Добро пожаловать на форум "GROZNY SITY"!!! Войдите или зарегистрируйтесь!
У нас есть много из того, что вам понравится! Мы будем вам рады!


Вы не подключены. Войдите или зарегистрируйтесь

На страницу : Предыдущий  1, 2, 3  Следующий

Предыдущая тема Следующая тема Перейти вниз  Сообщение [Страница 2 из 3]

26 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:09 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
6. ЗАСАДА


Феринджи, желая, похоже, прогнать тяжелые мысли, пробужденные рассказом индуса о ходе холеры, резко переменил предмет разговора. Его глаза загорелись мрачным огнем, лицо одушевилось, и он воскликнул со свирепым возбуждением:

— Над нами, охотниками за людьми… бодрствует Бохвани!.. Смелее, братья, смелее!.. Обширен мир… и всюду, везде есть для нас жертвы… Англичане изгнали из Индии нас троих — вождей доброго дела?.. Подумаешь!.. Разве там мало осталось наших братьев, таящихся в тиши, как черные скорпионы, которые дают о себе знать только смертельным укусом? Их там много; они сильны и без нас… Изгнание лишь расширит наши владения… Тебе, брат, будет принадлежать Америка, — продолжал он с каким-то вдохновением, указывая на индуса, — тебе, брат, Африка, — прибавил он, указывая на негра, — а мне, братья, Европа! Везде, где есть люди, есть и палачи, и жертвы… Везде, где есть жертвы, есть и наполненные злобой сердца… Нам остается только зажечь эту злобу огнем ненависти и мести!!! Нам надо хитростью и обольщением привлечь на свою сторону всех, чье усердие, мужество и храбрость могут быть полезны. Будем соперниками в усилиях, братья, и будем в то же время самоотверженно помогать друг другу всеми силами. Те же, кто будет не с нами, те будут считаться врагами, и мы удалимся ото всех, чтобы сплотиться против всех. У нас нет семьи, нет отечества. Семья наша — наши братья, отечество — весь мир.

Дикое, увлекательное красноречие Феринджи всегда сильно действовало на его товарищей. Несмотря на то, что они были главарями кровавого союза, они уступали метису в уме и в развитии и невольно подчинялись его влиянию.

— Да! ты прав, брат! — воскликнул, разделяя восторженное возбуждение Феринджи, молодой индус, — ты прав… Нам принадлежит весь мир… Мы должны и здесь, на Яве, оставить следы своего пребывания, мы и здесь заложим основы «доброго дела»: здесь оно разрастется очень быстро. Голландцы — такие же хищники, как англичане… Братья! я видел здесь на болотистых рисовых плантациях, поражающих смертельным недугом тех, кто на них работает, я видел, повторяю, людей, обрабатывающих их из нужды, обрекающей их на губительный труд. На них, бедных, изнуренных усталостью, голодом и болезнью, страшно смотреть. Многие из них падали на землю, чтобы уже больше не встать… Братья!.. несомненно, наше общество… наше доброе дело пустит глубокие корни в этой стране.

— Однажды вечером, — сказал метис, — я сидел здесь на берегу, за утесом. К озеру подошла молодая женщина, исхудалое, обожженное солнцем тело которой было едва прикрыто рубищем. У нее на руках лежало дитя; с горькими слезами прижимала она его к иссохшей груди; она три раза поцеловала ребенка и, воскликнув: «Ты будешь там счастливее родителей!», — бросила его в воду. Ребенок вскрикнул и исчез под водой… А услыхав этот крик, в озеро весело прыгнули скрывавшиеся в тростнике крокодилы… Братья! здесь матери из жалости убивают детей… Несомненно, наше учение найдет благодатную почву в этой стране…

— Сегодня утром, — сказал негр, — я видел, как в кровь избили плетьми черного раба, а в это время его хозяин, маленький старикашка, купец из Батавии, отправился в город по делам. Двенадцать рослых молодых рабов несли паланкин, где лежал старик, небрежно принимая робкие, подневольные ласки двух молодых рабынь из своего гарема. Гаремы наполняют здесь, покупая дочерей за кусок хлеба у голодной семьи. Значит, братья, здесь есть матери, которых нужда заставляет продавать свою плоть и кровь; есть рабы, которых терзают плетьми, есть люди, служащие вьючными животными для других людей. Доброе дело не погибнет в этой стране!..

