе покровительницу, а господин маршал обнимает дочерей… и я понемножку участвую во всех этих радостях… Моя участь прекрасна… сердце радуется… До свидания, друзья мои… до свиданья.
Говоря это, Роден дружеским жестом простился с Адриенной, Дагобером и Горбуньей и исчез, указывая им восхищенным взглядам на маршала Симона, который, горячо лаская своих дочерей и тесно прижав их к себе, заливаясь слезами, казалось, не замечал ничего, что происходило вокруг.
Через час мадемуазель де Кардовилль, Горбунья, маршал Симон, его дочери и Дагобер покинули дом доктора Балейнье.
Заканчивая этот эпизод, мы хотим сказать два слова по поводу домов для умалишенных и монастырей.
Мы уже говорили и еще раз повторяем, что нам кажутся недостаточными и неполными условия надзора, которые установлены законом для наблюдения за домами для умалишенных. Множество фактов, ставших известными суду, и других, не менее серьезных, поведанных нам, достаточно, как кажется, доказывает неполноту надзора. Конечно, судьям предоставлена широкая возможность для осмотра подобных заведений. Мало того, им предписывают подобные осмотры; но мы из достоверного источника знаем, что многочисленные занятия наших чиновников, число которых весьма часто не соответствует количеству работы, превращают эти осмотры в нечто чрезвычайно редкое, их можно, так сказать, назвать иллюзорными. Нам кажется, что полезнее было бы создать ежемесячную инспекцию специально для наблюдения дважды в месяц за домами для умалишенных, причем она должна состоять из чиновников и докторов, чтобы жалобы можно было разбирать со всех сторон. Конечно, закон всегда является на помощь, когда жалоба достаточно обоснована, но сколько для этого требуется формальностей и хлопот, особенно если несчастный, прибегающий к защите закона, находится под подозрением или в принудительном одиночном заключении и не имеет на свободе друзей, которые подали бы за него жалобу в суд! Мне кажется, что гражданские власти должны бы пойти навстречу этим протестам и организовать постоянный вполне законный надзор за домами для умалишенных.
То же самое, что нами сказано о домах для умалишенных, применимо, и, пожалуй, еще в большей степени, к женским монастырям, семинариям и к домам, принадлежащим различным монашеским общинам. Недавние и вполне очевидные злоупотребления, которые стали известны всей Франции, к несчастью, доказали, что насилие, лишение свободы, варварское обращение, развращение малолетних, незаконное заключение, пытки являются если не частыми, то, во всяком случае, возможными в религиозных учреждениях… Нужны были единственные в своем роде случайности, исключительно дерзкие и циничные выходки, чтобы отвратительные поступки стали достоянием общественности. А сколько было других жертв, — может быть, и теперь они еще имеются, — сколько их скрыто и погребено в этих тихих, молчаливых домах, куда не проникает глаз непосвященного и которые благодаря привилегиям духовенства ускользают от надзора светских властей! Не грустно ли, что эти жилища также не подвергаются периодическим осмотрам хотя бы смешанных комиссий, составленных из представителей духовенства, прокуратуры и гражданской власти?
Если все так законно, человечно, милосердно в этих заведениях, которые являются общественными учреждениями, а потому и должны разделять всю лежащую на них ответственность, — откуда тогда это возмущение и гневная ярость клерикальной клики, как только речь заходит о том, чтобы затронуть их вольности и льготы?
Есть нечто выше законов, принятых и изданных Римом; это закон французский, закон, общий для всех, покровительствующий всем и взамен этого требующий от всех к себе уважения и повиновения.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

41 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:53 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
5.

" ИНДУС В ПАРИЖЕ "



Прошло уже дня три с тех пор, как мадемуазель де Кардовилль покинула больницу доктора Балейнье. Следующая сцена происходила в одном из домов на улице Бланш, куда Джальму привезли по указанию неизвестного покровителя.
Представим себе маленькую круглую залу, обтянутую индийской материей жемчужно-серого тона с рисунками пурпурного цвета, простроченными кое-где золотыми нитками. На середине потолка обивка собрана в розетку, перехваченную толстым шелковым шнуром, на неровных концах которого вместо кисти висела маленькая индийская лампа из филигранного золота чудной работы. Остроумно приспособленные, как и многое в этих варварских странах, такие лампы служат одновременно и курильницами для благовоний. Маленькие кусочки голубого хрусталя, которыми заполнены пустоты, образованные прихотливым размещением арабесков, будучи освещены изнутри, сияют такой прозрачной лазурью так, что золотые лампы кажутся созвездиями прозрачных сапфиров. Ароматы горящих благовоний разносятся по комнате легкими волнами беловатого дыма. Свет проникает в комнату — теперь два часа пополудни — только через маленькую теплицу, отделенную прозрачной дверью из целого зеркального стекла, которую можно задвинуть в толщу стены по желобку, сделанному в полу, по которому она бесшумно скользит. Китайский занавес, когда опущен, может заменить стеклянную дверь.
Несколько карликовых пальм, бананов и других индийских растений с толстыми листьями блестящего зеленого цвета расположены группами в теплице, образуя перспективу и служа фоном для двух огромных клумб пестрых экзотических цветов, разделяемых на две половины дорожкой, вымощенной голубым и желтым японским фаянсом и идущей до самой двери. Дневной свет, проникая через свод зеленых листьев и становясь значительно смягченным, принимает особенно нежный оттенок, когда сливается с голубоватым светом ламп-курильниц и с багровыми отблесками пылающего огня в камина из восточного порфира.
В полутемной комнате, пропитанной ароматом курений и благоуханным запахом восточного табака, на роскошном турецком ковре стоит коленопреклоненный человек с черными ниспадающими волосами, в темно-зеленом длинном платье, подпоясанном пестрым кушаком, и усердно раздувает огонь в золотой чашечке кальяна; гибкие и длинные кольца трубки извиваются по ковру, подобно красной змее, отливающей серебром, а конец трубки покоится в длинных пальцах принца Джальмы, лежащего в томной позе на диване.
Голова юного принца ничем не покрыта, черные с синеватым отливом волосы разделены на прямой пробор и мягкими волнистыми прядями ниспадают по обеим сторонам лица и шеи, обладающих чисто античной красотой и теплым, прозрачным, золотистым, как янтарь или топаз, оттенком кожи. Облокотившись на подушку, он опирается подбородком на ладонь правой руки. Широкий рукав спустился до самого сгиба и позволяет видеть на руке, округленной, как у женщины, таинственные знаки, которые когда-то в Индии наколола иголка душителя. В левой руке сын Хаджи-Синга держит янтарный мундштук трубки. Великолепное белое кашемировое платье с разноцветной вышивкой из пальмовых листьев спускается до колен и стянуто широкой оранжевой шалью на гибкой, тонкой талии. Изящный и чистый изгиб ноги этого азиатского Антиноя, видный из-под распахнувшегося платья, вырисовывается под гетрами из пунцового бархата, вышитого серебром; эти гетры с вырезом на щиколотке дополняются маленькими туфлями без задника из белого сафьяна на красном каблуке.
Нежное и вместе с тем мужественное лицо Джальмы выражало меланхолию и созерцательное спокойствие, свойственные индусам и арабам, счастливо одаренным натурам, которые соединяют задумчивую беспечность мечтателя с бурной энергией деятельного человека; они то деликатны, впечатлительны и нервны, как женщины, то решительны, свирепы и кровожадны, как разбойники. Сравнение с женщинами, подмеченное в духовном облике индусов и арабов, пока их не увлекает пыл битвы или жар резни, может быть применено и к их внешнему облику. У них, как у женщин благородного происхождения, маленькие конечности, гибкие суставы, тонкие, изящные формы, но под нежной и подчас очаровательной оболочкой кроются чисто мужской силы и упругости железные мускулы.
Продолговатые глаза Джальмы, подобные черным алмазам, вправленным в голубоватый перламутр, лениво блуждают кругом, переходя с потолка на экзотические цветы. Время от времени он подносит ко рту янтарный мундштук кальяна и после долгой затяжки приоткрывает пунцовые губы, четко обрисовывающиеся на ослепительно белой эмали зубов, и выпускает легкую струйку дыма, смягченного розовой водой кальяна, сквозь которую он проходит.
— Не подложить ли табака в кальян? — спросил стоявший на коленях человек и обратил лицо к Джальме; то было суровое и мрачное лицо Феринджи-Душителя.
Молодой принц молчал. Происходило ли это от восточного пренебрежения к низшей расе, или, погруженный в раздумье, принц не слыхал вопроса, но он не удостоил метиса ответом.
Душитель замолчал, сел на ковре, скрестив ноги, облокотился на колени и, опираясь подбородком на руки, не сводил глаз с Джальмы, ожидая ответа или приказаний со стороны того, чей отец назывался Отцом Великодушного.
Почему Феринджи, кровожадный последователь секты Бохвани, божества убийств, избрал такую смиренную должность? Каким образом мог этот человек, обладающий недюжинным умом, даром страстного красноречия, энергией, которая помогла ему привлечь столько приверженцев доброго дела, — каким образом смирился он с подчиненным положением слуги? Почему этот человек, пользуясь ослеплением молодого принца на его счет и имея возможность принести такую прекрасную жертву Бохвани, — почему он щадил дни сына Хаджи-Синга? Почему он не боялся, наконец, частых встреч с Роденом, который знал столь много о его прошлой жизни?
Продолжение нашего повествования даст ответ на все эти вопросы. Теперь мы скажем лишь одно, что накануне, после долгой беседы наедине с Роденом, Феринджи вышел от него с опущенным взором и скрытным видом.
Помолчав еще некоторое время, Джальма, продолжая следить за кольцами беловатого дыма, выпускаемого им в воздух, обратился к Феринджи, не глядя на него и выражаясь образным и сжатым языком жителей Востока:
— Часы текут… Старик с добрым сердцем не пришел… но он придет… он господин своего слова…
— Он господин своего слова, — повторил утвердительно Феринджи. — Когда третьего дня он пришел к вам в тот дом, куда вас увлекли злодеи для осуществления страшных замыслов, предательски усыпив и вас и меня, вашего верного и бдительного слугу… он сказал: «Тот неизвестный друг, который посылал за вами в замок Кардовилль, направил и меня к вам, принц. Верьте мне и следуйте за мной: вас ждет достойное жилище. Но не выходите отсюда до моего возвращения. Этого требуют ваши же интересы. Через три дня вы меня снова увидите и тогда будете свободны…» Вы на это согласились, принц, и вот уже три дня, как не покидаете этого жилища.
— Я с нетерпением жду старика, — сказал Джальма. — Одиночество меня гнетет… В Париже многое достойно восхищения, особенно…
Джальма не кончил фразы и снова впал в задумчивость. Спустя несколько минут он сказал Феринджи тоном нетерпеливого и праздного султана:
— Ну, расскажи мне что-нибудь.
— Что прикажете, принц?
— Что хочешь! — с беззаботной небрежностью проговорил Джальма, устремив к потолку полузакрытые и томные глаза. — Меня преследует одна мысль… я хочу рассеяться… говори же мне что-нибудь…
Феринджи проницательно посмотрел на молодого индуса, щеки которого зарумянились.
— Принц… — сказал метис. — Я, кажется, угадываю вашу мысль…
Джальма покачал головой, не глядя на душителя. Последний продолжал:
— Вы мечтаете… о женщинах Парижа…
— Молчи, раб! — сказал Джальма.
И он сделал резкое движение на софе, словно слуга прикоснулся к его незажившей ране.
Феринджи замолчал.
Спустя несколько минут Джальма заговорил нетерпеливым тоном, отбросив кальян и закрыв глаза руками:
— Все Же твои слова лучше, чем молчание… Да будут прокляты мои мысли… да будет проклят мой ум, вызывающий эти видения!
— Зачем избегать этих мыслей, принц? Вам девятнадцать лет, вся ваша юность протекла среди войн или в темнице, и вы до сих пор остаетесь целомудренным, подобно Габриелю, тому молодому христианскому священнику, который был нашим спутником.
Хотя Феринджи ничем не изменил своей почтительности к принцу, но тому в слове целомудренный послышался оттенок легкой иронии. Джальма высокомерно и строго заметил метису:
— Я не хочу показаться цивилизованным европейцам одним из тех варваров, какими они нас считают. Вот почему я горжусь своим целомудрием!
— Я вас не понимаю, принц…
— Я полюблю, быть может, женщину, такую же чистую, какой была моя мать, когда отец избрал ее… а чтобы требовать чистоты от женщины, необходимо самому быть целомудренным.
При столь безмерной наивности Феринджи не мог удержать сардонической улыбки.
— Чему ты смеешься, раб? — властно воскликнул принц.
— У этих цивилизованных, как вы их называете, принц, человек, который вступит в брак невинным… станет посмешищем…
— Ты лжешь, раб… Он будет смешон только в том случае, если женится не на чистой, целомудренной девушке.
— В этом случае, принц… он был бы уже убит насмешками… его тогда безжалостно высмеют вдвойне!
— Ты лжешь… ты лжешь… или, если это правда, кто тебе это сказал?
— Я видел французских женщин в Пондишерри и на островах. Кроме того, я многое узнал дорогой. Пока вы беседовали со священником, я говорил с одним молодым офицером.
— Итак, цивилизованные люди, так же как наши султаны в своих гаремах, требуют от женщины целомудрия, хотя сами не обладают им?
— Чем меньше они на него имеют прав, тем строже они его требуют от женщин.
— Требовать того, чего не даешь сам… это значит поступать, как господин с рабом. По какому же праву здесь так действуют?
— По праву того, кто создает такое право, точно так же, как и у нас.
— А что же делают женщины?
— Они не позволяют женихам попадать в смешное положение при женитьбе.
— А когда женщина изменяет… ее здесь убивают? — с мрачным огнем во взоре и резко приподнявшись, спросил принц.
— Убивают точно так же, как у нас. Если ее застанут на месте преступления, — она убита.
— Раз они такие же деспоты, как и мы, то почему же они не запирают своих женщин, чтобы заставить их соблюдать верность, которую не соблюдают сами?
— Потому что они цивилизованные… в отличие от варваров… цивилизованные варвары…
— Очень печально, если ты говоришь правду! — сказал задумчиво Джальма.
Затем он прибавил с особенной горячностью, выражаясь обычным для индусов образным языком, не лишенным мистического оттенка:
— Да… меня огорчают твои слова, раб… Две капли небесной росы, сливающиеся вместе в цветочной чашечке… вот чем являются два сердца, слившиеся в девственной, чистой любви… Два огненных луча, соединяющиеся в неугасимое пламя… вот что значат жгучие, долгие ласки любовников, соединившихся браком.
Пока Джальма говорил о целомудренных радостях сердца, он выражался с неизъяснимой прелестью. Когда же речь коснулась не столь идеальных наслаждений любви, его глаза заблистали, как звезды, он слегка затрепетал, тонкие ноздри раздулись, золотистая кожа на лице порозовела, и молодой человек снова впал в глубокую мечтательность.
Феринджи, заметив его волнение, продолжал:
— А если вы, подобно гордой и блестящей райской птице, султану наших лесов, предпочтете единственной и уединенной любви разнообразие многочисленных наслаждений, если при вашей красоте, молодости и богатстве вы станете искать этих пленительных парижанок… — знаете, из ваших ночных сладострастных видений, — этих очаровательных мучительниц ваших грез, если вы бросите на них взгляд, смелый, как вызов, жалобный, как мольба, жаркий, как страсть, — неужели вы думаете, что от огня ваших взоров не загорится множество томных глаз? И это не будет монотонное наслаждение единственной любви, являющейся тяжелой цепью в нашей жизни: нет, это будут тысячи наслаждений гарема, но только гарема, населенного свободными и гордыми женщинами, которых счастливая любовь сделает вашими рабынями! Вы не почувствуете излишества или пресыщения, так как до сих пор вы вели целомудренную, сдержанную жизнь. Верьте мне, пылкий и прекрасный сын нашей страны, вы сделаетесь предметом страсти, гордости и обожания женщин! И они, очаровательные женщины, только вам, одному в целом свете, будут дарить свои страстные, томные взоры!
В жадном молчании прислушивался Джальма к речам раба. Выражение его лица совершенно изменилось: это больше не был тот меланхолический, мечтательный юноша, который, призывая святые воспоминания о матери, находил только в небесной росе, в душистой чашечке цветка чистые образы для описания той целомудренной любви, о которой он мечтал. Это не был больше юноша, красневший при мысли о наслаждениях законного союза. Нет, далеко нет! Подстрекательство Феринджи зажгло в нем какой-то тайный огонь. Запылавшее лицо Джальмы, его глаза, то горящие, то заволакивающиеся дымкой, мужественное и шумное дыхание, поднимавшее грудь, — все это являлось признаком того, что кровь пылала, а страсти бушевали с тем большей силой, чем сильнее он их сдерживал до сих пор. Поэтому, вскочив вдруг с дивана, он, гибкий, сильный и легкий, как молодой тигр, одним прыжком бросился на Феринджи и, схватив его за горло, воскликнул:
— Твои слова… это жгучий яд!
— Принц, — отвечал Феринджи без малейшего сопротивления… — Ваш раб есть ваш раб.
Эта покорность обезоружила принца.
— Моя жизнь принадлежит вам, — повторил метис.
— Это я теперь в твоей власти, раб! — воскликнул Джальма, оттолкнув душителя. — Сейчас я упивался твоими речами… я глотал эту опасную ложь!
— Ложь, господин?.. покажитесь только женщинам: их взгляды подтвердят вам мои слова.
— Они меня будут любить… женщины… меня… жившего только на войне и в лесах?
— Узнав, что, несмотря на вашу юность, вы уже вели кровавую охоту на тигров и на людей… они вас будут боготворить, господин.
— Ты лжешь!
— Я говорю, что, увидев вашу руку, почти такую же нежную, как их руки, и зная, что она часто купалась во вражеской крови, они покроют ее поцелуями, с восторгом думая о том, как в наших девственных лесах вы с заряженным карабином и с кинжалом в зубах улыбались, услышав рев льва или пантеры, которых вы подстерегали…
— Но я дикарь… я варвар!..
— Поэтому-то они и будут у ваших ног… Они будут и испуганы и очарованы при мысли о той порывистости, неистовстве, бешенстве, той страсти, ревности и любви, которой предается человек вашей крови, юности и горячности. Сегодня нежный и кроткий, завтра мрачный и неукротимый… а затем пылкий и страстный… вы как раз такой человек, который способен их увлечь… Да, да! пусть только раздастся крик ярости во время объятий, и женщины падут перед вами побежденные, трепещущие от наслаждения, любви и ужаса… они будут видеть в вас тогда не человека, а божество!..
— Ты думаешь? — воскликнул Джальма, невольно увлекаясь диким красноречием душителя.
— Вы знаете… вы сами чувствуете, что я говорю правду! — возразил последний.
— Ну да, это так! — воскликнул Джальма с горящим взором и раздувающимися ноздрями, прыжками метаясь по зале. — Я не знаю… не схожу ли я с ума… не пьян ли я… но я чувствую, что ты говоришь правду!.. Да, я чувствую, что меня будут любить безумно, неистово… потому что я сам буду безумно, неистово любить!.. В моих объятиях они будут трепетать от страха и наслаждения… потому что только при мысли об этом я сам трепещу от ужаса и счастья… Раб, ты говоришь правду! В этой любви будет нечто ужасное и опьяняющее…
Произнося эти слова, Джальма был поразительно прекрасен в своей бурной чувственности. Какое редкое и прекрасное зрелище представлял собою целомудренный и воздержанный человек, достигнувший того возраста, когда в нем со всею силой должны развернуться чудесные инстинкты, которые, будучи подавляемы, ложно направлены или извращены, могут помутить рассудок или заставить человека отдаться неудержимым излишествам или натолкнуть его на ужасное преступление, но которые, если их направляют к высокой и благородной страсти, могут и должны, в силу их собственной пылкости, пробуждая в человеке преданность и нежность, возвысить его до пределов идеала!
— О! где же эта женщина… эта женщина, которая заставит меня трепетать, которая сама задрожит предо мной… где же она? — воскликнул Джальма, окончательно опьянев от страсти. — Где же я найду ее?
— Одну? это слишком много, господин! — с холодной иронией возразил Феринджи. — Кто ищет в этой стране одну женщину, тот редко ее находит; кто ищет женщин… тот затрудняется только в выборе!
Во время дерзкого ответа метиса к маленькой садовой калитке дома, выходившей в пустынный переулок, подъехало изящное купе голубого цвета, с прекрасными породистыми лошадьми золотисто-гнедой масти и с черными гривами; обивка и ливрея были голубые с белым, причем металлические части упряжки и пуговицы ливрей были из чистого серебра. На дверцах были косоугольные гербы без щита и короны, как это принято в геральдике для гербов молодых девушек. В карете сидели мадемуазель де Кардовилль и Флорина.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

42 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:53 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
6.