— В этой стране, как и во всякой другой, где царствует угнетение и рабство, нищета и разврат!

— Хорошо, если бы нам удалось привлечь на свою сторону Джальму, — сказал индус. — Совет Магаля был очень разумен, и наше пребывание на острове принесло бы двойную выгоду. Такой смелый и энергичный человек, как принц, нам может быть очень полезен. Смелости и храбрости ему не занимать, а ненависть к людям должна возникнуть непременно: слишком много у него для этого причин.

— Он должен сейчас прийти… Постараемся влить яд мщения в его душу.

— Напомним ему о смерти отца.

— Об истреблении его племени!

— О его заточении!

— Пусть только гнев овладеет им! Тогда он наш!

В этот момент негр, погруженный до той поры в задумчивость, вдруг сказал:

— А что, братья, если контрабандист нас обманул?

— Он! — почти с негодованием воскликнул индус. — Он нас привез на своем судне, помог бежать, он обещал отвезти нас в Бомбей, где мы найдем корабли, чтобы уехать в Америку, Европу и Африку.

— И какой ему интерес нас обманывать? — в свою очередь, заметил Феринджи. — Он знает, что в таком случае ему не избежать мести сынов Бохвани!

— Верно, — сказал негр, — он обещал привести сюда Джальму, заманив его хитростью. А раз он придет сюда, то должен сделаться нашим… или…

— Он же дал нам совет: «Пошлите малайца к Джальме… пусть он заберется к нему во время сна и, вместо того чтобы убить, пусть он начертит у него на руке имя Бохвани. Лучшего доказательства силы, ловкости и решимости наших братьев Джальме не надо… он поймет, на что мы способны… чего можно ждать и чего нужно опасаться со стороны таких людей… Из удивления… или из страха, но он сделается нашим!

— Ну, а если он откажется быть с нами, несмотря на то, что у него есть причины ненавидеть людей?

— Тогда… Бохвани решит его судьбу, — мрачно заметил Феринджи. — У меня уже готов план…

— Удалось ли только малайцу воспользоваться сном Джальмы? — сказал негр.

— Я не знаю никого ловчее, проворнее и смелее малайца, — ответил Феринджи. — У него хватило дерзкой отваги войти в логовище черной пантеры в то время, как она кормила своего детеныша! Он убил мать, а маленькую пантеру продал потом капитану европейского судна.

— Малайцу удалось это! — воскликнул индус, прислушиваясь к странному крику, внезапно раздавшемуся среди ночной тишины.

— Да, да, это крик коршуна, уносящего добычу, — подтвердил негр, — этим криком наши братья дают знать, что добыча не ушла из их рук!

Вскоре на пороге хижины появилась фигура малайца, завернутого в пестрое покрывало.

— Ну что? — беспокойно спросил его негр. — Удалось тебе выполнить задуманное?

— Джальма всю жизнь будет носить знак доброго дела, — с гордостью отвечал малаец. — Чтобы добраться до него, я вынужден был принести Бохвани жертву… я убил человека, ставшего мне на дороге. Тело я спрятал в кустах около беседки. Но Джальма все-таки носит наш знак. Магаль, контрабандист, узнал об этом, первый.

— И Джальма не проснулся? — спросил индус, пораженный ловкостью сообщника.

— Если бы он проснулся, то я был бы трупом! — спокойно отвечал тот. — Ты знаешь, что я должен был щадить его жизнь.

— Потому что его жизнь нам нужнее его смерти! — заметил метис. Затем, обратись к малайцу, прибавил, — брат, ты рисковал своей жизнью для нашего дела; ты сделал то же, что вчера делали мы и что завтра же, быть может, мы снова будем делать… Сегодня ты повиновался, но придет день, когда настанет твоя очередь приказывать.