" ПРОБУЖДЕНИЕ "



Чтобы объяснить появление Адриенны у дверей дома, занимаемого Джальмой, надо бросить взгляд на предшествующие события.
Оставив больницу доктора Балейнье, мадемуазель де Кардовилль поселилась в своем особняке на улице Анжу. В течение последних месяцев пребывания у тетки Адриенна тайно отделала и меблировала это красивое жилище, роскошь и изящество которого пополнились чудесными вещами, перевезенными из павильона дворца Сен-Дизье.
Свет находил крайне экстравагантным решение девушки такого возраста и положения, как наша героиня, жить одной, вполне самостоятельно, своим домом, точно она была взрослым мужчиной, или молодой вдовой, или получившим свободу юнцом. Свет делал вид, будто он не знает, что мадемуазель де Кардовилль обладала теми качествами, которых часто не хватает и мужчинам, будь они хоть дважды совершеннолетние, а именно: твердым характером, возвышенным умом, благородным сердцем и большим здравым смыслом. Считая нужным поручить верным людям как внутреннее управление домом, так и хозяйство, Адриенна написала управителю замка Кардовилль и его жене, старым слугам своей семьи, чтобы они немедленно прибыли в Париж, где г-н Дюпон был назначен управляющим, а его жена — экономкой. Старинный друг отца Адриенны, граф де Монброн, умный старик и некогда законодатель моды, и доныне большой знаток моды, посоветовал Адриенне поступить по-княжески и взять себе шталмейстера, указав ей для этой должности человека зрелых лет и прекрасного воспитания, который в качестве любителя лошадей, разорившись на скачках в Англии, был вынужден, как это часто случается и с джентльменами, управлять четверкою дилижанса, находя в этих обязанностях достойный заработок и средство удовлетворить свою привязанность к лошадям. Таков был господин де Бонневиль, протеже графа де Монброн. По возрасту и благовоспитанности он мог сопутствовать Адриенне в поездках верхом и лучше чем кто-либо мог позаботиться о конюшне и выездах. Он с признательностью принял должность, и благодаря его знанию и вкусу упряжки мадемуазель де Кардовилль могли соперничать с самыми элегантными в Париже.
Адриенна снова взяла к себе Гебу, Жоржетту и Флорину. Последняя была вынуждена сначала поступить к княгине де Сен-Дизье, чтобы продолжать прежнюю роль соглядатая настоятельницы монастыря св.Марии, но ввиду нового направления, приданного Роденом делу Реннепонов, было решено, что Флорина, если только это возможно, возобновит свою службу у мадемуазель де Кардовилль. Занимая должность, на которой она пользовалась доверием своей госпожи, несчастная Флорина вынуждена была оказывать важные и темные услуги людям, в руках которых находилась ее судьба и которые принуждали к позорному предательству. К несчастью, все благоприятствовало ее возвращению на старое место. Читателю известно, что Флорина при свидании с Горбуньей, спустя несколько дней после заключения мадемуазель де Кардовилль в больницу доктора Балейнье, уступая порыву раскаяния, дала работнице ценный для Адриенны совет, чтобы Агриколь не передавал княгине бумаги, найденные им в тайнике павильона, но отдал бы их в собственные руки мадемуазель де Кардовилль. Та, узнав от Горбуньи об этом, почувствовала удвоенную симпатию и доверие к Флорине, вновь и почти с признательностью приняла ее на службу и доверила ей наблюдать за устройством дома, нанятого для принца Джальмы.
Что касается Горбуньи, то девушка, убедившись, что жена Дагобера, о которой мы расскажем позднее, в ней уже не нуждается, уступила убеждениям и просьбам мадемуазель де Кардовилль и поселилась у нее. Адриенна, обладавшая очень чутким сердцем, сразу нашла ей настоящее дело: молодая работница, занимая должность секретаря, заведовала раздачей пособий и милостыни. Сперва мадемуазель де Кардовилль хотела, чтобы Горбунья жила у нее просто в качестве доброй подруги, желая этим воздать должное ее любви к труду, безропотности в невзгодах и уму, не задавленному нищетою. Но, зная прирожденное достоинство молодой девушки, Адриенна побоялась, и не без основания, чтобы Горбунья не приняла этого чисто братского предложения за замаскированную милостыню; поэтому, оставаясь с Горбуньей в дружеских отношениях, Адриенна дала ей все-таки определенную работу в доме. При этом щепетильность Горбуньи была пощажена, так как она зарабатывала на содержание, исполняя обязанности, вполне удовлетворявшие ее любовь к милосердию. Лучшего исполнителя святой миссии, какой облекла ее Адриенна, трудно было найти. Тяжкие испытания, доброта ангельской души, возвышенность ума, редкая энергия, умение проникнуть в горестные тайны несчастных, основательное знание бедного и трудящегося класса — все это служило порукой того, что Горбунья исполнит великодушные намерения м-ль де Кардовилль с большим умением и тактом.
Поговорим теперь о различных событиях этого дня, предшествовавших появлению мадемуазель де Кардовилль у ворот дома на улице Бланш.
Десять часов утра. Крепко запертые ставки в спальне Адриенны не пропускают ни одного солнечного луча в эту комнату, освещенную только круглой лампой из восточного алебастра, которая подвешена к потолку на трех длинных серебряных цепях. Эта сводчатая комната представляла собою нечто вроде восьмиугольного шатра. Стены и потолок обиты белой шелковой материей, покрытой пышными складками и буфами из белого муслина, закрепленного здесь и там розетками из слоновой кости. Две двери, так же из слоновой кости, с дивной перламутровой инкрустацией, ведут одна в ванную, а другая в туалетную комнату, нечто вроде храма, посвященного культу красоты и меблированного так же, как и в павильоне дворца Сен-Дизье. Прямо против кровати, за решеткой резного серебра, помещался камин из пентеликонского мрамора снежной белизны, с двумя очаровательными, чудесными кариатидами и с фризом, представлявшим цветы и птиц. Над фризом, взамен каминной доски, помещена высеченная из мрамора на редкость тонкой резьбы продолговатая, изящного контура корзина, полная розовых камелий в цвету. Гармоническая белизна этой девственной комнаты только и нарушалась яркой зеленью и нежной розовой окраской цветов. Под легким муслиновым пологом, который прозрачным облаком спускался с самого потолка, стояла на горностаевом ковре низкая кровать с ножками резной слоновой кости; Везде, где не было слоновой кости, державшейся на гвоздиках с перламутровыми шляпками, кровать была обита стеганой на вате белой шелковой материей, точно громадное саше. Батистовые простыни, обшитые валансьенскими кружевами, немного сбились и открывали угол белого шелкового матраца и конец муарового одеяла, очень легкого, так как ровная и теплая температура комнаты напоминала температуру ясного весеннего дня. Верная своим правилам, заставившим ее потребовать, чтобы на чеканной вазе стояло имя автора, а не торговца, Адриенна захотела, чтобы вся обстановка ее спальни, отличавшаяся изысканной роскошью, была сделана ремесленниками из числа наиболее одаренных, трудолюбивых и честных, кому она сама доставляла материалы. Таким образом, получилась возможность прибавить к оплате их труда ту прибыль, которую получили бы посредники, спекулирующие на их работе. Это значительное повышение заработка обрадовало сотню нуждавшихся семейств и увеличило их благосостояние, и они, благословляя щедрость Адриенны, давали ей, как она говорила, право наслаждаться роскошью как справедливым и добрым поступком.
Нельзя было ничего представить себе свежее и изящнее этой спальни. Адриенна только что проснулась. В томной грациозной позе покоилась она среди волн муслина, кружев, батиста и белого шелка. Никогда на ночь она ничего не надевала на свои дивные золотистые волосы (древние греки считали это лучшим средством сохранить их пышность). Волосы заплетали в несколько длинных шелковистых, кос, спускавшихся в виде широких и густых бандо по обеим сторонам липа, почти целиком закрывая маленькие уши, так что видно было только розовую мочку; поднятые потом греческим узлом, эти бандо соединялись в толстую косу на маковке головы. Античная прическа так шла к тонким и чистым чертам Адриенны и так ее молодила, что девушке нельзя было дать больше пятнадцати лет. Туго стянутые и заплетенные волосы казались почти темными, если бы не огненные блестящие отливы на изгибах кос. Адриенна была погружена в утреннее оцепенение, ленивая теплота которого располагает к мечтам. Склоненная набок голова молодой девушки выставляла в самом выгодном свете идеальную форму плеч и шеи. Ее улыбающиеся губы, влажные и алые, и ее щеки были свежи и холодны, как будто она только что умылась ледяной водой. Бархатные темно-карие глаза, полуприкрытые ресницами, то мечтательно и томно глядели куда-то вдаль, то с удовольствием останавливались на розовых цветах и зеленых листьях камелий.
Кто может описать невыразимую безмятежность пробуждения Адриенны… пробуждения целомудренной и прекрасной души в прекрасном и целомудренном теле? Пробуждения сердца, такого же чистого и свежего, как молодое, свежее дыхание, тихо вздымающее девственную грудь… грудь, столь же девственную и белую, как непорочный снежный покров?.. Какое верование, какой догмат, какая формула, какой религиозный символ — о, Божественный Отец наш Создатель! — может дать большее представление о твоем гармоническом и неизъяснимом могуществе, чем молодая девственница, которая, просыпаясь во всем расцвете красоты, во всей стыдливой грации, дарованной ей Тобою, ищет в своих невинных грезах тайну божественного инстинкта любви, которую Ты вложил в нее, как и во все Свои создания, — о, Ты, который есть вечная любовь и беспредельная доброта!
Смутные грезы, волновавшие Адриенну с минуты ее пробуждения, вскоре перешли в трогательную задумчивость. Ее голова склонилась на грудь, прекрасная рука упала на постель, черты ее, не становясь печальными, приняли выражение трогательной меланхолии. Живейшее ее желание исполнилось: она жила одна, свободно и самостоятельно. Но эта нежная, деликатная, общительная и удивительно цельная натура чувствовала, что Бог наделил ее такими редкими сокровищами не для того, чтобы она погребла их в холодном, эгоистическом одиночестве. Она чувствовала, что любовь внушила бы и ей и тому, кто был бы ее достоин, много прекрасного и великого. Она верила в силу и благородство своего характера, гордилась тем, что дает благой пример всем женщинам, и, зная, что на нее обращены завистливые взоры, твердо верила в себя. Она не боялась дурного выбора: она боялась только того, что не из кого выбирать, — до того был строг ее вкус. А кроме того, если бы даже идеал и олицетворился в ком-нибудь, взгляды Адриенны на независимость и достоинство, которые женщина, по ее мнению, должна была сохранять по отношению к мужчине, были своеобразны, но и вполне справедливы, необыкновенны, хотя и совершенно разумны, она так неумолимо решилась не делать тут никаких уступок, что боялась, согласится ли на такие небывалые условия союза тот человек, на котором она остановит выбор. Окидывая взглядом всех возможных знакомых претендентов на ее руку, она невольно соглашалась, что картина, изображавшая женихов, с горькой иронией и красноречивой насмешливостью нарисованная Роденом, была вполне правдива. При этом она не без гордости припомнила, как этот человек без всякой лести поощрял ее следовать великому, прекрасному и великодушному плану.
По течению или прихоти мыслей Адриенна вспомнила вдруг о Джальме. Оказывая королевское гостеприимство своему царственному родственнику, Адриенна вовсе не смотрела на молодого принца как на героя своего будущего. Она не без основания полагала, что полудикий юноша обладает неукротимыми или, лучше сказать, еще неукротившимися страстями и, брошенный в утонченную цивилизованную среду, неминуемо обречен стать жертвой многих жестоких испытаний, многих пылких перемен. Не имея в характере ничего деспотического, мадемуазель де Кардовилль вовсе не стремилась цивилизовать молодого дикаря. Поэтому, несмотря на интерес, или, вернее, в силу интереса к молодому индусу, она твердо решила познакомиться с ним не ранее как через два-три месяца, сказав себе, что не будет принимать его, если бы случай даже открыл Джальме их родство. Таким образом, она желала не столько испытать его, сколько предоставить свободу действий и поступков, чтобы принц успел перегореть первым огнем хороших или дурных страстей. Не желая все же оставить его совершенно беззащитным среди опасностей парижской жизни, она просила графа де Монброн ввести Джальму в лучшее общество Парижа и не оставить его советами опытного светского человека.
Граф де Монброн с большим удовольствием взялся исполнить поручение Адриенны. Ему самому было интересно представить в свете молодого королевского тигра и столкнуть с элегантнейшими женщинами и золотой молодежью Парижа. Он готов был поручиться чем угодно за успехи молодого протеже.
— Что касается меня, — предупредила с обычной откровенностью Адриенна, — мое решение непоколебимо. Вы сами говорите, какой сильный эффект произведет появление в свете принца Джальмы, девятнадцатилетнего индуса редкой красоты, гордого и дикого, как молодой лев; вы сами прибавили, что это ново и необычайно. Мне просто за него становится страшно, когда я подумаю, какому преследованию подвергнется юноша со стороны кокеток, желающих его цивилизовать. Ну, а я не хочу соперничать со всеми этими красавицами, безбоязненно решающимися попасть в когти молодого тигра. Я им интересуюсь как родственником, как красивым, храбрым юношей, но больше потому, что он не следует отвратительной европейской моде! Однако как ни редки эти качества, их все-таки недостаточно, чтобы я изменила своему намерению. Кроме того, мой новый друг, добрый старый философ, дал мне совет, который и вы одобрили, дорогой граф, хотя вы совсем не философ, а именно: несколько времени принимать, а не выезжать самой. Благодаря этому я до поры до времени избегну встречи с моим царственным родственником и смогу сделать строгий выбор знакомых в обществе. Я убеждена, что, так как мой дом будет хорошо поставлен, а положение мое достаточно необычно, у меня будет наплыв любопытных обоего пола, из которых каждый будет надеяться проникнуть в какую-нибудь тайну. Я уверена, что это меня очень позабавит.
И на вопрос графа, долго ли продолжится изгнание индийского тигра, Адриенна отвечала:
— Принимая почти всех из того общества, куда вы его введете, я услышу о нем массу различных суждений, и это будет очень любопытно. Если некоторые мужчины будут его хвалить, а женщины — сильно порицать, я буду довольна… Словом, составляя мнение по этим рассказам, отделяя истину от вымысла, — доверьтесь моему благоразумию, — я сокращу или продолжу срок, как вы говорите, изгнания.
Таково было решение мадемуазель де Кардовилль относительно Джальмы в тот самый день, когда ей пришлось очутиться с Флориной в доме, где жил принц. Она совсем не хотела видеть его раньше, чем через несколько месяцев.
Долго раздумывая о судьбе и надеждах своего сердца, Адриенна впала в глубокую задумчивость. Очаровательное создание, полное жизни, силы и молодости, она вздохнула, закинула за голову прелестные руки и несколько минут лежала, казалось, совершенно разбитая и обессиленная… Неподвижная под легкой белой тканью покрывала, Адриенна была похожа на чудную статую, засыпанную легким слоем снега… Но вот внезапно молодая девушка села на кровати, провела рукой по лбу и быстро дернула сонетку. При первом серебристом звуке колокольчика обе двери отворились. Жоржетта появилась на пороге туалетной комнаты, откуда с веселым лаем выскочила Резвушка, маленькая черная с рыжим собачка в золотом ошейнике.
Геба стояла в дверях ванной комнаты. Внутри этой комнаты, освещенной сверху, виднелась на зеленом с золотом ковре из мягкой кордуанской кожи громадная хрустальная ванна в форме удлиненной раковины. Единственные три спайки этого смелого шедевра исчезали под изящными изгибами высоких тростников, вычеканенных из серебра, которые тянулись вверх от широкого — тоже из чеканного серебра — постамента ванны, изображавшего детей и дельфинов, играющих среди настоящих коралловых ветвей и лазурных раковин. Ничто не могло больше радовать взор, чем эти пурпурные ветви и голубые раковины на матовом дне, инкрустированном серебром. Из ванны от душистой, теплой воды вился легкий ароматный пар, ворвавшийся легким туманом и в спальню.
При виде изящной, кокетливо одетой Гебы, державшей в обнаженных пухлых руках длинный пеньюар, Адриенна спросила:
— А где же Флорина, дитя мое?
— Часа два тому назад ее вызвали по спешному делу, и она еще не возвращалась.
— Кто же ее вызвал?
— Молодая особа, служащая у вас секретарем… Она выходила сегодня очень рано и, вернувшись, позвала к себе Флорину, и та все еще у нее.
— Вероятно, отсутствие это связано с каким-нибудь спешным делом у моего ангельского министра пособий и милостыни! — сказала, улыбаясь, Адриенна, подумав о Горбунье.
Она сделала знак Гебе подойти к кровати.
Часа через два, окончив свой туалет, по обыкновению на редкость изящный, Адриенна отослала прислужниц и попросила к себе Горбунью.
Молодая швея стремительно вошла в комнату. Ее лицо было расстроено и бледно, и она дрожащим голосом сказала Адриенне:
— Ах, мадемуазель Адриенна… предчувствия меня не обманули… вам изменяют…
— Какие предчувствия, дитя мое? — спросила с удивлением м-ль де Кардовилль. — Кто мне изменяет?
— Господин Роден!.. — отвечала Горбунья.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

43 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:55 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
7.

" СОМНЕНИЯ "