— Мы все принадлежим Бохвани! — сказал малаец. — Что надо делать еще? Я готов!

Малаец стоял лицом к двери. Произнеся последние слова, он быстро обернулся и шепнул товарищам:

— А вот и Джальма, он идет сюда. Контрабандист, значит, не обманул!

— Он не должен меня пока видеть, — сказал Феринджи, прячась в углу хижины за циновкой: — Постарайтесь его убедить… Если он заупрямится, то на этот случай у меня есть план…

Едва метис успел скрыться, как на пороге хижины показался Джальма.

При виде трех зловещих физиономий Джальма отступил в изумлении назад. Но не имея понятия о том, что эти люди принадлежат к секте фансегаров, и зная, что в этой стране, за неимением гостиниц, путешественники нередко проводят ночи в Палатках или в развалинах, он скоро справился со смущением и сделал шаг по направлению к ним.

Заметив соотечественника, Джальма обратился к нему с вопросом на родном языке:

— Я думал встретить здесь одного европейца… француза…

— Француза еще нет, — отвечал индус, — но он не замедлит прийти.

Угадав по вопросу Джальмы, под каким предлогом заманил его сюда Магаль, индус желал оттянуть время, поддерживая его заблуждение.

— Ты знаешь… этого француза? — спросил Джальма фансегара.

— Он назначил нам также здесь свидание, — отвечал индус.

— Зачем? — с изумлением спросил Джальма.

— Узнаешь… когда он придет…

— Генерал Симон велел вам ждать его здесь?

— Да, генерал Симон! — отвечал индус.

Прошло несколько минут, пока Джальма старался сообразить, что значит это таинственное приключение.

— А кто вы? — подозрительно спросил он индуса, потому что мрачное молчание остальных двух фансегаров внушало некоторое опасение.

— Кто мы? — сказал индус. — Мы твои… если ты хочешь быть нашим.

— Я в вас не нуждаюсь… и вы не нуждаетесь во мне…

— Кто знает?

— Я знаю это…

— Ты ошибаешься… Англичане убили твоего отца… Он был раджа… Тебя бросили в темницу… затем изгнали… у тебя больше ничего нет…

При этом жестоком напоминании черты Джальмы омрачились, он вздрогнул, и горькая улыбка искривила губы.

Фансегар продолжал:

— Твой отец был храбрый воин, справедливый правитель… подданные любили его… его звали «Отец Великодушного», и это прозвище было вполне заслуженно… Неужели ты не отомстишь за его смерть? Неужели та ненависть, что гложет твое сердце, останется бесплодной?

— Мой отец умер с оружием в руках… я там же на поле битвы отомстил за него, убивая англичан… Тот, кто заменил мне отца и сражался за него, ясно доказал мне, что пытаться отвоевать мои владения теперь — дело безумное… Когда англичане выпустили меня из тюрьмы, я дал им клятву не возвращаться больше в Индию… и обычно я держу свои клятвы…

— Те, кто тебя обобрал, кто лишил свободы, кто убил твоего отца… это ведь все люди… Отомсти же за их преступление другим… мсти людям вообще… пусть твоя ненависть падет на все человечество!

— Да сам-то ты разве не человек, что решаешься говорить так?

— Я… и мне подобные — мы больше, чем люди… Хотя мы и принадлежим к человеческой расе, но отличаемся от прочих тем, что являемся смелыми преследователями людей… Мы смелые охотники, выслеживающие людей, как диких зверей в лесах… Хочешь ли и ты быть таким же?.. Хочешь ли безнаказанно утолять свою ненависть? После всего зла, которое тебе причинили, сердце твое должно быть полно ею…

— Твои слова для меня непонятны: у меня в сердце нет ненависти, — сказал Джальма. — Если мой враг достоин меня, я вступаю с ним в бой… если недостоин, я его презираю… Так что ненавидеть мне некого… ни храбрых… ни трусов…

— Измена! — быстро указывая на дверь, крикнул негр.

При возгласе негра Феринджи, невидимый до той минуты, внезапно раздвинул циновки, которые его скрывали, выдернул кинжал и одним прыжком, как тигр, выскочил из хижины. Видя, что к ней с предосторожностями приближается отряд солдат, метис одним ударом поразил ближайшего к нему солдата, другой пал жертвой второго удара, и прежде чем остальные успели опомниться, Феринджи скрылся среди развалин.

Все это случилось так неожиданно и быстро, что Джальма не успел обернуться, как метис исчез. Несколько солдат, столпившихся у двери, навели винтовки на душителей и Джальму, а остальные солдаты бросились вслед за Феринджи.

Негр, малаец и индус, видя, что сопротивление бесполезно, быстро обменялись несколькими словами и сами протянули руки к веревкам, которыми хотели их связать солдаты.

В эту минуту в хижину вошел командовавший отрядом голландский капитан.

— А этого что же? — сказал он, указывая солдатам на Джальму.

Занятый связыванием трех фансегаров, сержант ответил:

— Всякому свой черед, господин капитан! Сейчас и за него примемся.

Ничего не понимая в том, что происходило вокруг него, Джальма окаменел от изумления. Но когда солдаты, покончив с фансегарами, направились с веревкой к нему, он гневно и презрительно оттолкнул их от себя и бросился к двери, где стоял капитан.

Солдаты никак не ожидали такого отпора. Они были уверены, что Джальма так же смиренно покорится, как и сообщники. Поэтому они отступили, пораженные исполненным величия и благородства видом сына Хаджи-Синга.

— Зачем хотите вы меня вязать… как их? — спросил Джальма на хинди офицера, понимавшего этот язык благодаря продолжительной службе в колониях.

— Зачем тебя вязать, негодяй? Да затем, что ты один из этой шайки убийц! А вы что, — обратился офицер по-голландски к солдатам, — струсили, что ли? Затягивайте ему на руках петлю хорошенько, пока ее еще на шее ему не затянули!..

— Вы ошибаетесь, — со спокойным достоинством и хладнокровием, удивившими офицера, возразил Джальма. — Я только что пришел сюда… я этих людей не знаю… я желал встретить здесь одного француза…

— Ты не фансегар? Кого ты хочешь надуть так нахально?

— Как! — воскликнул молодой принц с жестом такого искреннего ужаса и отвращения, что офицер невольно остановил знаком солдат, бросившихся вязать пленника. — Эти люди члены ужасной шайки убийц?.. и вы думаете, что я их сообщник?.. Это так нелепо, что я даже не могу протестовать! — прибавил Джальма, с презрением пожимая плечами.

— Не слишком это убедительно! — продолжал офицер. — Да и обмануть нас мудрено: мы знаем, как отличить вашего брата… нам известны ваши знаки!

— Повторяю вам, что я не меньше вашего презираю этих убийц… Я пришел сюда только затем, чтобы…

Негр прервал речь Джальмы. С злобной радостью он обратился к офицеру:

— Тебе верно донесли: братьев доброго дела узнают по знакам, нататуированным на их теле… Наш час настал… мы протягиваем свои шеи к петле… немало мы, в свою очередь, затянули петель на шеях врагов… Взгляни же на наши руки и на руки этого юноши…

Офицер, не понявший, к чему клонил злодей, обратился к Джальме:

— Если этих знаков у вас нет, как говорит негр, то мы вас не задержим… Конечно, после того, как вы достаточно убедительно докажете, отчего вы здесь. Через час, через два вы можете быть свободны.

— Ты меня не понял, — сказал негр. — Принц Джальма из наших… на левой руке у него имя Бохвани!

— Да, он так же, как и мы, брат доброго дела! — прибавил малаец.

— Он фансегар, как и мы! — сказал индус.

Все трое, разозленные тем презрением, с каким относился к их секте молодой принц, злорадно старались доказать, что сын Хаджи-Синга из числа их сообщников.