Услыхав это обвинение, Адриенна с еще большим удивлением взглянула на Горбунью.
Прежде чем описывать эту сцену, мы должны сказать, что Горбунья рассталась со своим бедным нарядом и была одета в черное платье, очень простое, но сшитое с большим вкусом. Грустный цвет платья, казалось, говорил об отказе Горбуньи от человеческой суетности, о вечном трауре ее сердца и суровых обязанностях, которые она на себя приняла, предавшись заботе об обездоленных. Белый отложной воротничок и маленький газовый чепчик с серыми лентами оживляли этот туалет. Ее прелестные каштановые волосы обрамляли задумчивое лицо с кроткими голубыми глазами, а длинные, гибкие руки, предохраняемые теперь от холода перчатками, отличались-почти прозрачной белизной вместо прежней синевы.
Взволнованное лицо Горбуньи выражало живейшую тревогу. Мадемуазель де Кардовилль воскликнула в крайнем изумлении:
— Что вы говорите?
— Господин Роден вам изменяет, мадемуазель!
— Он… это невозможно!
— О! меня не обманули предчувствия!
— Ваши предчувствия?
— Да! В первый раз, когда я увидала г-на Родена, я невольно испугалась… мое сердце болезненно сжалось… и я почувствовала страх… страх за вас, мадемуазель!
— За меня? — сказала Адриенна. — Почему же вы не боялись за себя, мой бедный друг?
— Не знаю… это был какой-то непобедимый страх, и я не могла от него отделаться, несмотря на расположение, выказанное господином Роденом моей сестре… Он меня все еще пугал!
— Странно… Я лучше, чем кто-либо другой, могу понять инстинктивное чувство симпатии или отвращения… Но в данном случае… Наконец… — сказала Адриенна, подумав, — оставим это… Скажите мне, каким образом сегодня ваши подозрения перешли в уверенность?
— Вчера я пошла отнести моей сестре Сефизе пособие, доставленное Роденом от какой-то сострадательной особы… Не застав Сефизы у подруги, у которой она живет… я просила привратницу предупредить сестру, что приду к ней сегодня утром… что я и сделала… Извините меня за некоторые подробности… они необходимы…
— Говорите, говорите, друг мой!
— Молодая девушка, приютившая у себя мою сестру, — продолжала смущенно Горбунья, опустив глаза и краснея, — ведет… не совсем правильную… жизнь. Один из постоянных участников ее развлечений, по имени господин Дюмулен, сообщил ей настоящее имя господина Родена, которого в том доме все знали как господина Шарлеманя.
— Да ведь он говорил мне об этом еще у Балейнье… а потом он даже объяснил, почему ему необходимо иметь такую скромную квартирку в отдаленной местности… и я могла только похвалить его за это.
— Ну, так вчера у господина Родена был аббат д'Эгриньи.
— Аббат д'Эгриньи! — воскликнула Адриенна.
— Да… и он пробыл два часа взаперти с Роденом.
— Дитя мое… вас обманули!
— Вот что я узнала, сударыня. Аббат приехал утром, но не застал Родена дома. Тогда он оставил привратнице записку, где написал: «Я буду через два часа». Молодая девушка, о которой я говорила, увидела эту записку, и так как все, что касается господина Родена, окружено какой-то таинственностью, то она решилась из любопытства дождаться у привратницы приезда аббата д'Эгриньи. И действительно, два часа спустя он вернулся и застал господина Родена у себя.
— Нет, нет, — повторяла с дрожью Адриенна. — Это невозможно… тут вышла какая-то ошибка!
— Не думаю. Зная, как важно это сообщение, я попросила эту молодую особу описать мне наружность аббата д'Эгриньи.
— Ну, и что же?
— Она мне его описала так: человек лет сорока, высокий, стройный, одетый просто, но изящно. С очень проницательными серыми глазами и густыми бровями; волосы у него темные, лицо бритое и очень решительные манеры.
— Правда! — сказала Адриенна, не имея сил поверить тому, что слышит. — Это вполне точное описание.
— Желая собрать как можно больше сведений, — продолжала Горбунья, — я спросила привратницу, не казались ли Роден и аббат д'Эгриньи поссорившимися, когда они выходили из дома. Она отвечала, что нет и что, прощаясь на пороге, аббат сказал: «Завтра… я вам напишу… решено».
— Что же это — сон или нет? Боже мой! — воскликнула Адриенна, охватив голову обеими руками. — Я не могу сомневаться в ваших словах, мой бедный друг, но подумайте: ведь в этот дом вас послал сам Роден, чтобы снести пособие вашей сестре. Значит, он мог предположить, что вы узнаете о тайных свиданиях с аббатом. Признайтесь, ведь для предателя он поступил очень неловко!
— Я подумала об этом! Но встреча этих людей показалась мне столь опасной для вас, что я вернулась в сильном страхе.
Люди исключительной порядочности с трудом верят в возможность измены. Чем она чернее, тем сильнее их сомнения. Характер Адриенны был именно таков. Кроме того, одним из качеств ее ума была строгая прямота. Поэтому, хотя рассказ Горбуньи произвел на нее сильное впечатление, она все-таки сказала:
— Полноте, друг мой, не будем пугаться заранее, не станем торопиться предполагать дурное. Поищем вместе объяснение: припомним все, что было. Роден открыл мне двери больницы доктора Балейнье; он в моем присутствии принес жалобу на господина д'Эгриньи; он добился угрозами от настоятельницы монастыря освобождения дочерей маршала Симона; он открыл, куда спрятали принца Джальму; он выполнил все мои желания относительно него; вчера еще он дал мне множество дельных советов; ведь все это правда… не так ли?
— Да, мадемуазель!
— Теперь представим себе худшее: что у Родена кроется задняя мысль получить хорошее вознаграждение… Но ведь до сих пор он проявлял полное бескорыстие?
— И это правда! — отвечала бедная Горбунья, уступая, подобно Адриенне, очевидности совершившихся фактов.
— Теперь рассмотрим возможность измены. Соединиться с аббатом д'Эгриньи, чтобы предать меня? Но каким образом меня предать? В чем мне изменить? Чего я могу бояться? Напротив, ведь это аббату и княгине придется предстать перед правосудием за причиненное мне зло! Не так ли?
— Но как же объяснить тогда эту встречу двух людей, которые должны питать друг к другу только ненависть и отвращение?.. Не кроются ли тут какие-то коварные замыслы?.. И потом, не одна я так думаю…
— Как?
— Сегодня утром, когда я вернулась, я была настолько взволнована, что Флорина спросила меня о причине моего смущения. Зная, как предана вам эта девушка…
— Нельзя быть более преданной!
— Я решилась с ней поделиться. Я считала необходимым сообщить вам об этом поскорее и обратилась к Флорине. Она, кажется, еще больше меня испугалась свидания Йодена с аббатом. Но, немного подумав, она сказала: «Будить мадемуазель Адриенну совершенно лишнее. Два-три часа ничего не значат, а я, быть может, за это время успею узнать что-нибудь новое. Мне пришла в голову мысль, которую считаю очень дельной… извинитесь за меня перед мадемуазель… я скоро вернусь». Затем она послала за каретой и уехала…
— Флорина — прекрасная девушка, — сказала мадемуазель де Кардовилль, улыбаясь, так как почти совершенно успокоилась. — Но я думаю, что доброе сердце и усердие завели ее, как и вас, на ложный путь, мой бедный друг! Знаете, мы с вами обе легкомысленны! Мы не подумали об одной вещи, которая должна была нас разом успокоить…
— О чем же мы забыли?
— Да о том, что аббат д'Эгриньи теперь очень боится Родена; мудрено ли, что он его разыскал, чтобы просить пощады. Не правда ли, вот вполне удовлетворительное и единственное разумное объяснение этому свиданию?
— Может быть! — сказала Горбунья, подумав. — Да… это весьма вероятно!.. — Но затем, как бы уступая внутреннему убеждению, более сильному, чем всякое разумное объяснение, она воскликнула:
— А между тем… нет!.. нет!.. Поверьте мне, вас обманывают! Я это чувствую… Казалось бы, все против того, что я утверждаю… а все же я убеждена, что мои предчувствия верны… Они слишком сильны, чтобы я могла обманываться… А кроме того, разве вы сами не проникаете в тайные изгибы моего сердца, разве я, в свою очередь, не могу угадать, что вам угрожает великая опасность?
— Что вы хотите этим сказать? что именно я угадала? — спросила невольно тронутая мадемуазель де Кардовиль, поразившись убежденному и встревоженному тону Горбуньи, которая продолжала:
— Что вы угадали? Увы! вы угадали, что такое бедное создание, как я, обреченное на обособленную жизнь, должно страдать болезненной щепетильностью; и вы меня поняли. Вы должны же, наконец, узнать, что если я до сих пор молчала, то не потому, что не понимала, чем вам обязана. Кто вам мог внушить, что единственная для меня возможность принять, не краснея, ваши благодеяния заключалась именно в тех обязанностях, какие вы мне поручили? Кто вам сказал, что мой отказ занять в вашем обществе, за вашим столом положение равной вам подруги, — чем вы хотели в моем лице вознаградить трудолюбие, покорность судьбе и честность, — истекал не из ложной скромности бедной работницы, а из сознания несчастного уродства, которое сделало бы смешным мое положение?
Кто растолковал вам, что, не будь этого, я бы с благодарностью и гордостью приняла это предложение во имя моих сестер из народа? А что вы это знали, мне доказывают те трогательные слова, какими вы ответили на мой отказ: «Я вас понимаю: вы отказываетесь не из ложной скромности; я уважаю и люблю то чувство собственного достоинства, которое вынуждает вас так поступить». Кто вам шепнул, что я рада буду иметь свой маленький уголок среди великолепия вашего дома, великолепия, слишком для меня ослепительного? — с горячностью продолжала Горбунья. — Кто вам это подсказал при выборе для меня помещения, все-таки слишком роскошного? Кто, наконец, мог вам передать, что хотя я и не завидую вашим изящным прислужницам, — напротив, я успела уже их полюбить за любовь к вам, — но что мне будет неловко в их присутствии именно поскольку слишком невыгодно сравнение между нами? Никто, конечно, а между тем вы всегда их удаляете, когда зовете меня?.. Да… Кто мог, наконец, открыть те тягостные и тайные чувства, какие мне внушает мое особое положение? Кто вам все это открыл и подсказал? Конечно, тот, кто в своей великой благости, создавая миры, в то же время отечески печется о самом крошечном насекомом, копошащемся в траве… И вы думаете, что сердце, обязанное вам за все это, не может почуять опасность, грозящую его благодетельнице?.. Нет, нет… Одни обладают даром предвидеть опасность, угрожающую им лично, а другие еще счастливее: они предвидят опасность, угрожающую их близким, и могут предупредить их… Бог наделил меня таким инстинктом!.. Вам изменяют… верьте мне… вам изменяют!
Горбунья, с оживленным взором, покраснев от волнения, произнесла последние слова так убедительно, сопроводив их столь выразительным жестом, что мадемуазель де Кардовиль, уже поколебленная в своих убеждениях, начала разделять ее опасения. Кроме того, хотя Адриенна и раньше могла оценить замечательный ум и образованность этой девушки из народа, до сих пор ей ни разу не пришлось слышать, чтобы Горбунья говорила так убедительно и с тем трогательным красноречием, источник которого кроется в одном из самых благородных чувств. Это обстоятельство усиливало впечатление от слов Горбуньи. Адриенна хотела отвечать, но в эту самую минуту кто-то постучал, и в комнату вошла Флорина.
Заметив, что камеристка встревожена, мадемуазель де Кардовилль поспешно обратилась к ней:
— Ну что, Флорина? что нового?.. где ты была?
— Во дворце Сен-Дизье, мадемуазель!
— Зачем ты туда ходила? — с удивлением спросила Адриенна.
— Сегодня утром мадемуазель (Флорина указала при этом на Горбунью) доверила мне свои сомнения и тревоги… я их вполне разделяю. Посещение Родена аббатом д'Эгриньи показалось мне очень важным событием; я подумала, что, если Роден, в свою очередь, мог быть на этих днях у княгини де Сен-Дизье, тогда измена его несомненна.
— Конечно! — заметила Адриенна с беспокойством. — Ну, и что же?
— Я пришла под предлогом взять оставшиеся в павильоне вещи, а так как ключи от него у госпожи Гривуа, то у меня было основание зайти и в дом.
— Дальше, Флорина, дальше!..
— Я постаралась разговорить госпожу Гривуа насчет Родена, но мне это не удалось…
— Она вас остерегалась, — сказала Горбунья. — Этого следовало ожидать.
— Я ее спросила, не приходил ли на днях господин Роден, но она отвечала так уклончиво, что я потеряла всякую надежду что-нибудь узнать, — продолжала Флорина. — И чтобы мое посещение не возбудило подозрений, я от госпожи Гривуа действительно прошла в павильон. Представьте же себе, мадемуазель, на повороте аллеи я увидала самого господина Родена, спешившего к маленькой калитке, чтобы незаметно уйти.
— Слышите… мадемуазель! — с умоляющим видом воскликнула Горбунья. — Согласитесь хоть с очевидностью!
— Он! у княгини! — воскликнула мадемуазель де Кардовилль, глаза которой, обычно кроткие, загорелись огнем негодования. Взволнованным голосом она прибавила: — Дальше, Флорина!
— При виде Родена я остановилась, — продолжала Флорина, — и, повернувшись назад, скорее побежала в вестибюль павильона, выходящий окнами на калитку. Не поднимая занавесок, я открыла одно из окон и увидала фиакр, который ожидал Родена, так как несколько минут спустя Роден сел в него, сказав кучеру: «Улица Бланш, N39».
— Адрес принца! — воскликнула Адриенна.
— Да, мадемуазель.
— Действительно, Роден намеревался посетить его сегодня, — задумчиво проговорила молодая девушка.
— Вне всякого сомнения, он изменяет и вам и принцу, который еще легче сделается его жертвой!
— Какая низость… какая низость! — воскликнула мадемуазель де Кардовилль, вскочив с места с искаженным от горького негодования лицом. — Такая измена!.. Боже! кому же после этого верить!.. Потеряешь даже веру в себя!
— Это ужасно, мадемуазель… не так ли? — сказала Горбунья дрожа.
— Зачем тогда он спас меня и моих родственников, зачем донес на аббата? — продолжала Адриенна. — Просто с ума сойти можно… какая-то бездна под ногами… Что же может быть страшнее сомнения!
— Возвращаясь, — оказала Флорина, растроганно глядя на свою госпожу, — я напала на мысль, которая даст вам возможность, мадемуазель, убедиться… в том, что все это значит… Но только нельзя терять ни минуты!..
— Что ты хочешь этим сказать? — спросила Адриенна.
— Роден будет с принцем наедине? — сказала Флорина.
— Без сомнения!
— Принц, конечно, примет Родена в маленьком салоне, рядом с теплицей. Он всегда сидит там.
— Ну, что же дальше?
— В эту теплицу, устройством которой я занималась по вашему приказанию, есть ход из переулка, для того чтобы садовник, убирая ее по утрам, не проходил через комнаты; окончив свою работу, он днем больше уже не возвращается.
— К чему ты клонишь? Какой у тебя план? — спрашивала Адриенна, все более и более удивляясь.
— Растения расположены так, что если даже штора на стеклянной двери не опущена, то, кажется, можно приблизиться настолько, что из комнаты ничего не будет видно. Между тем как из теплицы можно будет и видеть и слышать… Я всегда проходила последнее время, присматривая за отделкой дома, через эту теплицу… Один ключ от нее у садовника, а другой — у меня… По счастью, я его еще не отдала… Через час, таким образом, вы можете удостовериться, как держаться с Роденом… если он изменяет принцу… то изменяет к вам!
— Что ты говоришь? — воскликнула мадемуазель де Кардовилль.
— Я говорю, что, если вам угодно, мы поедем сейчас к дому принца… я пройду через калитку в теплицу и, если возможно, вернусь за вами и проведу вас туда.
— Это называется шпионить! — с гордостью заметила мадемуазель де Кардовилль, прерывая Флорину. — И как это могло прийти вам в голову…
— Простите, мадемуазель! — сказала сконфуженная и огорченная девушка. — Мне казалось, что это единственный способ удостовериться в измене…
— И для этого решиться подслушивать!.. Никогда!
— Мадемуазель, — начала ничего не говорившая до той поры Горбунья. — Позвольте мне вам сказать, что Флорина права… Этот способ очень тяжел и неприятен… но единственно возможный для того, чтобы составить себе раз и навсегда верное мнение о Родене… Ведь наружность часто бывает обманчива. Я первая начала обвинять Родена, мои предчувствия мне кажутся совершенно верными… но я никогда бы себе не простила, если я его обвиняю напрасно!.. Конечно… подслушивать… играть роль шпиона тяжело… но если… — сдержав страшным усилием воли слезы стыда, заволакивавшие ей глаза, Горбунья продолжала, — если это нужно для вашего спасения… потому что если вам изменяют… то будущее ужасно… я… я пойду вместо вас… и буду…
— Ни слова больше! — прервала ее Адриенна. — Прошу вас, ни слова!.. Чтобы я заставила вас… делать для меня… то, что мне самой кажется унизительным!.. Никогда!.. — Затем, обратясь к Флорине, она прибавила: — Попроси господина де Бонневиля распорядиться, чтобы сейчас же подали карету.
— Вы согласны! — воскликнула с восторгом Флорина, не скрывая радостных слез, навернувшихся ей на глаза.
— Да… согласна! — взволнованно ответила Адриенна. — Если это война… то война будет жестокая!.. Надо к ней приготовиться… Было бы слабостью и глупостью не принять мер предосторожности! Конечно, мне противно будет делать это и очень тяжело… но таков единственный способ удостовериться и предохранить себя, быть может, от серьезной опасности… Кроме того… возможно, что беседа Родена с принцем… будет для меня вдвойне решающей… я буду знать, верить ли мне господину Родену или беспощадно ненавидеть его!.. Скорее, Флорина… дай мне одеться… ты едешь со мной… А вы, друг мой, ждите меня здесь, — прибавила она, обращаясь к Горбунье.
Через полчаса после этого разговора карета Адриенны остановилась, как мы уже знаем, у ворот сада на улице Бланш.
Флорина вошла в теплицу и быстро вернулась к своей госпоже.
— Штора опущена, и Роден только что вошел к принцу, — сказала она.
Итак, мадемуазель де Кардовилль невидимо присутствовала при сцене, которая происходила между Роденом и Джальмой.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

44 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:56 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
8.

" ПИСЬМО "


За несколько минут до прибытия Адриенны в теплицу Феринджи ввел Родена к принцу, который под влиянием страстного возбуждения, в какое привели его слова метиса, казалось, не заметил появления иезуита.
Изумленный возбужденным состоянием, ясно отражавшимся на лице молодого человека, Роден знаком спросил Феринджи, что это значит. Душитель быстро указал ему на голову, потом на сердце, а затем на пылающий очаг. Это символическое указание должно было изображать, что сердце и голова Джальмы в огне. Несомненно, иезуит понял пантомиму, потому что почти незаметная улыбка пробежала по его бледным губам. Затем он громко сказал метису:
— Я желаю говорить с принцем наедине… опустите штору и проследите, чтобы никто нам не помешал.
Феринджи поклонился, подошел к стеклянной двери, задвинул ее с помощью пружины в стену и опустил занавес. Поклонившись еще раз, метис вышел из салона. Спустя некоторое время после его ухода мадемуазель де Кардовилль и Флорина появились в теплице, которая отделялась теперь от комнаты, где находился Джальма, только прозрачной белой шелковой шторой, расшитой узором с крупными разноцветными птицами.
Шум затворявшейся за Феринджи двери, казалось, привел молодого индуса в себя.
Его черты, хотя еще и оживленные, приняли обычное выражение кроткого спокойствия: он провел рукой по лицу, огляделся кругом, точно пробудившись от сна, и, увидав Родена, с легким замешательством и почтением подошел к нему, назвав его по обычаю своей родины отцом. Так там поступают со старшими.
— Извините… отец мой…
И, желая оказать ему особое почтение, как принято на Востоке, молодой принц хотел поцеловать его руку. Иезуит уклонился от этой чести, отступив в сторону.
— В чем вы извиняетесь, милый принц? — спросил он юношу.
— Я мечтал, когда вы вошли… я не сразу вас приветствовал… еще раз простите меня, отец мой…
— Еще и еще раз извиняю вас. Нам надо побеседовать… садитесь на диван… и, если желаете, берите вашу трубку…
Но Джальма не последовал приглашению и, несмотря на настояния старика с добрым сердцем, как он называл иезуита, почтительно сел в кресло.
— Право, меня огорчают ваши церемонии, принц, — сказал Роден. — Вы здесь у себя, в вашей Индии… т.е. мы желали бы, чтобы вы так себя чувствовали…
— Многое напоминает мне здесь о моей родине, — серьезным и нежным голосом сказал Джальма. — Ваша доброта напоминает мне моего отца… и того, кто заменил мне его потом… — прибавил индус, думая о генерале Симоне, о возвращении которого в Париж его, конечно, не уведомили.
После минутного молчания он заговорил самым задушевным голосом, протягивая Родену руку:
— Наконец вы здесь… я очень счастлив…
— Я понимаю вашу радость, милый принц: ведь я явился, чтобы открыть вашу клетку… выпустить вас из тюрьмы… Поверьте, что, подвергая вас временному заточению, я действовал в ваших интересах!
— Завтра… я могу выйти?
— Хоть сегодня, дорогой принц!
Молодой индус после нескольких минут размышления спросил:
— Несомненно, у меня есть друзья… если я живу в этом дворце, который не принадлежит мне?
— Да… у вас есть друзья… превосходные друзья.
При этих словах Родена Джальма, казалось, стал еще красивее. Самые благородные чувства выразились теперь на его подвижном, очаровательном лице, большие черные глаза подернулись слезой. Помолчав немного, он встал и растроганным голосом вымолвил:
— Пойдемте.
— Куда? — с изумлением спросил иезуит.
— Благодарить моих друзей… я ждал три дня… это долго…
— Позвольте, позвольте, дорогой принц, мне многое надо вам сообщить по этому поводу; прошу вас, сядьте…
Джальма послушно опустился в кресло.
Роден продолжал:
— Да… у вас есть друзья… или, лучше сказать, есть друг… Друзья — это уже редкость!
— А вы?
— Правильно… Значит, у вас есть два друга, дорогой принц… Один… это я, меня вы знаете… а другой… другого вы не знаете, и он желает… остаться неизвестным…
— Почему?
— Почему? — ответил с легким замешательством Роден. — Потому что счастье доказать вам свою дружбу… он покупает ценой тайны.
— Зачем же скрываться, когда делаешь добро?
— Иногда для того, чтобы скрыть добро, которое делаешь!
— Я пользуюсь благодеяниями этой дружбы, зачем же скрываться от меня?
Эти повторяемые зачем, казалось, сбивали с толку Родена, который, однако, продолжал:
— Я говорю, дорогой принц, что ваш тайный друг быть может, опасается за свое спокойствие, если будет открыт…
— То есть… если будет открыто, что он мой друг?
— Именно так, милый принц.
Лицо Джальмы изменилось: на нем появилось выражение грустного достоинства. Он гордо поднял голову и властным, серьезным голосом сказал:
— Если этот друг скрывается, то… или он меня стыдится… или я должен стыдиться его… Я не могу пользоваться гостеприимством людей, которые считают меня недостойным их или которые недостойны меня… я ухожу из этого дома…
Говоря это, Джальма так решительно встал с места, что Роден воскликнул:
— Да выслушайте же меня, милый принц… Позвольте заметить, вы слишком стремительны и слишком щепетильны… Хотя мы и старались напомнить вам вашу родину, но не забывайте, что мы все-таки в центре Европы, в центре Франции… в Париже… Это должно отчасти изменить ваши взгляды… умоляю вас… выслушайте меня.
Джальма, несмотря на полное незнание некоторых общественных условностей, был слишком умен и прямодушен, чтобы не внять разумным доводам… Когда они ему казались действительно разумными. Слова Родена его успокоили… С наивной скромностью, какою в большинстве случаев одарены сильные и великодушные натуры, он кротко заметил:
— Отец мой, вы правы… я не на родине… Здесь… обычаи иные… я подумаю…
Несмотря на лукавство и хитрость, Роден оказывался сбитым с толку дикой натурой и непредсказуемостью мыслей индуса. Так и теперь он не знал, что делать, видя глубокую задумчивость, в какую впал Джальма. Наконец, тот заговорил спокойно, но в то же время решительно:
— Я вас послушался, отец мой, и все обдумал.
— Что же вы решили, дорогой принц?
— Нигде, ни в какой части света, ни под каким предлогом честный человек, испытывающий дружеские чувства к другому человеку, не станет скрывать дружбы.
— А если опасно открыть эту дружбу? — спросил иезуит, которого начинал тревожить оборот, принимаемый разговором.
Джальма взглянул на иезуита с презрительным недоумением и ничего не ответил.
— Я понимаю ваше молчание: человек мужественный должен пренебрегать опасностью; но если эта опасность угрожает вам, а не ему, разве в этом случае с его стороны желание сохранить тайну не является не только простительным, но даже похвальным?
— Я ничего не приму от друга, который считает меня способным отказаться от него из чувства низости!
— Но выслушайте же меня…
— Прощайте, отец мой!
— Поразмыслите…
— Я все сказал… — произнес Джальма отрывисто и с царственным величием, направляясь к двери.
— Боже мой! А если речь идет о женщине? — воскликнул Роден, выведенный, наконец, из терпения и бросившийся остановить принца, уход которого разрушал все его планы.
При последних словах Родена Джальма остановился.
— О женщине? — сказал он, покраснев и вздрогнув. — Речь идет о женщине?
— Ну да! — отвечал Роден. — Можете ли вы тогда понять, что она должна была окружить тайной доказательства своей дружбы?
— Женщина? — повторял дрожащим голосом Джальма, с обожанием складывая руки; его прелестное лицо выражало неописуемо глубокое волнение. — Женщина… — повторил он еще раз. — И парижанка?
— Да… раз уж вы заставляете меня совершить нескромность, то я вам признаюсь, что речь идет о… парижанке… достойной особе… весьма добродетельной… и лета которой заслуживают полного почтения…
— Она, значит, очень стара? — воскликнул бедный Джальма, очаровательная мечта которого рассеялась как дым.
— Несколькими годами старше меня! — отвечал с ироничной улыбкой Роден, ожидая, что молодой человек выкажет сейчас комичную досаду или гневное огорчение.
Ни того, ни другого не случилось. Страстное возбуждение, оживлявшее лицо принца, уступило теперь место выражению трогательного почтения. Он взглянул на Родена и взволнованно промолвил:
— Значит, эта женщина будет мне матерью?
Невозможно представить то грустное, трогательное, почти набожное выражение, какое Джальма придал слову мать.
— Именно так, милый принц… эта особа желает быть для вас матерью… но я не могу открыть вам причину ее привязанности к вам… Одному поверьте, что эта привязанность искренняя, а ее причины вполне почтенны. Открыть же их я вам не могу, потому что у нас тайны женщин, молодых или старых, одинаково священны.
— Конечно… ее тайна будет священна и для меня… Хотя я не знаю ее, но буду любить… ведь любят же Бога, хотя его и не видят.
— Теперь я могу пояснить, каковы намерения вашего друга относительно вас… Дом этот остается в вашем распоряжении: слуги, карета, лошади ждут ваших приказаний; счета по дому будут оплачиваться, а так как сын короля должен жить по-королевски, то я поставил в той комнате шкатулку с пятьюстами луидорами; ежемесячно она будет пополняться такой же суммой, и даже большей, если понадобится.
Заметив, что Джальма хочет протестовать, Роден торопливо прибавил:
— Я должен вас сразу предупредить, что ваша щепетильность совершенно излишня. Во-первых… сын от матери принять может все… а, во-вторых, так как через три месяца вы получите громадное наследство, то, если вам угодно, вы сможете вернуть ничтожную сумму, которую изведете, так как, в самом худшем случае, вряд ли эта сумма возрастет до четырех или пяти тысяч луидоров… Вас просят не стесняться… удовлетворять все ваши прихоти… Желают, чтобы вы появились в самом высшем кругу и появлялись так, как подобает сыну раджи, прозванного «Отцом Великодушного». Поэтому, прошу вас, не стесняйтесь; если вам этого недостаточно, требуйте, сколько хотите.
— Хорошо… я возьму больше… моя мать права… сын короля должен жить по-королевски.
Таков был ответ индуса, полный совершенной простоты. Казалось, Джальма нимало не был удивлен этим роскошным предложением. Так и должно было быть: Джальма сделал бы для своих гостей то же, что делали для него. Ведь известно, каковы традиции расточительной щедрости и великолепного гостеприимства индусских князей. Джальма был так же взволнован, как и признателен, узнав, что какая-то женщина испытывала к нему материнскую привязанность… Что касается роскоши, которая его окружала, он принимал ее без колебаний и сомнений. Такое равнодушие было новой неудачей Родена, приготовившего множество превосходных аргументов, чтобы заставить индуса принять все предложенное.
— Значит, решено… — продолжал иезуит. — Остается только открыть вам двери в высший свет… Этим займется один из родственников вашей названой матери, граф де Монброн. Это человек знатный, пожилой, вполне светский и опытный; он введет вас в самое лучшее общество Парижа.
— Отчего же вы не возьмете на себя этот труд, отец мой?
— Увы! дорогой принц, взгляните на меня, гожусь ли я для этой роли… Нет, нет, я живу одиноким отшельником… Да и кроме того… — прибавил иезуит, пристально глядя на молодого человека и пронизывая его взглядом, как бы желая узнать, что с ним будет при его словах. — Видите ли, граф де Монброн сумеет лучше меня предостеречь вас от тех ловушек… какие могут расставить в обществе. Потому что если у вас есть друзья… то есть и враги… и вы знаете, насколько низки эти враги, насмеявшиеся над вашей доверчивостью и самым бессовестным образом употребившие ее во зло. А так как, к несчастью… их сила… равняется их злобе, то, может быть… будет благоразумнее… избегать их… бежать от них… чем становиться лицом к лицу с ними…
При воспоминании о врагах, при мысли о бегстве от них Джальма затрясся всем телом. Он побледнел, как мертвец. Глаза его непомерно расширились, так что стал виден белок, и загорелись мрачным огнем. Больше ненависти, презрения и жажды мести не могло выразить человеческое лицо… Его судорожно приподнятая верхняя губа обнажила ряд маленьких частых белых зубов и подергивалась с таким выражением зверской жестокости, что Роден вскочил со стула и воскликнул:
— Что с вами, принц?.. Вы меня пугаете!
Джальма не отвечал; его конвульсивно сжатые руки вцепились в ручки кресла; казалось, он боялся уступить дикому порыву бешенства. В эту минуту под ногу ему попался толстый янтарный мундштук от кальяна. Несмотря на хрупкую наружность молодого индуса, его нервная сила была так велика, что он одним движением ноги превратил твердый янтарь в мелкий порошок.
— Но во имя неба, что с вами, принц? — воскликнул Роден.
— Так раздавлю я своих презренных врагов! — вскрикнул Джальма с угрожающим, воспламенившимся взором.
Потом, точно эти слова переполнили чашу гнева, он вскочил с места и несколько секунд метался по зале с блуждающими глазами, словно отыскивая оружие. Время от времени он испускал какой-то хриплый крик, хотя и старался заглушить его, закрывая рот сжатыми кулаками, тогда как его челюсти судорожно тряслись. Это была беспомощная ярость зверя, жаждущего крови… Красота молодого индуса приняла в эту минуту какое-то дикое величие… Чувствовалось, что божественные инстинкты кровожадного пыла и смелого бесстрашия, обостренные теперь до предела отвращением к измене и подлости, проявляясь на войне или во время пышных охот в Индии, еще более смертоносных, чем битва, превращали Джальму в то, чем он действительно был: в героя. Роден с мрачной и глубокой радостью смотрел на эти проявления буйных страстей молодого принца, предвидя, какие ужасные взрывы могут они произвести при соответствующих обстоятельствах.
Но изумлению иезуита не было меры, когда вдруг совершенно неожиданно буря стихла. Ярость Джальмы разом улеглась, как только он сообразил, что она бесплодна. Сконфуженный своей детской запальчивостью, молодой принц опустил глаза. Бледность его не прошла, и холодное спокойствие, пришедшее на смену гневному неистовству, казалось еще опаснее яростной вспышки. Он сказал Родену:
— Отец мой, вы сегодня же должны свести меня с моими врагами.
— С какой целью? Что вы хотите делать?
— Я хочу убить презренных!
— Убить!!! Вы, конечно, не говорите серьезно!
— Феринджи мне поможет.
— Но подумайте… ведь вы не на берегах Ганга, где врагов убивают, как тигра на охоте.
— С врагом честным сражаются, а изменников убивают, как бешеную собаку, — отвечал Джальма совершенно спокойно и убежденно.
— Ах, принц, — торжественно проговорил Роден. — Сын раджи, которого прозвали «Отец Великодушного», разве вы можете найти удовлетворение, уничтожая низких и злобных людей?
— Уничтожать злое и вредное — наш долг.
— Итак… принц… месть?
— Змее не мстят, — ее раздавливают, — с горечью, но величаво отвечал Джальма.
— Но, во всяком случае, здесь таким образом с врагами не разделываются. Надо подать жалобу…
— Жалуются дети и женщины, — мужчины убивают! — прервал его Джальма.
— Ну да… на берегах Ганга!.. но не здесь… Здесь ваше дело рассматривается обществом: его разбирают, вершат суд и налагают наказание… если находят необходимым…
— В моей обиде я единственный судья и палач…
— Умоляю вас… послушайте меня: вы избежали козней ваших врагов, не так ли? Представьте себе, что вас спасла преданность той самой особы, которая выказывает вам такую материнскую нежность. Ну, если эта женщина попросила бы вас пощадить тех, от кого она вас спасла… Как вы поступите тогда?
Индус поник головой и молчал. Воспользовавшись этим молчанием, иезуит продолжал:
— Я мог бы сказать вам, принц: я знаю ваших врагов. Но, боясь, чтобы вы не сделали какой-нибудь страшной неосторожности, я не назову их вам никогда. Если уважаемая особа, любящая вас, как сына, найдет нужным и полезным, чтобы я открыл вам эти имена, клянусь, что я это сделаю. Но до той поры я молчу.
Джальма мрачно и гневно смотрел на Родена.
В эту минуту вошел Феринджи и обратился к иезуиту:
— Какой-то человек принес вам письмо… он был у вас… но ему сказали, что вы здесь… письмо от господина аббата д'Эгриньи. Принять это письмо?
— Конечно… если позволит принц.
Джальма кивнул головой, и Феринджи вышел.
— Вы извините, принц… я ждал сегодня очень важное письмо… Оно запоздало… и я велел прислать его сюда, если его принесут в мое отсутствие…
Через несколько минут Феринджи принес письмо, подал его Родену и вышел.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