— Что вы на это скажете? — спросил офицер у Джальмы.

Последний с презрением пожал плечами и, откинув свой широкий рукав, показал левую руку.

— Какая дерзость! — воскликнул офицер.

Действительно, повыше локтевого сгиба на руке принца ясно выделялись ярко-красные буквы, составлявшие на индусском языке слово «Бохвани». Офицер осмотрел руку малайца. Те же знаки, то же имя. Не довольствуясь этим, он взглянул на руки индуса и негра и увидал то же самое.

— Негодяй! — воскликнул он с яростью, обращаясь к Джальме. — Ты в тысячу раз хуже их! Свяжите его крепче, этого убийцу и презренного труса, который врет на краю могилы, — а ждать ему ее придется недолго!

Джальма, пораженный и испуганный, некоторое время не мог отвести глаз от роковой татуировки. Он был бессилен произнести слово или сделать движение. Он никак не мог объяснить этот непостижимый факт.

— Не осмелишься ли ты отрицать существование этого знака и теперь? — с негодованием спросил его офицер.

— Я не могу отрицать то, что вижу своими глазами, что есть в действительности… но… — отвечал Джальма с отчаянием.

— Удивительно, как это ты теперь решился признаться в своей виновности, негодяй! Смотрите за ним в оба! — крикнул капитан солдатам. — Вы за них ответите… за него и за его товарищей!

Джальме казалось, что злую шутку с ним играет диковинное сновидение. Он больше не сопротивлялся и спокойно дал себя связать и увести. Офицер, надеясь найти в развалинах и Феринджи, остался с частью солдат, но вскоре, убедясь в безуспешности поисков, догнал конвой и пленных, ушедших довольно далеко вперед.

Через несколько часов после этого Жозюе Ван-Даэль заканчивал длинное послание к Родену:

«Обстоятельства сложились так, что нельзя было действовать иначе. Небольшая жертва была необходима для достижения благой цели. Трое убийц находятся теперь в тюрьме, а арест Джальмы зачтется ему, когда его невиновность будет доказана.

Я был уже сегодня у губернатора ходатаем за молодого принца. «Так как правосудие только благодаря мне могло захватить в руки преступников, — сказал я губернатору, — то смею надеяться, что хотя бы из чувства признательности ко мне вы постараетесь доказать невиновность принца Джальмы, внушающего особенное сочувствие своими несчастиями и высокими душевными качествами. Мне и в голову не могло прийти, — прибавил я, — когда пришел вчера предупредить вас о сборище фансегаров в развалинах Чанди, что могут забрать с ними, как их сообщника, приемного сына моего благородного друга и прекрасного человека, генерала Симона. Необходимо во что бы то ни стало дознаться, как Джальма попал в столь странную ситуацию. Я так уверен в невиновности юноши, что не прошу другой милости, кроме самого строгого дознания. Он с достоинством и мужеством перенесет заключение, а истина будет восстановлена!» Как видите, я не погрешил против истины, так как в моих словах заключалась подлинная правда. Никто больше меня не может быть уверен в невиновности принца! Губернатор, как я и ожидал, ответил, что в душе он не меньше меня уверен в этом и что он будет оказывать принцу должное уважение, но необходимо дать ход правосудию, чтобы доказать ложность обвинений и открыть, как мог очутиться на руке Джальмы таинственный знак.

Контрабандист Магаль, единственный человек, в руках которого ключ к тайне, через час покинет Батавию. Он передаст капитану «Рейтера» мою записку с удостоверением, что Магаль и есть то лицо, которому заказано оплаченное место; он захватит на борт парохода и это длинное письмо к вам. Последняя выемка почты в Европу была вчера вечером, но я хотел повидать губернатора, прежде чем запечатать письмо.

Итак, цель достигнута. Джальма задержан по крайней мере на месяц, и после отхода «Рейтера» ему будет абсолютно невозможно попасть во Францию к 13 февраля.

Вы видите… вы приказали — я слепо действовал теми способами, которые только имелись в моем распоряжении, имея в виду только ту цель, которая их оправдывает, — так как вы мне сказали, что дело представляет большой интерес для общества.