45 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:57 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
9.

" АДРИЕННА И ДЖАЛЬМА "



Когда Феринджи ушел, Роден, держа письмо в одной руке, другой стал шарить у себя по карманам, как бы что-то отыскивая. Затем, когда поиски оказались тщетными, он положил письмо на колени, на черные поношенные брюки, и с нетерпением и беспокойством принялся обеими руками ощупывать все тело.
Вся эта пантомима, разыгранная с простодушным видом, закончилась восклицанием:
— Ах, какая досада!
— Что случилось? — спросил Джальма, выходя из своей мрачной задумчивости.
— Случилась самая глупая и обычная вещь, которая ставит меня, однако, в очень неприятное положение… я забыл или потерял очки. Без них же при таком освещении, с моими плохими глазами, испортившимися и от возраста, и от работы, я не могу прочесть это важное письмо… а надо сейчас же дать на него категоричный, ясный и короткий ответ… Да или нет. Время не терпит. Положение отчаянное. Если бы кто-нибудь, — добавил Роден, подчеркивая последние слова, чтобы Джальма их заметил, хотя он и избегал глядеть на принца, — если бы кто-нибудь мог оказать мне услугу, прочитав его… Но нет… нельзя…
— Отец мой, — любезно заметил Джальма, — не могу ли я вам помочь?.. уверяю вас, что я постараюсь забыть содержание этого письма тотчас же по прочтении…
— Вы! — воскликнул Роден с такой интонацией, как будто предложение принца являлось невероятным и опасным. — Вам читать это письмо?.. Нет, это невозможно!..
— Тогда извините, — кротко заметил Джальма.
— А впрочем… — продолжал Роден, как бы сам с собою, — почему бы и нет?
И, обращаясь к принцу, он прибавил:
— В самом деле? Вы будете так добры? Я не смел бы попросить вас об этой услуге.
С этими словами Роден подал письмо, и Джальма начал чтение:
— «Ваше сегодняшнее посещение дворца Сен-Дизье, о котором мне передали, является новым вызовом с вашей стороны.
Вот последнее предложение, которое я вам делаю. Быть может, оно будет столь же бесполезно, как мое вчерашнее посещение улицы Хлодвига.
Я сказал вам после долгого и тяжелого объяснения, что напишу вам. Я держу свое слово: вот мой ультиматум.
Еще одно предостережение: берегитесь… Если вы будете упрямиться и продолжать неравную борьбу, вас ждет ненависть тех, кого вы безумно вздумали защищать. Погубить вас в их глазах есть тысяча способов. Их убедят, что вы принимали участие в заговоре, который теперь открываете не из великодушия, а из алчности».
Хотя Джальма хорошо понимал, что малейший вопрос будет большой нескромностью, он не мог удержаться, чтобы не взглянуть на Родена, читая эти строки.
— Ну, да, Боже мой! Речь обо мне… только обо мне. Видите, — иезуит с этими словами указал на свое нищенское платье, — видите… меня обвиняют в алчности.
— Кого же вы защищаете?
— Кого? — Роден притворился смущенным. — Кого?.. Гм… гм… я вам скажу… это… ну, бедняков… без всяких средств… людей низкого происхождения, но людей порядочных… на их стороне только правота… на процессе… имеются очень сильные и могущественные враги, стремящиеся их уничтожить… Ну конечно, я сам, как человек бедный и ничтожный, должен был встать на сторону бедных и несчастных… это ведь вполне понятно?.. Но, прошу вас, продолжайте.
Джальма возобновил чтение:
— «Продолжая быть нашим врагом, вы подвергаетесь опасности со всех сторон. Ваши друзья или, лучше сказать, те, кого вы одурачили, поймут, что ваше бескорыстие необъяснимо, а потому и невероятно, — как понимаю это я, — и ясно, что за ним скрывается какая-нибудь задняя мысль, основанная на корыстных расчетах.
Но в этом случае… вы можете получить от нас гораздо больше… Там вы рассчитываете на будущую благодарность ваших друзей, а здесь вам дают деньги в руки — это вернее. Словом, вот чего мы от вас требуем: сегодня же раньше полуночи вы должны уехать из Парижа и полгода не возвращаться».
Джальма снова с изумлением взглянул на Родена.
— Очень просто, — пояснил последний, — в течение этого времени будет идти процесс моих друзей, и их хотят лишить моей помощи. Понимаете? — Роден говорил с горьким негодованием. — Простите, что я вас прерываю, но такое бесстыдство взорвет кого угодно. Прошу вас, продолжайте.
— «Чтобы мы были уверены, что вас не будет в Париже в течение шести месяцев, вам надлежит поселиться у нашего друга в Германии. Пользуясь самым широким гостеприимством, вы обязуетесь до окончания срока его не покидать».
— Добровольное заключение, — заметил Роден.
— «При этом условии вы будете получать ежемесячно по тысяче франков. Десять тысяч вы получите в момент отъезда из Парижа и двадцать тысяч через полгода, когда вернетесь. У вас будут достаточные гарантии. Наконец, спустя шесть месяцев вам будет предложено место столь же независимое, как и почетное».
Джальма невольно прервал чтение негодующим жестом, но Роден сказал ему:
— Прошу вас, продолжайте… это позволит вам понять, что происходит в нашем цивилизованном обществе.
Джальма продолжал:
— «Вы достаточно хорошо знаете ход дела, чтобы понять: мы желаем удалить вас не как опасного, а просто как надоедливого врага. Не будьте ослеплены первым успехом. Последствия вашего доноса будут замяты, так как он был клеветническим, а следователь жестоко поплатится за бессовестное пристрастие. Вы можете воспользоваться этим письмом, как будет вам угодно. Мы знаем, кому пишем, что пишем и как пишем. Вы получите это письмо в три часа. Если в четыре часа у нас не будет от вас полного согласия, написанного на этом же письме… война возобновится… и не завтра, а сегодня вечером».
Окончив чтение, Джальма вопросительно взглянул на Родена.
— Вы позволите мне позвать Феринджи? — спросил тот.
Говоря это, он позвонил, и метис вошел.
Роден взял письмо из рук Джальмы, разорвал его на мелкие куски, скатал в шарик и, подавая его метису, сказал:
— Вы отдадите это подателю и прибавите, что таков мой единственный ответ на низкое и дерзкое послание… слышите, так и скажите: на низкое и дерзкое послание…
— Слушаюсь! — ответил метис, уходя.
— Быть может, эта борьба будет для вас опасна, отец мой? — сочувственно заметил индус.
— Может быть, и опасна. Но я поступаю не как вы… я не хочу убивать своих врагов за то, что они низки и злобны… нет… я хочу победить их… пользуясь покровительством закона… Берите пример с меня…
Заметив, что черты принца снова приняли мрачное выражение, Роден прибавил:
— Простите… я не буду ничего больше вам советовать… может быть, я неправ… но мы должны в этом случае положиться на решение вашей достойной покровительницы… Я увижу ее завтра… и если она согласится… я назову вам ваших врагов… если Же нет… то нет.
— А эта женщина… вторая мать… обладает таким характером, что я могу положиться на ее суждение? — спросил Джальма.
— Она? — воскликнул Роден, сложив руки и продолжая все с большей и большей горячностью и увлечением: — Она… да это олицетворение всего честного, благородного и отважного на земле! Она… Ваша покровительница! Если бы вы были действительно ее родным сыном… и она бы любила вас со всей страстью материнской любви… и если бы вам пришлось выбирать между низостью и смертью… она бы сказала вам: «Умри!» с тем, конечно, чтобы умереть с вами.
— О! благородное создание!.. такова была и моя мать! — с увлечением воскликнул Джальма.
— Она… — продолжал со всевозрастающим жаром Роден, подходя ближе к дверям теплицы и бросая искоса беспокойный взор на штору, — она ваша покровительница! Это сама честность, прямота и мужество!.. Прежде всего честность!.. Да, это рыцарская прямота великодушного мужчины, соединенная с гордым достоинством женщины, никогда… слышите ли… никогда в жизни не сказавшей ни слова неправды! Мало этого, она не только никогда не скрывает ни единой мысли, но скорее бы умерла, чем прибегла к какой-либо мелкой хитрости или притворству, обычным для всех женщин уже просто из-за их общественного положения.
Трудно передать, какое восхищение выражало лицо Джальмы при описании Родена. Его глаза блестели, щеки зарумянились, сердце билось от восторга.
— Хорошо, хорошо! О, благородное сердце! — говорил Роден, все более приближаясь к шторе. — Мне приятно глядеть на ваши прекрасные черты… как они проясняются при рассказе о вашей неизвестной покровительнице! О! Она достойна того святого обожания, какое внушают благородные сердца и великие характеры.
— Я верю вам! — воскликнул с горячим энтузиазмом Джальма. — Мое сердце полно поклонения и изумления! Моя мать умерла, и все-таки на свете есть такая женщина!
— Да, есть… Она существует для утешения страждущих! Да, она существует для славы своего пола! Да, она существует для любви к истине, для ненависти ко лжи!.. Ложь и притворство никогда еще не затуманили эту честность, геройскую и блестящую, как лезвие рыцарского меча… Знаете… несколько дней тому назад эта благородная женщина сказала мне чудесные слова, которых я никогда в жизни не забуду: «Если я когда-либо заподозрю кого-нибудь, кого я люблю или уважаю, я…»
Роден не кончил. Штора, отдернутая с такой силой, что сорвалась с петель, открыла Джальме присутствие Адриенны. Она внезапно явилась перед его глазами!. При быстром движении, с каким она открыла штору, манто спустилось с ее плеч, ленты шляпы развязались, и шляпа упала. Собравшись внезапно, мадемуазель де Кардовилль не нашла времени переодеться и была в живописном, очаровательном костюме, который любила носить дома. Среди зелени и цветов красота молодой девушки была ослепительной, и молодому индусу казалось, что он находится во власти сновиденья.
Сложив руки, широко открыв глаза, подавшись телом несколько вперед, как бы готовясь склониться в молитве, Джальма в восхищении замер.
Мадемуазель де Кардовилль, покрасневшая от смущения и волнения, остановилась на пороге теплицы, не входя в комнату.
Все это произошло гораздо быстрее, чем мы описываем. Когда штора открылась, Роден с прекрасно разыгранным изумлением воскликнул:
— Вы… вы здесь, мадемуазель!
— Да, я здесь, — начала Адриенна взволнованным голосом. — Я хочу докончить фразу, начатую вами. Я вам сказала, что когда у меня является подозрение против кого-нибудь, я сейчас же открыто его высказываю. Но должна сознаться… сегодня я изменила своему честному правилу: я пришла шпионить за вами в ту самую минуту, когда ваш ответ аббату д'Эгриньи явился новым доказательством вашей преданности и искренности. Я усомнилась в вашей прямоте в то самое время, как вы расхваливали мою искренность… В первый раз в жизни я унизилась до хитрости… Эта слабость заслуживает наказания… я его переношу и прошу вас о прощении и извинении… — Затем, обращаясь к Джальме, она прибавила: — Теперь, принц, тайны больше не существует… она невозможна. Я — ваша родственница Адриенна де Кардовилль и надеюсь, что то, что вы принимали от матери, вы не откажетесь принять от сестры.
Джальма не отвечал. Погруженный в созерцание дивной красоты, превосходившей все, что могла создать его пылкая фантазия в ослепительных грезах, он испытывал какое-то странное опьянение, парализовавшее его мысли и способность соображать. Он мог только смотреть… Казалось, вся сила его существа сосредоточилась в зрении. И подобно тому, как пытаются утолить неутолимую жажду, воспламененный взгляд индуса поглощал, если так можно выразиться, с пожирающей алчностью редкие совершенства молодой девушки.
Действительно, никогда не встречались лицом к лицу такие дивные типы красоты. Адриенна и Джальма представляли собой идеал красоты женской и мужской. Было что-то роковое в сближении этих натур, молодых, полных жизни, великодушных и страстных, героических, и гордых. И, что редко бывает, они, прежде чем увиделись, уже хорошо знали о нравственных достоинствах друг друга. Потому что если в сердце Джальмы рассказы Родена возбудили глубокое удивление к благородным и великодушным качествам неизвестной покровительницы, которой оказалась мадемуазель де Кардовилль, то и она во время подслушанной беседы испытывала трогательное волнение и страх, когда Джальма выказывал то благородство великой души, то редкую сердечную доброту, то страшный взрыв вспыльчивого нрава. Она также не могла не поразиться редкой красоте принца, и при первом взгляде на него молодая девушка почувствовала какой-то страшный, почти болезненный толчок во всем существе: точно электрическая искра пробежала по ней в ту минуту, когда ее глаза встретились с глазами Джальмы. Ужасно смутившись и невыразимо страдая от этого смущения, которое она в душе проклинала, Адриенна старалась справиться с собой и скрыть глубокое впечатление, произведенное на нее Джальмой, в то время как она оправдывалась перед Роденом в своем поступке… Но упорное молчание молодого индуса удвоило ее замешательство.
Взглянув на принца, чтобы получить ответ на сестринское предложение, Адриенна снова встретила тот же пристальный, пламенный взор и опустила глаза под влиянием испуга, печали и оскорбленной гордости. Она мысленно порадовалась своему решению, ставшему теперь необходимостью: держать Джальму подальше от себя, потому что эта горячая и страстная натура явно ее пугала. Желая положить конец затруднительной для нее сцене, она обратилась к Родену и тихим, дрожащим голосом промолвила:
— Прошу вас… переговорите с принцем, передайте ему мои предложения… я не могу оставаться здесь больше.
С этими словами Адриенна сделала шаг к Флорине.
При первом движении девушки Джальма бросился к ней одним прыжком, как тигр, у которого похищают добычу. Адриенна, испуганная выражением дикой страсти, которой загорелись черты индуса, откинулась назад с громким криком. Этот крик привел Джальму в себя. Он вспомнил все происшедшее и, побледнев от стыда и глубокого отчаяния, взволнованный, дрожащий, с полными слез глазами упал на колени перед молодой девушкой и, умоляюще протягивая к ней руки, проговорил очаровательно нежным, робким и просительным голосом:
— О! останьтесь… останьтесь… не покидайте меня… я так давно… вас жду!
Эта мольба, произнесенная с робкой наивностью ребенка, с кроткой покорностью, так резко отличалась от дикой вспышки, напугавшей Адриенну своей горячностью, что девушка не могла не ответить ему:
— Принц… мне нельзя здесь оставаться дольше…
— Но вы вернетесь? — сдерживая рыдания, спрашивал Джальма. — Я вас увижу?
— О! нет… никогда… никогда, — отвечала слабым голосом Адриенна и, воспользовавшись внезапным испугом, поразившим Джальму при этих словах, быстро исчезла за зеленью теплицы.
В то время, когда Флорина, спешившая за Адриенной, поравнялась с Роденом, последний ей быстро шепнул:
— С Горбуньей надо завтра же покончить.
Флорина вздрогнула и исчезла за госпожой, ничего не ответив.
Джальма так и остался на коленях с опущенной на грудь головой, растерянный и убитый. Его прелестное лицо не выражало ни гнева, ни волнения: оно окаменело. По его щекам текли слезы. Видя, что Роден подходит к нему, принц поднялся, но так дрожал, что еле дотащился до дивана, на который и упал, закрыв лицо руками.
Роден произнес слащавым и проникновенным голосом:
— Увы… я боялся того, что случилось! Я не хотел, чтобы вы видели свою благодетельницу… Знаете, зачем я сказал вам, что она старуха?
Джальма опустил руки на колени и молча обернул к Родену свое залитое слезами лицо.
— Я знал, как хороша мадемуазель де Кардовилль. Я знал, как легко влюбиться в ваши годы, и я хотел, чтобы вы избежали этого несчастья… потому что ваша благодетельница… безумно влюблена в одного молодого человека, живущего здесь, в Париже…
При этих словах Джальма обеими руками схватился за грудь, точно ему пронзили сердце одним ударом, испустил крик дикой скорби и упал на диван, потеряв сознание.
Роден холодно изучал его в течение нескольких секунд, а затем вышел, чистя по дороге локтем старую шляпу и бормоча сквозь зубы:
— Ладно!.. клюнуло… клюнуло…
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

46 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:58 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
10.

" СОВЕТЫ "



Смеркалось. Пробило десять часов. Был вечер того дня, когда Адриенна первый раз увидела Джальму.
Флорина, бледная, смущенная и дрожащая, со свечой в руке вошла в простенькую, но очень уютную спальню.
Эта комната, принадлежащая Горбунье, находилась на первом этаже, и у нее два выхода. Один вел во двор, а другой — в сад. Через двор приходили к Горбунье нуждающиеся, ожидавшие ее в передней, а пособия она раздавала в другой комнате, смежной с той спальней, куда вошла теперь Флорина. Молодая девушка выглядела обеспокоенной, почти испуганной. Она осторожно, на цыпочках ступала по ковру, сдерживая дыхание и тревожно прислушиваясь. Поставив свечу на камин, Флорина, быстро оглядевшись кругом, подошла к письменному столу красного дерева, на котором расставлена хорошо подобранная библиотечка, и осмотрела поспешно все три ящика, ключи которых не были вынуты из замков. Кроме нескольких прошений и счетов, написанных рукой Горбуньи, там ничего не было. Вовсе не их искала Флорина. Она последовательно обыскала этажерку с папками. Опять неудача. Молодая камеристка от досады сделала нетерпеливый жест и перешла, — предварительно прислушавшись, нет ли где шума, — к стоявшему у дверей комоду. И в нем ничего нет. У кровати маленькая дверь в туалетную комнату. Новые бесплодные поиски в платяном шкафу, где висели несколько черных платьев, заказанных Адриенной для Горбуньи. Наконец, на дне шкафа ей попался старый маленький чемодан. Флорина поспешно открыла его и нашла сверток с лохмотьями, которые были на Горбунье, когда она пришла в этот великолепный дворец.
Флорина вздрогнула; невольное волнение показалось на ее лице. Но, вспомнив, что теперь не время быть растроганной, а надо исполнять приказания Родена, она захлопнула чемодан, закрыла шкаф и снова вернулась в спальню. Ей пришло в голову поискать вещь между ящиками и стенкой письменного стола. Через минуту именно там она нашла то, что искала. Это была довольно толстая тетрадь. Развернув ее, Флорина сначала, казалось, удивилась, как будто ждала не того. Но, прочитав несколько страниц, она, видимо, почувствовала удовлетворение и хотела сунуть тетрадь к себе в карман. Однако после недолгого раздумья снова положила тетрадь на место и навела прежний порядок. После этого, захватив свечу, она вышла из комнаты, никем не замеченная, на что, впрочем, и рассчитывала, зная, что Горбунья занята в течение нескольких часов у мадемуазель де Кардовилль.
На другой день после обыска, произведенного у Горбуньи Флориной, молодая работница сидела одна у себя в спальне, в кресле около камина, где ярко пылали дрова. Толстый ковер покрывал весь пол; сквозь занавеси окон виднелась лужайка большого сада; глубокая тишина прерывалась только тиканьем часов да потрескиванием огня в камине. Горбунья, положив обе руки на подлокотники кресла, отдавалась чувству счастья, которое узнала только в этом доме. Привыкшая к самым страшным лишениям, она находила невыразимое очарование в спокойствии уютного уголка, в веселой картине сада, а главное, в сознании, что она пользуется таким благосостоянием благодаря своей безропотности и той энергии, какую она выказывала во времена тяжелых испытаний, по счастью, теперь окончившихся навсегда.
В комнату вошла пожилая женщина с добрым и кротким лицом, приставленная, по желанию Адриенны, для услуг к Горбунье.
— Мадемуазель, — сказала она, — там пришел какой-то молодой человек, который желает вас видеть по спешному делу… Его зовут Агриколь Бодуэн.
При этом имени Горбунья радостно вскрикнула, немножко покраснела и поспешно побежала к дверям приемной комнаты, где ее ждал Агриколь.
— Здравствуй, добрая Горбунья! — сказал кузнец, сердечно целуя молодую девушку, щеки которой загорелись огнем от братских поцелуев.
— Господи! — с тревогой воскликнула молодая работница, взглянув на Агриколя. — Что значит эта черная повязка на лбу?.. Ты ранен?
— Пустяки… — отвечал кузнец, — совершенные пустяки… не думай об этом… Я сейчас расскажу тебе, как это случилось… но сперва мне надо тебе передать кое-что более важное…
— Тогда пойдем ко мне. Мы будем совершенно одни! — сказала Горбунья, указывая дорогу.
Несмотря на довольно серьезное беспокойство, выражавшееся на лице Агриколя, он не мог удержаться от довольной улыбки, войдя в комнату Горбуньи и оглядевшись кругом.
— Ну, в добрый час, бедняжка Горбунья!.. Вот так желал бы я, чтобы ты жила всегда. Я узнаю в этом мадемуазель де Кардовилль!.. Какое сердце, какая душа! Ты еще не знаешь… третьего дня я получил от нее письмо, где она благодарила меня за все, что я для нее сделал… При этом она приложила золотую булавку… очень простенькую, которую я смело мог принять, писала она, потому что ее единственная ценность заключается в том, что ее носила покойная мать мадемуазель Адриенны… Ты не можешь себе представить, как меня тронула деликатность этого подарка!
— Ничто не может удивить того, кто знает это дивное сердце, — отвечала Горбунья. — Но твоя рана?.. Твоя рана?
— Сейчас, дорогая Горбунья, мне так много надо сообщить тебе!.. Начнем с самого спешного, так как мне нужен твой совет в очень важном деле… Ты знаешь, как я доверяю твоему превосходному сердцу и здравому уму… а затем я попрошу тебя об одной очень важной услуге… да, очень, очень важной, — прибавил кузнец серьезным, прочувствованным тоном, настолько торжественным, что Горбунья даже удивилась. — Но начнем с того, что касается меня лично.
— Говори же скорее.
— С тех пор как матушка уехала с Габриелем в маленький деревенский приход, который ему дали, а отец поселился с маршалом Симоном и его дочерьми, я, как ты знаешь, живу в общежитии, устроенном господином Гарди для рабочих. Ну вот, сегодня утром… Впрочем, надо тебе сказать, что наш хозяин не успел вернуться из продолжительного путешествия, как снова уехал на несколько дней по делам. Ну, так вот, сегодня утром, во время завтрака, я задержался в мастерской после последнего удара колокола, чтобы еще немного поработать; собираясь покинуть помещение фабрики, чтобы направиться в столовую, я увидел, как во двор входила женщина, только что приехавшая в фиакре. Вдруг я вижу, что она быстро направилась ко мне. Я мог заметить из-под полуопущенной вуали, что она блондинка, столь же симпатичная, как и хорошенькая. Туалет светской дамы. Ее бледность и испуганный, тревожный взгляд меня поразили. Я подошел и спросил, что ей угодно. «Месье, — сказала она мне с усилием и дрожащим голосом, — вы работаете на этой фабрике?» — Да. — «Скажите, господин Гарди в большой опасности?» — Господин Гарди? Но он даже еще не вернулся! — «Как, — продолжала она, — разве он не приехал вчера и не был опасно ранен на станке, который осматривал?» При этих словах губы бедняжки сильно дрожали, а на глаза навернулись крупные слезы. — Слава Богу, мадам, — отвечал я ей, — это ложный слух. Господин Гарди не возвращался, и его не ждут раньше завтрашнего дня, а то и позднее. — «О, вы говорите мне правду? Господин Гарди не возвращался и не ранен?» — спросила красивая дама, вытирая глаза. — Я говорю правду, мадам; несомненно, я не был бы так спокоен, если бы господин Гарди был в опасности. — «Слава Богу! Слава Богу!» — воскликнула она и начала меня благодарить с таким счастливым и взволнованным видом, что я невольно был тронут. Но вдруг, как бы смутившись и устыдившись сделанного шага, она поспешно опустила вуаль и, быстро пройдя через двор, села в фиакр и уехала. Я подумал, что эта дама, вероятно, интересуется нашим хозяином и ее напугал какой-нибудь ложный слух.
— Она, должно быть, любит его, — сказала Горбунья с чувством, — и очень может быть, что именно тревога заставила ее сделать неосторожный шаг — явиться узнать все самой!
— К несчастью, ты совершенно права. Так как эта дама возбудила во мне участие, я смотрел, как она села в экипаж и двинулась в путь. Но не успел фиакр отъехать, как вдруг из-за угла показался кабриолет, которого молодая дама не могла заметить, и сидящий в нем человек, указав извозчику на фиакр, велел ехать вслед за ним.
— За бедняжкой следили! — с беспокойством заметила Горбунья.
— Конечно. Не долго думая, я побежал к фиакру, догнал его и, поравнявшись, крикнул через окно: «Мадам, за вами следят из кабриолета».
— Отлично, Агриколь… Что же она ответила?
— Я услыхал только раздирающий душу вопль: «Великий Боже!», и карета поехала дальше. Вскоре мимо меня промелькнул и кабриолет. Сидящий в нем толстый и красный господин, вероятно, что-то заподозривший, с беспокойством меня оглядел.
— А когда должен приехать господин Гарди?
— Завтра или послезавтра… Теперь, милая Горбунья, посоветуй мне, что делать… Эта дама, несомненно, любит господина Гарди… очевидно, она замужем, поэтому и перепугалась, когда узнала, что за ней следят… Что же мне теперь делать?.. Я хотел спросить дядюшку Симона… но он таких строгих нравов на этот счет… да и в его годы… интересоваться любовной историей!.. А ты, Горбунья, ты, такая чуткая и добрая… ты это можешь понять.
Молодая девушка вздрогнула и горько улыбнулась. Агриколь, не замечая этого, продолжал:
— Я и подумал, что никто кроме Горбуньи мне не даст лучшего совета. Когда господин Гарди приедет завтра, должен ли я ему все это рассказать или…
— Подожди! — прервала его Горбунья: она что-то припоминала. — Когда я ходила за работой к настоятельнице монастыря св.Марии, она предложила мне поступить поденщицей в один дом, где я должна была наблюдать… проще говоря… шпионить…
— Негодяйка!
— И знаешь за кем? Не помню наверно фамилии… Бремон или Фремон… В этой семье у очень набожной матери есть замужняя дочь, которую слишком часто посещает один фабрикант…
— Что ты говоришь? Так неужели этот фабрикант и есть…
— Именно господин Гарди!.. Я не могла не обратить внимания на это имя, когда настоятельница его произнесла! Но с тех пор произошло так много событий, что я совершенно об этом забыла. Очень может быть, что это та самая дама, за которой я должна была шпионить!
— А зачем это понадобилось настоятельнице? — спросил кузнец.
— Не знаю… но для чего-то да нужно… если за этой дамой следят… Быть может, теперь бедняжку уже предали… опозорили… Это ужасно!
Заметив, что Агриколь вздрогнул, Горбунья прибавила:
— Что с тобой?
— А почему бы и нет? — ответил кузнец на свою мысль. — А если все это дело одних и тех же рук?.. Настоятельница может легко столковаться с аббатом! Но опять-таки… Какая может быть тут цель?
— Говори яснее, Агриколь, — заметила Горбунья. — А главное — почему ты ранен? скажи… успокой меня.
— Вот об этом-то я и хочу с тобой поговорить… Чем больше я думаю… тем больше мне начинает казаться, что история этой молодой дамы имеет связь с другими фактами…
— Что ты хочешь сказать?
— Представь себе, уже несколько дней вокруг нашей фабрики происходят какие-то странные вещи: во-первых, по случаю поста один аббат из Парижа, очень красивый, видный мужчина, явился проповедовать в деревушке Вилье, в четверти лье от наших мастерских… Этот аббат, говорят, в своей проповеди позволил себе напасть на господина Гарди и оклеветать его.
— Как так?
— Ты знаешь, что господин Гарди напечатал нечто вроде положения об условиях труда и правах на прибыль, которые он нам предоставляет. В конце этого положения он поместил несколько афоризмов, полных благородства и простоты, и несколько отрывков из различных философских теорий и религиозных учений; в этих отрывках речь идет о великом законе общечеловеческого братства. Именно из-за того, что господин Гарди выбрал все самое чистое из всех существующих религий, этот аббат сделал заключение, что он не признает никакой религии. С этого он и начал, нападая не только на господина Гарди с кафедры в церкви, но и изображая нашу фабрику каким-то проклятым очагом разврата, признавая нас всех достойными проклятия за то, что, вместо того чтобы в воскресенье слушать его проповеди или шляться по кабакам, наши товарищи, их жены и дети проводят день вместе, занимаясь работами в саду, чтением, хоровым пением и семейными танцами в нашем общежитии. Аббат дошел даже до того, что стал утверждать, будто бы соседство кучи таких атеистов, как он нас называет, может навлечь гнев Божий на всю округу… что, мол, говорят о приближении холеры и что, быть может, именно благодаря нашему нечестивому соседству все окрестности станут жертвой этого мстительного бича.
— Но проповедовать среди невежественной массы такие вещи — это значит подстрекать ее к самым отчаянным поступкам! — воскликнула Горбунья.
— Этого-то аббат и добивается.
— Да что ты говоришь!
— Соседние жители, вероятно подстрекаемые еще кем-нибудь, начали относиться очень враждебно к фабричным: в них возбудили если не ненависть, то по крайней мере, зависть… Видя, что мы живем все вместе, в хорошем доме, сытые, одетые, энергичные, веселые и трудолюбивые, они всегда нам завидовали, а теперь помимо аббата их подстрекают еще тайные агенты из числа самых скверных работников с фабрики Трипо, нашего конкурента. Все эти козни уже принесли плоды: между нашими фабричными и соседними жителями были уже две или три стычки… В одной из этих свалок и меня ранили камнем в голову…
— А ты правду говоришь, что рана несерьезная? — с тревогой переспросила Горбунья.
— Говорят тебе, пустяки!.. Но враги господина Гарди не удовольствовались проповедями: они пустили в ход нечто гораздо более опасное.
— То есть?
— Я и мои товарищи немало поработали оружием в Июльские дни. Теперь мы считаем, и не зря, — что сейчас не время за него браться. Другие смотрят на дело иначе, — мы их не осуждаем, но остаемся при своих взглядах. Дядюшка Симон, не менее храбрый, чем его сын, и добрый патриот, одобряет нас и руководит нами. Но вот уже несколько дней вокруг фабрики, в саду, на дворе стали попадаться прокламации, в которых говорится: «Вы трусы и эгоисты! Если случай вам послал хорошего хозяина, вы сразу стали равнодушны к страданиям ваших братьев и безразличны к средствам освобождения! Материальное благосостояние развратило вас».
— Боже мой! Агриколь, как они упорны в своей злобе!
— Да… и, к несчастью, все это начинает действовать на наших молодых товарищей; так как затрагивают их лучшие чувства, они не могут не отозваться на прокламации. В наших мастерских, где до сих пор царило братское согласие, появились ростки розни… чувствуется начало глухого брожения… холодное недоверие заменяет у некоторых привычную дружескую откровенность… Но если я тебе скажу, что эти воззвания, — в чем я почти наверняка убедился, — распространяются эмиссарами аббата-проповедника… да если сопоставить это с сегодняшним появлением молодой дамы, то, не правда ли, это доказывает, что господин Гарди окружен многочисленными врагами?
— Я согласна с тобой, Агриколь. Это ужасно, — сказала Горбунья. — И, по-моему, дело настолько серьезно, что необходимо, дабы господин Гарди сам решил, как тут поступить… Что же касается молодой дамы, то, по-моему, лишь только господин Гарди приедет, ты должен увидеться с ним, и как ни деликатна ситуация, ты обязан рассказать ему все, что произошло.
— Меня это очень смущает!.. Не подумает ли он, что я хочу проникнуть в его тайны?
— Если бы за этой дамой не следили, то я, пожалуй, разделила бы твои опасения… Но за ней шпионят, она в опасности… и, по-моему, ты должен предупредить господина Гарди… Представь себе… ведь очень может быть, что эта дама замужем… Не лучше ли господину Гарди знать обо всем заранее?
— Верно, милая Горбунья, я последую твоему совету: господин Гарди узнает все… Но теперь, когда мы переговорили о чужих делах, поговорим обо мне… да, обо мне… Речь идет, быть может, о счастье всей моей жизни! — прибавил кузнец таким торжественным тоном, что Горбунья поразилась. — Ты знаешь… — продолжал Агриколь после минутного молчания, — что с детских лет я никогда ничего от тебя не скрывал… что я поверял тебе все… абсолютно все?
— Знаю, Агриколь! — сказала Горбунья, протягивая кузнецу свою бледную, хрупкую руку.
Дружески пожав ее, он продолжал:
— Когда я говорю, что ничего не скрывал… это не совсем точно: я всегда скрывал от тебя свои любовные приключения… но это потому, что хотя сестре говорить можно все… но есть вещи, о которых не говорят с такими честными и чистыми девушками, как ты…
— Благодарю тебя, Агриколь… Я замечала, как ты тактичен… — ответила Горбунья, героически подавляя горькое чувство. — И я тебе за это очень благодарна!
— Но, дав себе слово никогда не говорить с тобой о легких интрижках, я всегда думал так: если случится что-нибудь серьезное… если я встречу кого-нибудь, на ком я вздумаю жениться… тогда, конечно, я посоветуюсь сперва с сестрой, а потом уже буду говорить с родителями, и моя добрая Горбунья первая обо всем узнает.
— Ты очень добр, Агриколь!
— Так вот… я и должен тебе сказать, что это время настало… я влюблен до безумия и думаю жениться.
При этих словах Горбунья почувствовала себя на секунду точно парализованной. Ей казалось, что кровь остановилась и стынет в жилах, что сердце перестало биться… и не то чтобы разбилось, а как будто растаяло и исчезло… ей казалось, что она умирает… Но после первого страшного потрясения она нашла силы в той самой ужасной боли, которую испытывала, и, подобно мученицам, находившим в себе силу улыбаться во время страшных пыток, несчастная, боясь, чтобы роковая любовь, такая смешная в ее положении, не была угадана, нашла в себе почти невероятную силу спокойно спросить кузнеца, смотря ему прямо в глаза с душевной ясностью:
— А… ты полюбил… серьезно?
— Видишь ли, милая Горбунья… Я эти четыре дня просто не живу… то есть живу одной этой любовью!
— Всего четыре дня, как ты влюблен?
— Не больше!.. но время здесь ничего не значит!
— И она очень хороша?
— Брюнетка… талия нимфы… бела, как лилия… голубые глаза… вот такие громадные… и такие же добрые… такие же кроткие, как твои!
— Ты мне льстишь, Агриколь!
— Нет, нет, напротив, я льщу Анжели… note 23 ее так зовут… Не правда ли, прелестное имя, милая Горбунья?
— Да… прелестное… — отвечала бедняжка, с горестью сравнивая это изящное имя с насмешливой кличкой Горбунья, как называл ее Агриколь, не задумываясь над этим. Она продолжала с каким-то ужасным спокойствием: — Анжель… да, прелестное имя!
— Представь же себе, что это имя является подлинным отображением не только лица, но и ее сердца! Одним словом, у нее ангельское сердце… пожалуй, достойное сравнения с твоим…
— У нее мои глаза… мое сердце… удивительное сходство со мной! — сказала Горбунья, улыбаясь.
Агриколь не заметил иронии, отчаяния, скрывавшейся в словах Горбуньи, и с искренней нежностью продолжал:
— Неужели ты думаешь, что я мог бы серьезно полюбить девушку, если бы в ее сердце, характере и уме не было сходства с твоими?
— Полно… брат… — сказала Горбунья с улыбкой.
Да, у несчастной хватило мужества улыбнуться!
— Полно… ты что-то сегодня склонен к комплиментам! Где же ты познакомился с этой милой особой?
— Она просто-напросто сестра одного моего товарища. Мать ее заведует нашей бельевой. Ей понадобилась помощница… и так как в нашем объединении при найме отдают предпочтение родственникам его членов, то госпожа Бертен — это имя матери моего товарища — и выписала свою дочь из Лилля, где она жила у тетки. Всего пять дней, как она появилась в бельевой… В первый раз, когда я ее увидал… на вечернем собрании… я просидел с ней и с ее матерью и братом целых три часа… Тут-то я и почувствовал, что меня задело за живое… На другой день… еще больше… и дошло до того, что я совсем обезумел и решил жениться… если ты мне посоветуешь… И знаешь… ты, может быть, удивишься?.. а между тем все зависит от тебя: я буду просить позволения у отца и матери только после того, как ты выскажешься!
— Я тебя не понимаю, Агриколь!
— Ты знаешь, какое безусловное доверие я питаю к исключительной чуткости твоего сердца. Сколько раз ты мне говорила: «Агриколь, берегись такого-то, люби этого… этому можешь доверять», и ты никогда не ошибалась. Ну, так и теперь — ты должна мне оказать эту услугу… Ты попросишь мадемуазель де Кардовилль отпустить тебя, мы отправимся на фабрику… я тебя познакомлю с госпожой Бертен и с ее дочерью; они знают, что я на тебя смотрю, как на дорогую сестру… И, судя по тому, понравится тебе Анжель или нет, я или посватаюсь или нет… Может быть, это ребячество, но иначе я не могу.
— Хорошо… — сказала Горбунья с геройским мужеством, — я увижу Анжель и скажу тебе о ней свое мнение… и совершенно искренне… слышишь?
— Я в этом уверен… когда же это будет?
— Надо спросить мадемуазель де Кардовилль, когда я не буду ей нужна… тогда я тебя уведомлю…
— Спасибо, голубушка Горбунья, — горячо сказал Агриколь. Затем с улыбкой прибавил: — Возьми с собой все свое здравомыслие… до лучших дней!
— Не шути, брат мой… — грустным и серьезным тоном промолвила Горбунья. — Все это очень важно… Речь идет о счастье всей жизни…
В эту минуту в дверь тихонько постучались.
— Войдите, — сказала Горбунья.
В комнату вошла Флорина.
— Мадемуазель просит вас, если вы не замяты, пожаловать к ней, — сказала она Горбунье.
Та встала и спросила Агриколя:
— Может быть, ты подождешь меня… Я спрошу у мадемуазель де Кардовилль, когда мне можно отлучиться, и передам тебе ее ответ.
Говоря это, молодая девушка вышла, оставив Агриколя с Флориной.
— Я бы очень желал поблагодарить мадемуазель де Кардовилль сегодня же… но боюсь ее побеспокоить, — сказал Агриколь.
— Она сегодня не совсем здорова и никого не принимает, — ответила Флорина. — Но, когда мадемуазель поправится, я уверена, что она с удовольствием встретится с вами!
Горбунья вернулась и сказала кузнецу:
— Приходи, если можешь, завтра в три часа, чтобы у тебя не пропал весь день; мы отправимся на фабрику, а вечером ты проводишь меня домой.
— Отлично… значит, завтра в три часа?
— Завтра в три часа!
Вечером того же самого дня, когда в особняке воцарилась полная тишина, Горбунья, остававшаяся с мадемуазель де Кардовилль до десяти часов, вошла в спальню, заперла дверь и, почувствовав, наконец, что она одна и что нет необходимости сдерживаться, упала на колени перед креслом и залилась слезами… Девушка плакала долго… очень долго. Наконец, когда источник горьких слез, казалось, иссяк, она подошла к письменному столу, вынула из тайника тетрадь, которая накануне была просмотрена Флориной, и почти половину ночи писала в ней.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

47 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:58 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
11.