Я был тем, чем должен быть каждый из нас в руках старшего… я был только орудием… так как известно, что во славу Божию наши начальники делают из нас трупы, то есть убивают личную волю note 12. Пусть же никто не подозревает о нашем согласии и могуществе: времена нам не благоприятствуют… но времена изменчивы, а мы… мы останемся все теми же!

Послушание и мужество, тайна и терпение, хитрость и смелость, преданность и единение между нами, кому родиной служит весь мир, семьей служит союз, а вершителем судеб является Рим!

Ж.В.»

В 10 часов утра Магаль отправился с этим посланием на пароход «Рейтер». В 11 часов труп Магаля, удушенного так, как душат фансегары, лежал в тростниках у того места, где стояла его лодка, на которой он должен был ехать к пароходу. Когда труп был найден после отхода «Рейтера», письма господина Ван-Даэля при нем не нашлось, а также не нашлось и записки к капитану парохода. Поиски Феринджи тоже оказались тщетными. Нигде на Яве не могли найти страшного главаря душителей.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

27 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:10 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.

"ЗАМОК КАРДОВИЛЛЬ"


1. ГОСПОДИН РОДЕН


Три месяца прошло с тех пор, как Джальма был заключен в тюрьму Батавии за принадлежность к секте душителей. Следующая сцена переносит нас во Францию, в начало февраля 1832 года, в замок Кардовилль. Это старинное феодальное жилище построено на высоких утесах Пикардии, близ Сен-Валери, опасного места в проливе Ламанш, где нередко разбиваются корабли из-за господствующих здесь северо-западных ветров.

В замке слышен вой и шум бури, поднявшейся за ночь. Волны с грохотом и треском, напоминающим артиллерийские залпы, яростно разбиваются о высокие утесы, над которыми господствует древний замок… Уже около семи часов утра, но так темно, что свет не проникает сквозь окна обширной комнаты, расположенной в нижнем этаже замка. Несмотря на раннее время, в этой комнате, при свете одинокой лампы, сидит за шитьем добродушная старушка лет шестидесяти, одетая, как обыкновенно одеваются зажиточные фермерши в Пикардии. Неподалеку от нее, за большим столом сидит ее муж, вероятно ровесник по летам, и раскладывает по сортам в небольшие мешочки пробы ржи и овса. Лицо старика отражает ум и честность; открытое, доброе, оно не лишено, однако, добродушного, наивного лукавства. На нем домашняя темно-зеленая куртка, а высокие охотничьи сапоги надеты поверх черных бархатных панталон.

Буря, свирепствующая на улице, подчеркивает уют тихой комнаты. Яркий огонь горит в большом беломраморном камине и бросает блестящие отсветы на тщательно натертый пол, а пестрые занавески старинного, в китайском вкусе, красного узора на белом фоне и несколько картин из пастушеской жизни в манере Ватто над дверьми производят необыкновенно приятное и веселое впечатление. Часы севрского фарфора и массивная изогнутая, пузатая, с зелеными инкрустациями мебель из розового дерева дополняют убранство комнаты.

Буря продолжала бушевать и ветер по временам врывался в камин или колебал ставни окон.

Мужчина, сидевший за столом, был господин Дюпон, управитель поместья и замка Кардовилль.

— Пресвятая Богородица! — вымолвила госпожа Дюпон. — Какая ужасная буря, мой друг! Нечего сказать, плохое выбрал времечко для визита этот господин Роден, о приезде которого нас уведомил управитель княгини Сен-Дизье.

— Да, я не много помню таких бурь!.. Если господин Роден не видывал раньше разъяренного моря, так сегодня он может насладиться этим зрелищем сколько угодно.

— Зачем он сюда едет, этот господин?

— Право, не знаю! Управитель княгини пишет, чтобы я принял его как можно лучше и повиновался ему, как настоящему хозяину. Значит, господин Роден сам выскажет свои желания, и мне останется только их выполнить, поскольку он является от имени княгини.