" ДНЕВНИК ГОРБУНЬИ "


Как мы уже сказали, Горбунья часть ночи писала в тетради, найденной накануне Флориной. Последняя, пробежав наскоро несколько страниц, не решилась похитить рукопись до получения категорического приказа от лиц, которые ее заставляли так действовать и кому она должна была сообщить о содержании тетради.
Объясним существование этой рукописи, прежде чем познакомим с ней читателя.
Первое слово в этой тетради было написано в тот день, когда Горбунья поняла, что любит Агриколя. Горбунья была по природе общительна, но из страха показаться смешной — этот страх, болезненно преувеличенный, был единственной слабостью бедняжки — она никому не решалась доверить роковую страсть, кроме бумаги, немого свидетеля робких или раненых душ, терпеливого, холодного, тихого и немого друга, который если не отвечает на мучительные жалобы, зато выслушивает их и никогда не забывает. Когда ее сердце было переполнено волнениями, то сладкими и грустными, то горькими и безнадежными, бедная работница находила меланхолическую прелесть в своих одиноких, немых излияниях, облеченных то в поэтическую, простую и трогательную форму, то писанных наивной прозой. Постепенно она привыкла не ограничивать свои признания только тем, что касалось Агриколя. Тут же записывала она те мысли, какие у нее являлись при виде красоты, счастливой любви, материнства, богатства и горя, и они носили настолько сильный отпечаток ее личности, столь несчастливо необычной, что она никогда не осмелилась бы открыть эти мысли Агриколю.
Таков был дневник бедной работницы, хворой, уродливой и нищей, но с душой ангела и с редким умом, глубина которого развивалась под влиянием чтения, размышлений и уединения; это были неведомые никому страницы, полные глубоких замечаний о людях и событиях, высказанных под особым углом зрения, присущим Горбунье в силу ее роковой судьбы.
Следующие строки, резко прерывавшиеся то там, то здесь и носившие следы слез в результате того волнения, которое испытывала Горбунья накануне, после того как она узнала о глубокой любви Агриколя к Анжели, составляли последние страницы этого дневника.
«Пятница, 3 марта 1832 г.
…И ночью мне не приснилось никакого тяжелого сна… и утром я встала без всяких предчувствий. Я была спокойна и безмятежна, когда пришел Агриколь…
Он не показался мне взволнованным. Сперва он рассказал мне о господине Гарди, а потом прямо… без всяких обиняков он промолвил:
«Вот уже четыре дня, как я безумно влюблен… Это чувство настолько серьезно, что я думаю о женитьбе… Я пришел к тебе за советом…»
И вот как это ужасное для меня сообщение сделано: просто… от всего сердца; я была по одну сторону камина, Агриколь — по другую, и разговор шел как будто о самых незначительных вещах. А между тем слов Агриколя было достаточно, чтобы разбить сердце… Кто-то приходит, братски обнимает вас, садится, разговаривает с вами… и потом… потом… Боже мой!.. Боже… я схожу с ума…
Теперь я немного успокоилась. Мужайся, бедное сердце, крепись! В минуту тяжелого горя, когда на меня обрушится какое бы то ни было несчастье, мне стоит только перечитать эти строки, чтобы сказать: как ничтожно мое теперешнее горе в сравнении с тем, что я испытывала тогда!
Как ужасно мое горе… Оно необоснованно постыдно и смешно. Я не призналась бы в нем даже снисходительной и нежной матери… Увы! Есть ужасная печаль, которая тем не менее заставляет только презрительно и сострадательно пожать плечами… увы! Бывает запретное несчастье, в котором нельзя и признаться. Агриколь просил меня завтра пойти к девушке, которой он страстно увлечен, и дать ему совет, жениться или нет… Он доверяет чутью моего сердца… Едва ли это не самое тяжелое после того, как он безжалостно объявил мне о своей любви.
Безжалостно… Нет, Агриколь… нет, нет, брат мой… прости меня за этот несправедливый вопль страдания!.. Разве ты знаешь… разве можешь знать, что я люблю тебя сильнее, чем ты когда-нибудь будешь любить свою прелестную Анжель?
«Брюнетка… талия нимфы… бела, как лилия… голубые глаза, вот такие громадные…» Таким нарисовал он ее портрет. Бедный Агриколь, как бы больно было тебе, если бы ты знал, что каждое твое слово раздирает мне сердце!
Никогда я не сознавала яснее, до чего жаль, до чего глубоко жаль близкого и дорогого человека, бессознательно, с улыбкой на устах наносящего вам смертельную рану… Порицать его нельзя… и только с ужасом думаешь, как он страдал бы, если бы знал, какую муку он причиняет!
Удивительно! Никогда Агриколь не казался мне так хорош, как сегодня утром… Как смягчались его мужественные черты, когда он говорил о тревоге той красивой молодой дамы!.. Когда я слушала рассказ о женщине, рисковавшей гибелью ради любимого человека, я чувствовала, как сильно трепетало мое сердце… руки горели как в огне… я вся поддалась какой-то томной неге… Позор и безумие!!! Разве я имею право это чувствовать!!!
Я помню, что когда он это говорил, я мельком взглянула в зеркало; я гордилась своим хорошеньким нарядом, а он на него даже не обратил внимания! Мне казалось, что чепчик мне идет, что мои волосы блестят, что взгляд мой нежен… Агриколь был так хорош, что я чувствовала себя менее безобразной, чем обычно!!! Конечно, чтобы оправдать себя в своих глазах за то, что осмеливалась его любить!
Конечно, рано или поздно… так должно было случиться… Какая утешительная мысль!.. Это все равно, что сказать тому, кто любит жизнь: смерть ничего не значит… все равно — ведь умирать придется!
Только сознание долга меня удерживало от самоубийства… это последнее слово несчастных, предпочитающих идти к Богу, оставаясь среди Его созданий… Нельзя думать только о себе. Я говорила: Бог милосерден… Он дает возможность самым обойденным судьбою существам привязываться к кому-нибудь… приносить себя в жертву. Мне, такой слабой и несчастной, он давал всегда возможность быть кому-нибудь полезной. Сегодня… мне очень хотелось покончить с собой… ведь я не нужна больше ни Агриколю, ни его матери… Но что будет с несчастными, которых мне поручила мадемуазель де Кардовилль? А сама моя покровительница? Хоть она меня и журила по-дружески за подозрения в отношении этого человека, но я больше чем когда-либо боюсь за нее… Я чувствую, что ей грозит опасность… Я знаю, что мое присутствие здесь нужно больше, чем когда-либо… Надо, значит, жить… жить для того, чтобы видеть ту… кого Агриколь безумно полюбил! Боже… отчего я испытывала только горе, а никогда не испытывала ненависти?.. А между тем в этом чувстве, должно быть, кроется горькое наслаждение… Столько людей ненавидят!!! Быть может… я ее возненавижу… его Анжель… Он так наивно сказал: «Прелестное имя Анжель… не правда ли, Горбунья?»
Поставить рядом это имя и мою кличку, ироничный намек на мое уродство!.. Бедный Агриколь!.. бедный брат!.. А ведь доброта может быть так же безжалостно слепа, как и злоба…
Мне… ненавидеть эту молодую девушку?.. да за что? Разве это у меня она похитила свою красоту, пленившую Агриколя? Разве я могу сердиться на нее за красоту?
Когда я еще не примирилась со своим безобразием, я часто задавалась вопросом: зачем Создатель так неравно разделил дары между своими творениями? Но привычка к страданию позволила мне размышлять спокойнее… и я уверила себя… да, я этому верю твердо, что на долю красоты и безобразия достались самые благородные чувства души: восхищение и сожаление! Такие, как я, любуются красотой таких, как Анжель, как Агриколь, а те, в свою очередь, жалеют таких, как я… Но ведь бывают иногда безумные надежды!.. Благодаря тактичному замалчиванию Агриколем своих любовных увлечений… я мечтала, что у него их не было… я думала, что он, быть может, любит меня… но что боится насмешек над этой любовью и потому молчит… Я даже написала стихи на эту тему, и, кажется, это было лучшее мое произведение! Странная судьба! Если я люблю… я смешна… Если бы кто полюбил меня… он был бы еще смешнее… Как могла я забыть это… и страдать так… как теперь страдаю?.. Но да будет благословенно это страдание, потому что оно не дает места ненависти… Нет, я не возненавижу эту девушку… я до конца исполню долг сестры… я прислушаюсь к голосу сердца: оно чутко к беде, грозящей близким… и оно будет руководить мною и просветит меня!
Я боюсь одного: что не слажу с волнением и расплачусь при виде Анжели. Эти слезы могут открыть глаза Агриколю! Боже, если он узнает про мою любовь!!! День, когда это случится, будет последним днем моей жизни… Потому что у меня появится тогда нечто более высшее, чем долг, — желание избежать стыда, неизлечимого стыда, который я всегда буду ощущать таким жгучим, как прикосновение раскаленного железа… Нет, нет… я буду спокойна… Ведь перенесла же я сегодня так мужественно, при нем, это ужасное испытание? Я буду спокойна, тем более что не надо, чтобы мои чувства затемняли мое второе зрение, оберегающее тех, кого я люблю. Тяжелая, невыносимо тяжелая задача! Надо остерегаться, как бы опасение невольно уступить дурному чувству к этой девушке не сделало меня слишком снисходительной к ней. Ведь это могло бы поставить под угрозу будущее Агриколя, который заявил, что подчинится моему решению! Бедная я, бедная! Агриколь спрашивает моего мнения, потому что уверен: у меня не хватит печального мужества воспрепятствовать его любви!.. А то он мне скажет: «Ничего… я ее люблю и рискну всем!»
Но если так, если мое мнение, если чутье моего сердца… мои советы… не будут услышаны, то зачем подвергать себя такой пытке? Зачем идти туда завтра? Зачем? Чтобы повиноваться? Разве он не сказал мне: «Приходи»?
Часто раздумывая над своей преданностью Агриколю, я спрашиваю себя в самых глубоких и скрытых тайниках сердца: приходила ли ему когда-нибудь мысль любить меня иначе, чем сестру? Говорил ли он себе когда-нибудь, какая вышла бы из меня преданная жена? Но почему бы он стал говорить себе это? Пожелает ли он этого или нет, я неизменно останусь для него столь же преданной, как если бы была его сестрой, женой или матерью. Почему бы эта мысль должна придти ему в голову? Разве когда-нибудь желаешь того, чем уже владеешь? Я замужем за ним… боже! эта мечта столь же бессмысленна, как и невообразима… Эти мысли такой небесной сладости, вмещающие в себя все чувства от любви до материнства… — не запрещены ли они мне под страхом стать посмешищем, потому что какие бы наряды и украшения я ни носила, моя некрасивость и уродство запрещают мне испытывать такие чувства?
Я хотела бы знать: страдала ли бы я так, если бы весть о женитьбе Агриколя застала меня в прежней жестокой нужде? Голод, холод и нищета не развлекли ли бы меня в этой жестокой скорби… или эта жестокая скорбь заставила бы меня забыть и голод, и холод, и нищету?
Нет… нет… это слишком горькая ирония; нехорошо с моей стороны говорить подобные вещи, — к чему такое отчаяние? Разве привязанность и уважение ко мне Агриколя сколько-нибудь уменьшились? Я жалуюсь… А что было бы… как это случается нередко… если бы я была хороша и любила его со всей преданностью, а он променял бы меня на другую… не на такую красивую и не на такую любящую и преданную?.. Разве я не была бы тогда в тысячу раз несчастнее?.. Я должна была бы тогда его порицать… а теперь не могу же я на него сердиться за то, что он не думает о таком невозможном и смехотворном союзе!.. Да если бы он этого и хотел, неужели у меня хватило бы эгоизма дать согласие? Много раз начинала я писать в своем дневнике с таким же полным горечи сердцем… и почти всегда, излив на бумагу то, чего я никогда никому бы не сказала, я чувствовала, как успокаивалось мое волнение… являлась покорность судьбе… та самая покорность, присущая той святой, которая улыбается среди слез, страдает, любит и никогда ни на что не надеется!!»
Этими словами заканчивался дневник.
По обильным следам слез видно было, как часто Горбунья разражалась рыданиями… Только под утро спрятала она, надломленная столькими волнениями, свою тетрадь в потайное место. Она полагала, что здесь тетрадь будет находиться не столько в безопасности (она никого не могла заподозрить в малейшем злоупотреблении доверием), но просто менее на виду, чем в одном из ящиков письменного стола, который Горбунья часто открывала при посторонних.
Мужественная девушка, как и обещала, желая честно выполнить свой долг до конца, подождала на другой день прихода Агриколя и, укрепившись в своем героическом решении, отправилась с кузнецом на фабрику господина Гарди.
Флорина, зная об уходе Горбуньи, но задержавшись у мадемуазель де Кардовилль в течение большей части дня, предпочла дождаться ночи, чтобы выполнить новый приказ, который она испросила и получила после того, как уведомила письмом о содержании дневника Горбуньи. Убежденная, что ее никто не застигнет, Флорина вошла в комнату молодой работницы, уже когда наступила ночь… Зная место, где находилась рукопись, она прямо пошла к письменному столу, выдвинула ящик и, доставая из кармана запечатанное письмо, приготовилась положить его на место рукописи, которую она должна была похитить. Но в этот момент она так сильно задрожала, что должна была опереться на стол.
Как мы уже говорили, во Флорине не совсем угасли добрые чувства. Исполняя приказы, она сознавала всю низость своих поступков и глубоко страдала от этого… Если бы речь шла о ней лично, она бы скорее решилась на все, чтобы избавиться от ужасной подчиненности… но, к несчастью, ее гибель нанесла бы смертельный удар существу, которое ей было дороже жизни… И она с жестоким отчаянием в душе совершала самые гнусные и коварные предательства. Так и теперь, не зная цели своего поступка, она чувствовала, что замена рукописи этим запечатанным письмом будет иметь роковые последствия для Горбуньи потому, что она помнила мрачные слова Родена: «С Горбуньей надо завтра же кончить!» Она не знала, каким путем он этого добьется, но чувствовала, что проницательная преданность Горбуньи интересам мадемуазель де Кардовилль грозила опасностью врагам Адриенны. Она боялась, что молодая девушка откроет когда-нибудь и ее измену. Последнее опасение победило колебания Флорины; она положила письмо за ящик, спрятала рукопись в карман и незаметно удалилась из комнаты.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

48 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 4:59 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
12.

" ПРОДОЛЖЕНИЕ ДНЕВНИКА ГОРБУНЬИ "