— Собственно говоря, он должен был бы явиться от имени госпожи Адриенны… ведь именье-то стало ее после смерти господина графа, герцога де Кардовилль.

— Да, это так, но княгиня ей тетка, а управляющий княгини занимается делами госпожи Адриенны… Так что это решительно все равно — от ее ли имени или от имени княгини он действует.

— Может быть, господин Роден хочет купить имение?.. А между тем я думала, что его купит та толстая дама, что была на прошлой неделе. Ей замок очень понравился…

При последних словах жены управитель насмешливо захохотал.

— Отчего ты смеешься? — спросила старушка, которая при всей своей доброте не отличалась особенным умом или проницательностью.

— Я смеюсь, — отвечал Дюпон, — потому, что вспомнил лицо и фигуру этой толстой, огромной женщины… И при таких-то, черт возьми, физических качествах такая фамилия! Право, нельзя носить фамилию Сент-Коломб, когда имеешь такую физиономию… Нечего сказать, — ведь это означает: святая голубка, — хороша же святая и хороша голубка! Толста, как бочка… голос хриплый и седые усы, как у старого гренадера… Я нечаянно услыхал, как она крикнула своему слуге: «Ну, ты, каналья, поворачивайся!» И при этом зваться Сент-Коломб!

— Какой ты странный, Дюпон! Не виновата же она, что у нее такая фамилия… да и за усы ее винить нельзя, эту бедную даму!

— Положим, что голубкой-то она сама себя прозвала… Ведь только ты, моя деревенская простота, могла поверить, что это ее настоящая фамилия!..

— А у тебя ужасно злой язык, мой милый… Это препочтенная особа. Знаешь: ее первый вопрос был о часовне при замке… она даже хотела заняться ее украшением. И когда я сказала ей, что здесь нет приходской церкви, она была очень огорчена, что нет постоянного священника…

— Еще бы! У этих выскочек первое удовольствие разыгрывать из себя знатную прихожанку… важную барыню.

— Ей нечего из себя знатную барыню разыгрывать, когда она и без того знатная дама!
— Она-то? Она знатная?

— Конечно. Стоит только взглянуть на ее пунцовое платье и лиловые перчатки… точно у архиепископа! А когда она шляпу сняла, так у нее на парике оказалась громадная бриллиантовая диадема, в ушах серьги с громадными бриллиантами, не говоря уже о кольцах, которым и числа нет. Если бы она не была знатной дамой, так разве она носила бы такую кучу драгоценностей с самого утра?

— Сразу видно, что ты знаток в этом деле!

— Да это еще не все…

— Вот как… что же еще?

— Она только и говорила, что о герцогах да маркизах, рассказывала о разных важных богатых особах, очень часто ее посещающих, видно, что, вообще, знать с ней дружна. А потом, когда она меня спросила о беседке в саду, которую сожгли пруссаки, после чего граф не захотел ее восстанавливать, и я сказала ей, что беседка сгорела во времена нашествия союзников, то она воскликнула: «Ах, моя милая!.. ах, эти союзники голубчики!.. милейшие союзники!.. Дорогие союзники… Они и Реставрация положили начало моему благополучию!» Я тогда сразу поняла, что несомненно это бывшая эмигрантка.

— Госпожа де ла Сент-Коломб эмигрантка! — разразился громким смехом Дюпон. — Ах ты, бедняжка!.. простота ты, простота деревенская!

— А ты воображаешь, что ты уж и мудрец, потому что прожил три года в Париже!

— Оставим этот разговор, Катрин: есть вещи, о которых такие хорошие и честные женщины, как ты, никогда и знать не должны.

— Я не понимаю, что ты этим хочешь сказать! А только, по-моему, тебе неплохо бы придержать язык; ведь если эта барыня купит замок, ты, небось, рад будешь остаться у нее управителем?