Флорина, оставшись одна в своей комнате, несколько времени спустя после похищения рукописи вздумала из любопытства ее проглядеть. Читая задушевные, тайные мысли Горбуньи, молодая девушка почувствовала невольный интерес и волнение Среди множества стихотворений, проникнутых страстной любовью к Агриколю, такой глубокой, наивной и искренней любовью, что Флорина была глубоко ею тронута и забыла даже о смешном уродстве Горбуньи, находилось много других отрывков, рассказов и мыслей, которые произвели на Флорину потрясающее впечатление. Мы поместим здесь некоторые из них, чтобы волнение Флорины стало понятно читателю.
Отрывки из дневника Горбуньи.
«Сегодня день моих именин… До самого вечера я сохраняла безумную надежду! Вчера я спустилась к госпоже Франсуазе, чтобы перевязать небольшую ранку у нее на ноге. Когда я вошла, Агриколь был у матери. Вероятно, они говорили обо мне, потому что замолчали, как только я вошла, и обменялись улыбкой. Проходя мимо комода, я заметила хорошенькую картонную коробочку с подушечкой для булавок на крышке… я покраснела от счастья… я надеялась, что этот маленький подарок предназначается мне… но сделала вид, будто ничего не заметила.
Пока я стояла на коленях перед госпожой Франсуазой, Агриколь вышел… Я видела, что он унес с собой хорошенькую коробочку. Никогда госпожа Бодуэн не была со мной так ласкова, как в этот вечер: совсем как мать! Она легла раньше обычного, и мне подумалось, что это сделано, дабы я поскорее насладилась радостью при виде сюрприза, приготовленного Агриколем.
До чего же билось сердце, пока я поднималась быстрее, быстрее по лестнице в свой чулан! Несколько минут я не решалась отворить дверь, желая продолжить минуты счастливого ожидания… Наконец я вошла… Слезы радости застилали мне глаза… Но сколько бы я ни искала на кровати, на столе, повсюду… коробочки не было!.. Мое сердце сжалось… потом я себя успокоила, что подарок отложен до завтра… ведь сегодня только канун моих именин…
Но прошел и этот день. Наступил вечер… и ничего… коробочка была не для меня!.. Но ведь на крышке была подушечка… значит, она предназначалась женщине… кому же Агриколь ее отдал?..
Я очень страдаю… конечно, мысль, что Агриколь захочет меня поздравить, была чистым ребячеством: мне даже стыдно в этом сознаться… Но это было бы доказательством, что он не забыл, что у меня есть другое имя… кроме клички «Горбунья». Моя чувствительность на этот счет так упорна, к несчастью, что я не могу избавиться от чувства стыда и горя, когда я слышу это имя: Горбунья… а между тем с детства у меня другого не было… Вот отчего я была бы так счастлива, если бы Агриколь хоть в день ангела назвал меня моим скромным именем… Мадлена…
К счастью, он никогда не узнает ни этого желания, ни моих сожалений».
Взволнованная Флорина перевернула несколько листов дальше.
«…Я только что вернулась с похорон бедняжки Виктуары Эрбен, нашей соседки… Ее отец, обойщик, уехал на работу куда-то в провинцию… Она умерла девятнадцати лет, без родных, совсем одна… Агония была не особенно мучительна… Добрая женщина, находившаяся при ней до последней минуты, рассказывает, что она только и говорила: „Наконец-то… наконец!“
— И произносила она эти слова как бы с удовлетворением, — заметила сиделка.
Бедная девочка… какая она стала худенькая… а в пятнадцать лет это был настоящий розовый бутон… хорошенькая, свеженькая… волосы светлые и мягкие, точно шелк! Но постепенно она стала чахнуть: ее погубило ремесло… она была чесальщицей шерсти для матрацев… и пыль от шерсти note 24 ее отравила… тем более что ей приходилось работать для бедных… значит, использовать самые плохие отбросы… У нее было мужество льва и безропотность ангела. Я помню, как бедняжка говорила мне своим нежным голосом, прерываемым сухим и отрывистым кашлем:
— Ненадолго меня хватит; вот увидишь, недолго мне вдыхать купоросную и известковую пыль… Я уже харкаю кровью, а в желудке бывают такие судороги, что теряю сознание!
— Так перемени ремесло!
— А когда у меня будет время научиться другому? Да и поздно теперь: я чувствую, что болезнь меня уж забрала… Моей вины тут нет: это отец хотел, чтобы я взялась за это ремесло… К счастью, он во мне не нуждается. А знаешь, когда умрешь, так по крайней мере успокоишься: тогда и безработица не страшна!
Она говорила это вполне искренне и спокойно; вот отчего и умирая она повторяла: «Наконец-то… наконец!»
Тяжко думать, как часто труд, дающий единственную возможность рабочему зарабатывать на хлеб, является в то же время для него медленным самоубийством! Недавно мы говорили об этом с Агриколем. Он сказал, что много есть таких производств, где рабочие заведомо неизлечимо заболевают: например, там, где употребляются азотная кислота, свинцовые белила, сурик.
— И знаешь, — прибавил Агриколь, — знаешь, что они говорят, когда идут в эти смертоносные мастерские? «Мы идем на бойню!»
Эти страшные по своей правдивости слова заставили меня задрожать.
— И все это происходит в наше время! — сказала я с отчаянием. — И это всем известно! И неужели у сильных мира не появляется желание позаботиться об этих несчастных братьях, принужденных есть хлеб, который стоит человеческих жизней?
— Что делать, милая; когда речь идет о том, чтобы сформировать полк и вести народ на смерть, на войну, тогда о нем заботятся. А когда нужно подумать о самом его существовании, никто не беспокоится. Разве только один господин Гарди, мой хозяин. Эка штука: голод, нужда, страдания рабочих! Невелика важность: это не политика!.. Ошибаются они… — прибавил Агриколь, — это более чем политика!
После Виктуары ничего не осталось, и поэтому по ней даже не отслужили обедни. Только внесли, ее гроб на паперть и повернули обратно. И раз нельзя заплатить кюре восемнадцать франков, ни один священник не проводит дроги бедняка до общей могилы. Если таких сокращенных, суженных, урезанных обрядов довольно с религиозной точки зрения, то к чему придумывать другие? Неужели из жадности?.. А если этого недостаточно, то почему только бедняк должен быть жертвой?
К чему заботиться о пышности, фимиаме и песнопениях, где люди выказывают себя то жадными, то щедрыми? К чему, к чему? Все это — земная суета, и душе нет дела до этого, когда она возвращается, радостная, к своему Создателю!»
«Вчера Агриколь заставил меня прочесть статью в газете, которая с презрением и с горькой бичующей иронией нападала на то, что она называет гибельным стремлением людей из народа учиться писать, читать поэтов и иногда самим слагать стихи. Если материальные радости нам недоступны по нашей бедности, бесчеловечно осуждать нас за стремление к духовным наслаждениям.
В чем тут зло, если после тяжелого трудового дня, лишенного всякого просвета — радости или развлечения, я тайком от всех пишу в этой тетради или складываю, как умею, стихи? А разве Агриколь не остается превосходным работником, хотя посвящает воскресный отдых сочинению народных песен, где прославляется труд, кормилец ремесленника, и говорится о надежде и братстве? Разве это не более достойное времяпровождение, чем походы в кабак?
Те, кто порицают нас за такое невинное и благородное развлечение после тяжкого труда и страданий, сильно ошибаются, думая, что с развитием и совершенствованием ума голод и нищета переносят с большим нетерпением и усиливается гнев против счастливцев судьбы!.. Но, даже если бы это было и так, разве не лучше иметь врага умного и развитого, на которого можно повлиять разумными и сердечными доводами, чем врага тупоумного, необузданного и непримиримого?
Напротив, вражда смягчается, когда развивается ум и расширяется кругозор. Тогда начинаешь понимать нравственные страдания; начинаешь видеть, что и у богатых бывает тяжкое горе. В этом является уже сближение, нечто вроде братства по несчастью. Увы! и они теряют и горько оплакивают обожаемых детей, возлюбленных и матерей… И среди них, особенно среди женщин, много разбитых сердец, страждущих душ и слез, проливаемых втихомолку, среди роскоши и богатства… Пусть они не боятся: развиваясь, сравниваясь с ними по уму, народ лучше поймет тех, кто добр и несчастен… и пожалеет тех, кто зол и благоденствует!»
«Какое счастье!.. какой прекрасный день! не помню себя от радости!.. Да, человек добр, гуманен и милосерд!.. Да, Творец вложил в него великодушные инстинкты… и кроме чудовищных исключений, он никогда добровольно не сделает зла! Вот чему сейчас я была свидетельницей: я не хочу даже ждать вечера, чтобы записать это в свою тетрадь… я боюсь, что впечатление остынет в моей душе!
Я пошла отнести на площадь Тампль работу. В нескольких шагах впереди меня шел мальчик лет двенадцати, а может быть, и меньше… Несмотря на холод, на голове у него не было ничего, а ноги были босы; плохие холщовые панталоны и рваная блуза составляли всю его одежду. Он вел под уздцы большую ломовую лошадь, без воза, но в упряжке… Лошадь время от времени останавливалась и не хотела идти дальше… У мальчика не было хлыста, и тщетно он тянул лошадь за уздечку: та стояла неподвижно… Бедный ребенок заливался горькими слезами и только повторял: «Господи… Боже мой!», осматриваясь кругом, не поможет ли ему кто из прохожих. Его милое бледное личико выражало такое отчаяние, что я, не раздумывая, взялась за дело, о котором и теперь не могу не вспомнить без улыбки, так как, должно быть, зрелище было уморительное.
Я страшно боюсь лошадей, но еще больше боюсь выставляться напоказ. Это все-таки не помешало мне, вооружившись мужеством и дождевым зонтиком, который был у меня в руках, подойти к лошади и изо всех сил ударить по крупу громадного животного. Конечно, я была похожа в эту минуту на муравья, который хочет соломинкой сдвинуть с места большой камень.
— Благодарю вас, добрая госпожа! — воскликнул ребенок, отирая глаза. — Хлопните-ка ее еще раз, быть может, она пойдет.
Я геройски ударила еще раз, но лошадь, вместо того чтобы пойти, из лени или по упрямству подогнула колени, легла и стала кататься по земле; запутавшись в своей упряжке, она порвала ее и сломала деревянный хомут. Я отбежала в сторону, боясь, как бы она меня не лягнула… При этом новом несчастье мальчик упал на колени и, рыдая, кричал отчаянным голосом: «Помогите… помогите!»
Крик услыхали… собралось несколько прохожих, и упрямая лошадь получила куда более внушительное наказание, чем от меня… Она вскочила на ноги… Но, Боже, в каком виде была ее сбруя!
— Меня хозяин поколотит, — плакал навзрыд бедный мальчик. — Я и так опоздал на два часа… потому что лошадь не хотела идти, а теперь еще сбруя попорчена… хозяин меня поколотит и прогонит… Куда я денусь?.. Боже мой… у меня нет ни отца, ни матери!
Услышав эти слова и громкие вопли мальчика, одна добрая торговка из Тампля, находившаяся среди зевак, воскликнула растроганно:
— Ни отца, ни матери!.. Но не горюй, мальчуган… В Тампле найдется чем починить твою сбрую… а если соседки одного со мной мнения… ты не останешься босым и без шапки в такой холод!
Это предложение было встречено одобрительными восклицаниями. Лошадь и ребенка повели по направлению к рынку. Одни занялись починкой сбруи, другие — мальчиком. Одна торговка дала ему шапку, другая — чулки, та — башмаки, а эта — хорошую куртку! Словом, через четверть часа мальчик был тепло одет, сбруя починена, и видный парень лет восемнадцати, щелкнув бичом над головой лошади в виде предостережения, сказал ребенку, который, осматривая свое новое платье и торговок, считал себя героем какой-то волшебной сказки:
— Где живет твой хозяин, мальчуган?
— На набережной канала св.Мартина, — ответил тот дрожащим от радости голосом.
— Ладно! я помогу тебе отвести лошадь; у меня она не задурит. Хозяину твоему я объясню, почему ты запоздал. Он сам виноват: нельзя поручать лошадь с норовом такому ребенку!
Прежде чем уйти, мальчик снял шапку и робко спросил торговку:
— Госпожа, позвольте мне вас поцеловать!
Глаза его были полны благодарных слез. У этого сироты было сердце.
Меня глубоко тронуло это народное милосердие, и я долго следила глазами за молодым человеком и за ребенком; на этот раз мальчик едва поспевал за лошадью, которая, боясь ударов, не думала больше упрямиться.
Да, я с гордостью повторяю; от природы люди добры. Ничего не могло быть неожиданнее этого порыва ласки и щедрости в толпе, как только бедный малютка воскликнул: «Куда я денусь… нет у меня ни отца, ни матери!» Бедняжка… без матери, без отца, думала я, во власти злого хозяина, который бьет его, не одевает… Верно, и спит-то он где-нибудь в углу конюшни… Бедный малютка! И, несмотря на это, он остался кротким и добрым… Я видела, что он сильнее испытывал благодарность, чем радость, за сделанное ему добро… И вот такая хорошая, честная натура, оставленная без руководства, без поддержки, приведенная в отчаяние дурным обращением, может озлобиться, испортиться, затем придет возраст страстей… а тут еще порочные подстрекатели…
О!.. Добродетель обездоленных вдвойне свята и почтенна».
«Сегодня утром, кротко побранив меня по обыкновению за то, что я не хожу к обедне, мать Агриколя сказала мне следующие слова, трогательные для такой наивно верующей души:
— По счастью, я еще сильнее молюсь за тебя, чем за себя, бедная Горбунья. Господь меня услышит, и ты, надеюсь, все-таки попадешь в чистилище!
Добрая матушка!.. Ангельская душа!.. Она произнесла эти слова с такою серьезной и проникновенной добротой, с такою торжественной верой в благополучный исход ее благочестивого вмешательства, что я почувствовала, как у меня на глаза навертываются слезы. Я бросилась ей на шею, так глубоко и искренне благодарная, как будто на самом деле верила в чистилище.
…Сегодня счастливый для меня день. Похоже, получу заработок и обязана буду этим счастьем одной доброй, сердечной молодой особе, которая обещала свезти меня в монастырь св.Марии, где надеется достать мне работу…»
Флорина, глубоко взволнованная чтением дневника, вздрогнула, дойдя до этого места, где говорилось о ней, и продолжала читать.
«Я никогда не забуду того трогательного участия, той деликатной благосклонности, с какой эта молодая девушка приняла меня… несчастную и нищую. Впрочем, я этому не удивляюсь: недаром она живет у мадемуазель де Кардовилль. Конечно, она достойна своей госпожи. Ее имя будет для меня всегда дорогим воспоминанием: оно так же грациозно и красиво, как она сама… Ее зовут Флорина!.. Я ничего не значу и ничего не имею, но если горячие пожелания благодарного сердца будут услышаны… то Флорина будет счастлива… да, очень счастлива… Единственно, как я могу выразить свою благодарность, — это любить ее и помнить!»
Эти слова Горбуньи, так просто выражавшие, какую искреннюю благодарность она питала к камеристке, нанесли решительный удар по сомнениям Флорины. Она не могла больше противиться благородному искушению, которое одолевало ее. Чем больше она читала дневник Горбуньи, тем сильнее уважала бедняжку и привязывалась к ней. Никогда так ясно не представлялось ей, как гнусно будет подвергнуть злым насмешкам и презрению задушевные мысли несчастной девушки. К счастью, добро так же заразительно, как и зло. Возбужденная пылкими, благородными и возвышенными чувствами, какими дышал этот дневник, закалив свою шаткую добродетель в этом чистом и живительном источнике, Флорина, уступив, наконец, одному из тех добрых порывов, которые иногда ее увлекали, вышла из своей комнаты, захватив рукопись, с твердым намерением положить ее на старое место, если Горбунья еще не вернулась, а Родену сказать, что она не могла найти рукопись в этот раз, так как Горбунья, вероятно, заметила первую попытку похитить ее.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

49 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 5:00 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
13.

" ОТКРЫТИЕ "



Незадолго до того как Флорина решила исправить свой недостойный поступок, Горбунья вернулась с фабрики, до конца выполнив свой печальный долг. После долгой беседы с Анжели, поразившись не меньше Агриколя красотой, умом и добротой молодой девушки, Горбунья с мужественной откровенностью посоветовала кузнецу сделать ей предложение. Следующая сцена происходила в то время, когда Флорина читала дневник и еще не пришла к похвальному решению возвратить его.
Было десять часов вечера. Горбунья, вернувшись домой, разбитая усталостью и волнением, бросилась в кресло. Глубокая тишина царила в доме. Слышен был только бешеный шум ветра, сотрясавшего деревья в саду. Единственная свеча слабо освещала комнату, обтянутую темно-зеленой материей. Этот мрачный колорит и черное платье делали девушку еще бледнее, чем она была. Сидя в кресле у горящего камина, опустив голову на грудь, сложив руки, Горбунья выглядела тоскливой и безропотной. На ее лице можно было прочесть то суровое удовлетворение, которое присуще сознанию выполненного долга.
Но, воспитанная в безжалостной школе несчастья, Горбунья достаточно привыкла к горю, слишком частому и постоянному гостю, чтобы уделять ему слишком долгое время. Она была неспособна предаваться напрасным сожалениям и впадать в отчаяние, если событие уже свершилось. Как ни ужасен и внезапен был удар, как ни глубоко задел он душу Горбуньи, но надо было с ним мириться, и горе должно было перейти в постоянное, хроническое состояние, являвшееся ее обычной долей. Кроме того, благородное создание находило еще и утешение в тяжелом горе. Ее тронуло расположение Анжели, а кроме того, она невольно гордилась той неописуемой радостью и тем слепым доверием, с каким принимал ее советы и счастливые предсказания молодой кузнец.
Горбунья утешала себя еще и тем, что с женитьбой Агриколя она успокоится и нелепые, смешные надежды или, скорее, грезы не станут ее больше волновать.
Наконец, Горбунья находила главное и глубокое утешение в том, что она смогла противостоять ужасному испытанию и скрыть от Агриколя любовь, которую она питала к нему. Читателю известно, как пугала несчастную девушку страшная мысль показаться смешной и опозоренной, что неминуемо должно было бы произойти, если бы открылась ее безумная страсть. Посидев несколько времени в задумчивости, Горбунья встала и медленно направилась к письменному столу.
— Единственной моей наградой, — сказала она, доставая письменный прибор, — будет возможность доверить немому и печальному другу, свидетелю моих горестей, эту новую скорбь. Я сдержала слово, которое дала себе, я поняла, что эта девушка способна составить счастье Агриколя и откровенно ему это высказала. Когда-нибудь, перечитывая эти страницы, я, может быть, найду в них награду за мои теперешние страдания!
Говоря это, Горбунья выдвинула ящик… Не найдя за ним рукописи, она вскрикнула от удивления. Но удивление сменилось ужасом, когда на месте дневника она увидала адресованное ей письмо!
Молодая девушка побледнела, как мертвец. Колени ее дрожали; казалось, она сейчас упадет без чувств. Но страх придал ей силы, и она распечатала письмо. Из него выпал билет в пятьсот франков, и Горбунья прочла следующее:
«Мадемуазель!
Трудно придумать что-либо оригинальнее и милее рассказа в вашем дневнике о любви к Агриколю. Нельзя устоять против желания объявить ему об этой великой страсти, о которой он и не подозревает. Несомненно, он будет чрезвычайно растроган! Конечно, мы воспользуемся этим случаем, чтобы доставить и другим лицам, которые, к несчастью, до сих пор были этого лишены, веселое удовольствие почитать ваш дневник. Если копий успеем снять мало, мы напечатаем всю рукопись… Нельзя не постараться о распространении таких прекрасных вещей. Одни поплачут, другие посмеются. Что покажется великолепным одним, других заставит хохотать во все горло. Так все на свете! Одно только достоверно, что ваш дневник наделает шума; за это уж мы ручаемся.
Так как вы способны скрыться от триумфа, а у вас кроме лохмотьев ничего не было, когда вас приняли из жалости в этот дом, где вы вздумали властвовать и разыгрывать даму, что по многим причинам вовсе не пристало вашей фигуре, то вам дарят пятьсот франков в виде платы за бумагу. Если вы вздумаете скромничать и избегать поздравлений, которыми вас будут осыпать с завтрашнего дня, так как ваш дневник уже пущен в ход, то по крайней мере на первое время вы не останетесь совсем без средств.
Один из ваших собратьев, Действительный горбун».
Грубо насмешливый и дерзкий тон был рассчитан с дьявольским искусством, чтобы письмо можно было принять за сочинение какого-нибудь лакея, завидующего положению Горбуньи в доме. Действие письма было как раз то, на какое и рассчитывали.
— О Боже мой! — только и могла выговорить бедняжка в ужасе.
Если читатель вспомнит, в каких страстных выражениях изливала свою любовь к приемному брату несчастная девушка, если вспомнит, как часто она там упоминала о ранах, наносимых ей бессознательно Агриколем, если примет во внимание ее страх показаться смешной, то безумное отчаяние, овладевшее бедняжкой после чтения подлого письма, будет вполне понятно. Горбунья ни минуты не подумала о тех благородных словах, о тех трогательных рассказах, которые содержал ее дневник, и единственная ее мысль, как молнией поразившая ум несчастной, заключалась в том, что завтра и Агриколь, и мадемуазель де Кардовилль, и дерзкая и насмешливая толпа будут знать о ее любви, невероятно смехотворной любви, после чего она будет уничтожена стыдом и горем. Горбунья склонилась под этим неожиданным оглушительным ударом и несколько времени оставалась совершенно уничтоженной и неподвижной.
Но постепенно к ней вернулись сознание и вместе с этим чувство тяготевшей над ней необходимости действовать немедленно, не теряя времени. Надо было покинуть этот гостеприимный дом, в котором она нашла было убежище после всех несчастий. Пугливая застенчивость и исключительная чувствительность не позволили ей ни минуты дольше оставаться там, где открыли ее душевные тайны и сделали их жертвой насмешек и презрения. Ей и в голову не пришло искать правосудия или мести у мадемуазель де Кардовилль. Вносить смуту и беспокойство в ее дом, покидая его навсегда, она сочла бы неблагодарностью со своей стороны. Она даже не старалась угадать, кто совершил гнусную кражу и кто был автором оскорбительного письма… Зачем ей все это, если она решила бежать от унижений, которыми, ей угрожали!
Ей смутно казалось (чего и желали достичь), что письмо было делом рук кого-нибудь из прислуги, завидовавшей тому вниманию, с каким Адриенна относилась к Горбунье. Тем больнее было думать, что интимно-скорбные страницы, начертанные кровью ее сердца, которых она не решилась бы открыть самой нежнейшей и снисходительной из матерей, эти страницы, отражавшие с жестокой точностью тысячи тайных ран ее измученной души, станут или уже стали в данную минуту предметом насмешек и плоских шуток лакеев.
Приложенные деньги и тот грубый способ, каким они были даны, еще больше укрепляли Горбунью в ее подозрениях. Видимо, боялись, чтобы страх нищеты не удержал ее от бегства из дома.
С обычной спокойной безропотностью она решила, как ей нужно поступить… Она встала; ее блестящие глаза были теперь совершенно сухи; со вчерашнего вечера она слишком много плакала. Холодной и дрожащей рукой она написала следующие строки, и положила записку на стол рядом с деньгами:
«Да благословит Бог дорогую мадемуазель де Кардовилль за все добро, которое она для меня сделала. Пусть она меня простит за то, что я ушла из ее дома: я не могла больше в нем оставаться».
Написав эти строки, Горбунья бросила в огонь отвратительное письмо, которое, казалось, жгло ей руки… Осмотрев нарядную комнату, она невольно задрожала при мысли о страшной нищете, какая ее ожидала, нищете, куда более ужасной, чем та, какую она испытывала раньше, потому что теперь у нее, в ее отчаянии, не было даже поддержки в почти материнской привязанности к ней Франсуазы: жена Дагобера была далеко, в деревне, с Габриэлем.
Одинокая жизнь… совершенно одинокая… с мыслью, что ее роковая любовь к Агриколю служит предметом насмешек всех и его самого, быть может, — вот каким представлялось ей будущее… Это будущее, эта пропасть ее напугала… мрачная мысль пришла ей на ум… Сперва Горбунья задрожала, но потом ее лицо исказилось выражением какой-то горькой радости… Решившись уйти, она двинулась уже к дверям, но увидала себя в каминном зеркале и остановилась. Она была бледна, как смерть, и в черном платье. Она вспомнила при этом, что это платье не ее… недаром в письме упоминали о лохмотьях, в которых она сошла в этот дом!
— Правда! — прошептала она с раздирающей душу улыбкой, глядя на свое черное платье. — Еще воровкой назовут!
Поспешно войдя в туалетную комнату, она достала из чемодана старое платье, которое хотела сохранить как святую память своих прежних бедствий. Только теперь потекли слезы из ее глаз… Она заплакала не от горя, что ей приходилось снова надевать нищенское рубище: это были слезы благодарности за те заботы, какими окружала ее доброта мадемуазель де Кардовилль. Она невольно упала на колени и, мысленно обращаясь к Адриенне, проговорила с рыданьями, прерывавшими ее голос:
— Прощайте навсегда, прощайте… вы, называвшая меня другом… и сестрой!
Вдруг она со страхом вскочила и начала прислушиваться. Послышались шаги со стороны сада… Это Флорина несла назад — увы, слишком поздно! — ее дневник.
Горбунья, растерянная и испуганная шумом шагов, видя себя уже посмешищем всего дома, бросилась из комнаты, промелькнула бегом по салону и вестибюлю и выбежала на двор, постучав в окно привратнику. Дверь открылась и затем захлопнулась за нею.
Так Горбунья покинула дом мадемуазель де Кардовилль.
Адриенна лишилась верного, чуткого и преданного сторожа.
Роден избавился от проницательного и деятельного противника, которого он не без причины опасался.
Иезуит угадал любовь Горбуньи к молодому кузнецу и, зная ее склонность к поэзии, логически пришел к мысли о существовании каких-нибудь ее стихов, проникнутых ее роковой тайной страстью. Отсюда его приказ Флорине найти письменные доказательства этой любви. Отсюда это письмо с его убийственно рассчитанной грубостью, о содержании которого Флорина не знала, потому что получила его уже после того, как кратко ознакомила Родена с содержанием дневника, который на первый раз она только еще проглядела, но не похитила.
Мы уже сказали, что Флорина, слишком поздно уступив великодушному раскаянию, вошла к Горбунье в тот момент, когда та в испуге покидала дворец. Камеристка, увидав свет в уборной, бросилась туда. Она увидала на стуле черное платье, только что снятое Горбуньей, а в нескольких шагах — открытый и пустой старый чемодан, в котором Горбунья хранила до сих пор свои обноски. Сердце Флорины сжалось. Она подбежала к письменному столу. Беспорядок на нем, билет в пятьсот франков, оставленный рядом со строками, адресованными мадемуазель де Кардовилль, — все это доказывало ей, что точное исполнение ею указаний Родена принесло роковые плоды и что Горбунья покинула дом навсегда. Увидев бесполезность запоздалого раскаяния, Флорина со вздохом подчинилась необходимости передать рукопись Родену; она утешала себя надеждой, что благодаря бегству бедной работницы измена больше повредить ей не могла ничем.
На другой день Адриенна получила от Родена следующую записку в ответ на ее уведомление о непостижимом для нее бегстве Горбуньи.
«Дорогая мадемуазель!
Я должен сейчас же отправиться по очень важному делу на фабрику господина Гарди, почему и не могу сегодня засвидетельствовать вам свое почтение. Вы спрашиваете, что я думаю относительно исчезновения этой бедной девушки. Право, ничего не могу сказать… Надеюсь, в будущем все объяснится в ее пользу… я в этом не сомневаюсь… Вспомните только о некоем сообществе, о котором я говорил вам в доме доктора Балейнье, и о том вероломстве, с каким они умеют ввести в дом своих тайных эмиссаров, чтобы окружить ими лиц, за которыми они шпионят.
Я ни на кого не указываю… но сопоставим факты: эта девушка старалась обвинить меня, самого верного вашего друга… У нее не было ничего… а в ее столе нашлось пятьсот франков… Вы осыпали ее своими милостями… она скрылась от вас, не смея объяснить причины своего загадочного бегства!
Я не делаю никакого вывода из этого… мне противно обвинять кого-нибудь, не имея прямых доказательств… но подумайте хорошенько и будьте настороже. Быть может, в эту минуту вы избежали страшной опасности. Но все-таки удвойте бдительность и недоверие. Вот почтительный совет преданного вам и готового служить Родена».
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

50 Re: " Агасфер. Том 2" в Вс Янв 08, 2012 5:01 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
ЧАСТЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.

<< ФАБРИКА >>

1.

" СВИДАНИЕ ВОЛКОВ "



Утро, воскресенье. День получения Адриенной де Кардовилль письма от Родена по поводу исчезновения Горбуньи.
Два человека беседовали за столиком в одном из кабаков деревеньки Вилье, находившейся вблизи фабрики господина Гарди. Жители этой деревеньки были большей частью рабочие — каменоломы и каменотесы, работавшие в каменоломнях по соседству. Тяжелее и мучительнее этой работы трудно себе что-нибудь представить, а между тем она очень плохо оплачивается. Поэтому, как Агриколь и говорил Горбунье, эти рабочие видели резкую разницу между своим вечно нищенским положением и тем благосостоянием и почти невероятным достатком, каким пользовались рабочие фабрики господина Гарди благодаря его великодушному и разумному управлению, а также принципам союза и объединения, которые он проповедовал среди них.
Горе и невежество творят много зла. Первое легко озлобляет, а второе позволяет верить всяким коварным наущениям. Довольно долго рабочим господина Гарди только завидовали, и к этой зависти еще не примешивалась ненависть. Но таинственным врагам фабриканта, соединившимся с его конкурентом господином Трипо, понадобилось изменить столь мирное положение вещей, и это им вполне удалось. С ловкостью и дьявольской настойчивостью раздули они пламя самых низменных страстей. При помощи лучших своих эмиссаров они выбрали несколько рабочих, каменоломов и каменотесов, беспутство которых усугубляло нищету. Известные своим буйным нравом, смелые и энергичные, они могли иметь опасное влияние на большую часть своих смирных, честных и трудолюбивых товарищей, запугать которых им ничего не стоило. В этих беспокойных вожаках, и так уже озлобленных несчастьем, раздули ненависть к рабочим господина Гарди, описывая с чрезвычайными преувеличениями их хорошее житье.
Пошли дальше: зажигательные проповеди аббата, члена конгрегации, специально направленного из Парижа, чтобы проповедовать во время поста против господина Гарди, производили сильное воздействие на жен этих рабочих; в то время как мужья сидели в кабаке, жены толпились у проповедника. И он, пользуясь растущим страхом перед надвигавшейся холерой, старался запугать слабых и доверчивых, указывая на фабрику господина Гарди как на очаг разврата и неверия, навлекающий небесный гнев и мстительную кару на всю округу. Мужей, и так уже сильно возбужденных завистью, беспрестанно поджигали их жены; напуганные экзальтированными проповедями аббата, они проклинали скопище атеистов, которое могло навлечь столько несчастья на всю округу. Несколько негодяев из мастерских барона Трипо, подкупленных бароном (мы уже сказали, почему этот почтенный промышленник был заинтересован в разорении господина Гарди), еще более увеличили всеобщее возбуждение и переполнили меру, подняв один из тех вопросов о компаньонаже, которые еще и в наши дни заставляют проливать иногда столько крови.
Многие из рабочих господина Гарди являлись до поступления к нему членами компаньонажа пожирателей, между тем как многие каменоломы и каменотесы принадлежали к компаньонажу волков. Во все времена между волками и пожирателями существовало беспощадное соперничество, приводившее к дракам, которые не раз сопровождались смертельным исходом.
Явление очень грустное, так как во многих отношениях институт компаньонажей прекрасен, так как основывается на могущественном и плодотворном принципе ассоциации. К несчастью, вместо общего братского союза компаньонажи делятся на различные, отдельные друг от друга общества, соперничество которых часто сопровождается кровавыми столкновениями note 25.
Вот уже с неделю, как волки, подстрекаемые со всех сторон, только и искали предлога схватиться с пожирателями. Но так как последние в кабаки не ходили и в течение рабочей недели почти не покидали фабрики, то встретиться с ними было невозможно, и волки должны были с диким нетерпением дожидаться воскресного дня. Учитывая, что большинство каменоломов и каменотесов были миролюбивыми людьми и хорошими работниками, они, несмотря на свою принадлежность к волкам, отказались присоединиться к враждебному выступлению против пожирателей с фабрики господина Гарди, вожакам оставалось только набрать бродяг и бездельников из предместья, которых легко привлек под знамена воинственных волков соблазн волнений и беспорядков.
Таково было глухое брожение, волновавшее деревню Вилье, в тот день, когда два человека, о которых мы упомянули, сидели за столиком в кабаке. Они пожелали занять отдельную комнату. Один из этих людей был еще молод и довольно хорошо одет; но беспорядок в его одежде, полуразвязанный галстук, залитая вином рубашка, нечесаная голова, усталое лицо, покрытое пятнами, красные глаза — все это свидетельствовало, что ночью он участвовал в оргии. В свою очередь, хриплый голос, порывистые движения и блуждающие глаза, то горящие, то осоловелые, доказывали, что к старым винным парам присоединились теперь новые.
Его товарищ протянул ему стакан и, чокнувшись, воскликнул:
— Ваше здоровье, друг мой!
— И ваше также, — отвечал молодой человек, — хоть вы и смахиваете на самого дьявола!
— Я? на дьявола?
— Ну да…
— Почему же?
— А вот откуда вы меня знаете?
— Разве вы раскаиваетесь в нашем знакомстве?
— Нет, но кто вам сказал, что я сидел в тюрьме Сент-Пелажи?
— А не я ли вас оттуда освободил?
— А зачем?
— Потому что у меня доброе сердце!
— Вы меня, может быть, любите, как мясник быка… которого он ведет на убой!
— Вы с ума сошли!
— Десять тысяч за человека не уплатят так… без всякой причины.
— Причина есть.
— Какая же? что вы хотите из меня сделать?
— Веселого гуляку, ловко транжирящего денежки и отлично умеющего провести время, вроде сегодняшней ночи, например. Хорошее вино, хорошая еда, хорошенькие девушки и веселые песни… Разве это плохое ремесло?
Немного помолчав, молодой человек продолжал, мрачно насупившись:
— А зачем, прежде чем выпустить меня на свободу, вы потребовали, чтобы я написал своей любовнице, что не хочу ее больше видеть? Зачем вы потребовали от меня это письмо?
— Вы вздыхаете? Вот как? Вы, значит, все еще о ней думаете?
— И всегда буду думать!
— Напрасно… ваша любовница теперь далеко от Парижа… Я видел, как она садилась в дилижанс, еще раньше чем выкупил вас из Сент-Пелажи!
— Уф!.. я задыхался в этой тюрьме… Я, кажется, душу бы черту продал, только бы выйти из нее… Вы этим и воспользовались… Только вместо души вы у меня отняли Сефизу… Бедная Королева Вакханок!.. И к чему это, тысяча чертей? Скажите мне, наконец, зачем?
— Человек, так дорожащий своей любовницей, как вы дорожили вашей, не годится никуда… При случае… ему может не хватить энергии.
— При каком случае?
— Выпьем!..
— Вы заставляете меня пить слишком много водки…
— Вот вздор!.. посмотрите-ка на меня!..
— Это-то меня и пугает… это-то и кажется мне какой-то чертовщиной… Вы с бутылки водки даже не поморщитесь… Что у вас грудь железная, что ли… или голова из мрамора?
— Я долго жил в России, там водку пьют, чтобы согреться!
— А здесь, чтоб подогреться!.. Ну, выпьем… только вина…
— Вот еще!.. Вино годно для ребят, а мужчинам вроде нас полагается водка!
— Ну давайте водки… ох, как она жжет… Зато голова пылает… и в глазах мерещится дьявольское пламя… точно ад какой…
— Вот это я люблю, черт побери!
— Вы сейчас толковали, что я слишком увлечен своей любовницей и при случае мне не хватит решительности… О каком случае вы говорили?
— Выпьем-ка…
— Подождите минутку… Видите ли, товарищ… я ведь не глупее другого и догадался, в чем дело…
— Ну-ка?..
— Вам известно, что я был рабочим, что у меня много товарищей, что я любим ими как добрый малый: вот вы и вздумали выставить меня приманкой, чтобы заманить других…
— Дальше?
— Несомненно, что вы — посредник в бунтах, нечто вроде комиссионера по части мятежей…
— А еще что?
— Вы путешествуете для какой-нибудь анонимной компании, промышляющей ружейной пальбой?
— А вы уж не из трусов ли?
— Я?.. Ну, знаете, я пороха не жалел в Июльские дни!
— И теперь попалить не прочь?
— Что же? этот фейерверк не хуже всякого другого!.. Положим, революции эти больше для удовольствия служат, чем для пользы… Я по крайней мере только тем и попользовался от трех славных дней, что спалил себе штаны и потерял куртку… Вот все, что выиграл народ в моем лице… А ты заладил: «Идем, идем сквозь пушек гром!» В чем же дело?
— Вы знаете многих рабочих господина Гарди?
— А! так вот зачем вы меня сюда привезли!
— Да… вы здесь встретите много рабочих с этой фабрики.
— Как? Чтобы рабочие с фабрики господина Гарди клюнули на эту приманку?.. Вы ошибаетесь… им слишком хорошо для этого живется.
— Вот сейчас увидите.
— Их? этих счастливчиков?.. Чего же им тогда еще нужно?
— А их братья? А те, кто, не имея такого хозяина, как господин Гарди, помирают от голода и нищеты и призывают к себе на помощь? Неужели же они останутся глухи к этому призыву? Ведь господин Гарди исключение… Пусть народ поднатужится, исключение станет правилом, и все будут довольны.
— В ваших словах есть доля правды… Только надо слишком сильно поднатужиться, чтобы сделать хорошего человека из моего мерзавца-хозяина, господина Трипо. Ведь это он превратил меня в отпетого гуляку…
— Рабочие господина Гарди придут сюда. Вы их товарищ, вам они поверят… Помогите же мне их убедить…
— В чем?
— Да в том, что они должны покинуть эту фабрику, где они совсем погрязнут в эгоизме и забудут о своих собратьях.
— Но если они уйдут с фабрики, чем же жить станут?
— Об этом позаботятся… до решительного дня!
— А пока что надо делать?
— Да то же, что вы делаете: пить, смеяться, петь. А вместо работы учиться в комнате владеть оружием.
— А кто их приведет сюда?
— С ними уже говорили, кроме того, им подкинули прокламации, где упрекают в равнодушии к бедствиям товарищей. Ну что же, будете помогать?
— Помогу!.. Все равно… Я чувствую, что иду дурной дорогой… но мне без Сефизы свет не мил… пошло все к черту… пропадать, так пропадать!.. Давайте выпьем!
— Выпьем за будущую веселую ночку… Сегодняшняя оргия… так… только шалость новичков по сравнению с тем, что будет!
— Нет… скажите, из чего вы сделаны? Ни разу не улыбнулись… не покраснели… не взволновались… точно из железа выкованы!
— Мне не пятнадцать лет… Чтобы рассмешить меня, надо нечто иное… Вот сегодня ночью я посмеюсь… хорошо посмеюсь!
— Не знаю, водка, что ли, на меня так действует… но только… черт побери… мне стало страшно от ваших слов… что вы посмеетесь сегодня ночью.
Сказав это, молодой человек встал; его покачнуло: видимо, он совсем опьянел.
В дверь постучались.
— Войдите.
Вошел хозяин кабака.
— Там пришел какой-то молодой человек; его зовут господин Оливье, и он спрашивает г-на Морока.
— Морок — это я. Позовите его сюда.
Хозяин вышел.
— Это один из наших… Но отчего он один? — проговорил Морок, и на его суровом лице выразилось разочарование. — Это меня крайне удивляет… Я ожидал многих… Вы не знакомы с ним?
— Оливье… блондин?.. кажется, знаю.
— Сейчас увидим. Вот и он.
Действительно, в комнату вошел высокий молодой человек с открытым, смелым и умным лицом.
— Батюшки… Голыш!.. — воскликнул он при виде собутыльника Морока.
— Он самый! Давненько мы с тобой, Оливье, не видались.
— Очень просто… работаем в разных местах…
— Но вы один? — спросил Морок и, указав на Голыша, прибавил: — При нем говорить можно… он из наших. Отчего вы один?
— Я пришел один, но от имени всех.
— А! — воскликнул Морок с облегчением. — Они соглашаются?
— Они отказываются… и я также.
— Как, черт возьми, отказываются? Что у них, женские головы что ли? — яростно стиснув зубы, проговорил Морок.
— Вы сперва выслушайте, — холодно отвечал Оливье. — Мы получили ваши письма, видели вашего агента, узнали, что действительно у него есть связи с тайными обществами, где мы кое-кого знаем…
— Ну, так чего же колебаться?
— Во-первых, нам неизвестно, готовы ли эти общества к движению.
— Я вам это говорю.
— Он… говорит… я… тоже… — бормотал Голыш. — Идем, идем сквозь пушек гром!
— Этого мало… — продолжал Оливье. — Кроме того, мы поразмыслили. В течение недели мнения разделились… еще вчера были сильные споры… но сегодня утром нас позвал дядя Симон и после долгой беседы всех убедил… Мы подождем… Если что начнется… ну, тогда посмотрим…
— Это ваше последнее слово?
— Это наше последнее слово.
— Тише! — воскликнул Голыш, покачиваясь на ногах, но все-таки прислушиваясь. — Кричат… как будто целая толпа…
Действительно, послышался шум, вначале глухой, но возраставший с каждым мгновением и сделавшийся в конце концов ужасным.
— Что это такое? — спросил удивленный Оливье.
— Теперь я вспомнил, — начал Морок, мрачно улыбаясь. — Хозяин говорил мне, что в этой местности народ очень озлоблен против фабрики. Если бы вы и ваши товарищи, на которых я рассчитывал, отделились от других, эти люди, начинающие рычать, были бы за вас, а не против вас, как теперь!
— Так это свидание было ловушкой, чтобы вооружить рабочих господина Гарди друг против друга? — воскликнул Оливье. — Что же, вы думали, что мы соединимся с теми, кого натравливают на фабрику, и что…
Молодой человек не смог продолжать. Страшный взрыв проклятий, криков и свистков потряс стены кабака.
Дверь стремительно растворилась, и бледный, дрожащий кабатчик вбежал с криком:
— Господа, есть между вами кто-нибудь с фабрики господина Гарди?
— Я оттуда, — отвечал Оливье.
— Ну, так вы пропали!.. Там прибежала толпа волков, и они кричат, что здесь есть пожиратели с фабрики Гарди и что они хотят с ними подраться, если пожиратели не откажутся от фабрики и не соединятся с ними.
— Сомненья больше нет: это засада! — с гневом глядя на Морока и Голыша, воскликнул Оливье. — Желали нас запутать, заманив сюда!
— Засада… я… Оливье… никогда! — бормотал пьяный Голыш.
— Война пожирателям! Или пусть они присоединяются к волкам! — кричала в один голос разъяренная толпа, казалось, заполнившая дом.
— Идите! — воскликнул кабатчик и, не давая Оливье времени опомниться, схватил его за руку и, отворяя окно, выходившее на крышу невысокой пристройки, продолжал: — Спасайтесь через окно, спускайтесь по крыше и бегите полями… Да скорее… давно пора…
И, видя колебание молодого рабочего, он прибавил со страхом:
— Да вы с ума сошли, один против двухсот? Еще минута, и будет поздно… слышите? Идут… идут…
Действительно, в эту минуту яростные крики, свистки и гиканье удвоились, а деревянная лестница, ведущая на второй этаж, зашаталась под поспешными шагами нескольких человек. Пронзительный крик раздался уже близко:
— Война пожирателям!
— Спасайся, Оливье! — воскликнул Голыш, который от опасности протрезвел.
Только он успел это проговорить, как дверь зала, смежного с их комнатой, со страшным треском распахнулась.
— Вот они! — в ужасе воскликнул хозяин, всплеснув руками, и, подбежав к Оливье, силой столкнул его с подоконника, потому что тот все еще колебался.
Окно закрыли, и Морок в сопровождении кабатчика вышел в залу, куда только что ворвались вожаки волков, пока их товарищи неистовствовали во дворе и на лестнице. Человек восемь или десять бесноватых, не сознававших, что их подстрекают к буйству, вбежали в залу, возбужденные гневом и вином и размахивая длинными палками. Во главе них был каменолом громадного роста и геркулесова сложения, с рваным красным платком на голове, концы которого болтались по плечам, и со старой козьей шкурой на плечах; он размахивал тяжелыми железными клещами. Глаза его были налиты кровью, лицо выражало зверскую злобу, он громовым голосом кричал, делая вид, что хочет оттолкнуть Морока от двери в кабинет:
— Где пожиратели? Волкам хочется их загрызть!
Кабатчик поспешил отворить дверь в отдельный кабинет, приговаривая:
— Видите, друзья мои… здесь никого нет… посмотрите сами…
— Верно… никого нет! — воскликнул изумленный каменолом, заглянув в кабинет. — Где же они? Нам сказали, что сюда их человек пятнадцать пришло. Или они пошли бы вместе с нами разносить фабрику… или была бы драка, и волки изрядно бы их порвали!..
— Коли не пришли… значит придут… — сказал другой. — Надо подождать!
— Да, да… подождем их!
— Посмотрим на них поближе!
— Если волкам хочется поглядеть на пожирателей, — сказал Морок, — то почему бы им не пойти повыть около фабрики поганых атеистов?.. Стоит волкам, завыть, небось те выскочат, и завяжется драка…
— И завяжется драка! — машинально повторил Голыш.
— Но, только, может быть, волки боятся пожирателей? — прибавил Морок.
— Ты заговорил о страхе… так ты с нами туда пойдешь: мы тебе покажем, как мы боимся! — хриплым голосом закричал колосс и двинулся к Мороку.
Множество голосов завопило:
— Чтобы волки побоялись пожирателей? Такое было бы впервые!
— Драться… драться… вот и делу конец! Нам это надоело… С чего им такое счастье, а мы должны бедствовать!
— Они говорят, что каменоломы — это дикие звери, единственно на то и годные, чтобы работать в своих ямах, как та собака, которая только и знает, что вертеть вертел! — сказал один из посланцев барона Трипо.
— И что пожиратели наделают себе фуражек из шкур волков! — прибавил другой.
— Ни они, ни их жены не ходят к обедне, язычники… собаки!.. — кричал агент аббата.
— Ну, они-то… черт их побери, это их дело! Но жены как смеют не ходить?.. Это требует отмщения!
— Недаром аббат сказал, что проклятая фабрика накличет на нас холеру…
— Верно… он это говорил в своей проповеди… Наши жены слышали…
— Да, да, долой пожирателей, которые хотят навлечь холеру на нашу округу.
— Драться!.. драться! — ревела толпа.
— На фабрику, друзья! — громовым голосом закричал Морок. — На фабрику, храбрецы—волки!
— Да, да, долой пожирателей, которые хотят навлечь топаньем и шумом.
Эти отчаянные крики отрезвили Голыша, и он шепнул Мороку:
— Вы хотите резни? Я на это не согласен.
— У нас будет время предупредить фабрику… От этих мы дорогой отделимся, — отвечал ему Морок; затем он крикнул перепуганному кабатчику: — Водки! Надо выпить за здоровье волков! Я угощаю.
Он кинул деньги кабатчику, который исчез и через мгновение вернулся с бутылками водки и стаканами.
— К чему стаканы? — воскликнул Морок. — Разве такие молодцы пьют из стаканов?! Вот как надо!
И, откупорив бутылку, он приложил горлышко к губам.
— Отлично! — сказал каменотес, которому Морок передал бутылку. — Лей прямо в глотку! Кто не последует этому совету, тот трус! Это наточит зубы волкам!
— Пейте, товарищи! — раздавал Морок бутылки.
— Без крови дело не обойдется, — прошептал Голыш, сознавая, несмотря на свое опьянение, всю опасность рокового подстрекательства.
Действительно, вскоре многочисленная толпа покинула двор кабатчика, чтобы устремиться всей массой на фабрику г-на Гарди.
Некоторые из рабочих и жителей деревни, не желавшие принимать участия во враждебных действиях (их было большинство, прятались по домам, в то время как буяны шли главной улицей; но женщины, фанатизм которых аббат сумел разжечь, ободряли своими криками и пожеланиями воинственную толпу. Во главе нее шел гигант-каменолом, размахивая своими огромными железными клещами, а прочие вооружились палками, камнями, всем, что попало под руки, и следовали за основным ядром толпы. Головы, возбужденные недавними возлияниями, кипели страшной яростью. Лица были свирепые, горевшие ненавистью, ужасные. Разнузданные, порочные страсти угрожали страшными последствиями. Волки шли по четверо или пятеро в ряд, распевая воинственную песню, которая своим нарастающим возбуждением разжигала их еще сильнее. Вот последний куплет этой песни:
Бесстрашно вступим в бой с врагами,
Стальные мышцы напряжем,
Они вражду раздули сами,
Ну, что ж! Мы против них идем!
Царя всеславного потомки —
Мы не должны в бою робеть,
Но победить иль умереть;
Смерть, смерть иль клич победы громкий!
О племя храбрецов, о соломонов род,
Смелей, отважней в жаркий бой,
Победа нас зовет!
Морок и Голыш исчезли во время суматохи, когда толпа выходила из кабака, чтобы двинуться на фабрику.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

Спонсируемый контент


Вверх страницы Вниз страницы

Предыдущая тема Следующая тема Вернуться к началу  Сообщение [Страница 2 из 3]

На страницу : Предыдущий  1, 2, 3  Следующий

Количество введённых символов

Права доступа к этому форуму:
Вы не можете отвечать на сообщения


Вверх страницы
Вниз страницы


         

Создать форум | © PunBB | Бесплатный форум поддержки | Сообщить о нарушении | Blog2x2.ru