— Это верно… стары мы с тобой, Катрин. Вот уж двадцать лет с лишком прожили здесь, а ничего не нажили, уж больно честны были, чтобы награбить на старость… Тяжеленько будет в наши годы искать новое пристанище… да и найдем ли мы его? Эх, обидно, что госпожа Адриенна продает замок… Похоже, это ее желание… княгиня была против этого.

— А что, Дюпон, тебя не удивляет, что такая молодая барышня, как мадемуазель Адриенна, и вдруг сама распоряжается таким громадным состоянием?

— Что же тут удивительного? У нее нет ни отца, ни матери, и она сама себе голова! А голова у нее неглупая! Помнишь, давно уже, лет десять тому назад, когда они жили здесь летом, что это была за девочка? Настоящий бесенок! и умненькая, и лукавая! Глазенки-то так и горят! Помнишь?

— Да, мадемуазель Адриенна и тогда не походила ни в чем на своих сверстниц!..

— Если ее миленькая плутовская рожица сдержала обещания, то она должна быть прехорошенькая девушка! Да, прехорошенькая, несмотря на довольно рискованный цвет волос… потому что, говоря между нами, будь она не знатная барышня, ее бы попросту звали рыжей!

— Опять ты злословишь!

— Избави, Господи… особенно я не хотел бы сказать ничего дурного о мадемуазель Адриенне; она обещала быть столь же доброй, как и красивой!.. Я вовсе не насмехаюсь над ее волосами… напротив, как вспомнишь, какие они были тонкие и красивые, каким золотым ореолом окружали они ее белое лицо, как шли к чудным черным глазам, так невольно подумаешь, что было бы жаль, если бы они были другого цвета! Я убежден, что они даже придают определенную пикантность красоте Адриенны. Мне кажется, что она похожа, благодаря им, на настоящего очаровательного бесенка!

— О, если насчет этого, то она действительно бесенка напоминает!.. Лазит, бывало, по деревьям, дразнит гувернантку, бегает по парку… словом, ни шагу без шалостей!

— Это правда, не спорю, что касается проказ, она настоящий чертенок! Но зато какая умница, ласковая, добрая! Помнишь, что это за добрая душа?

— Верно, что очень добрая. Не забыл, как она сняла с себя шаль и платье и отдала бедной девочке, а сама прибежала домой в одной юбчонке, с голыми плечами…

— Видишь, какое доброе сердце! Ну, а уж головка… головка шалая!

— И опасная! Это не могло хорошо кончиться, особенно в Париже… Ну, кажется, она там и наделала дел!.. таких дел!..

— Что такое?

— Видишь, мой друг, я не смею…

— Расскажи, пожалуйста.

— Видишь, мой друг, — начала госпожа Дюпон с замешательством: заметно было, что ее даже страшило повторять рассказы о таких ужасах. — Видишь… говорят, что она ни ногой в церковь… что она живет одна в каком-то языческом храме, в саду теткиного особняка… что ей прислуживают женщины в масках, одевающие ее языческой Богиней, а она их бьет и царапает целыми днями… потому что напивается допьяна… Не говоря уж о том, что она ночами напролет играет на громадном золотом охотничьем роге… нарочно, чтобы сводить с ума несчастную княгиню, которая в полном отчаянии от всего этого!..

Управляющий громким взрывом хохота прервал речь жены.

— Откуда ты все это выкопала? — спросил он, справившись с припадком смеха. — Кто тебе насказал подобных сказок?

— Да жена Рене, которая ездила в Париж наниматься в кормилицы. Она была у госпожи Гривуа, своей крестной матери… а ты знаешь, что мадам Гривуа — старшая горничная княгини Сен-Дизье… вот она-то все это и рассказала… а уж кому лучше знать, раз она так давно живет в доме!

— Тонкая бестия эта мадам Гривуа!.. Ловкая была шельма в прежние годы… видала виды!.. а теперь, по примеру своей барыни, в святоши записалась!.. Вот уж правда-то, что каков поп, таков и приход!.. Ведь и сама-то княгиня; такая теперь святая недотрога, в свое время ловко кутила… нечего сказать… не стеснялась!.. Лет пятнадцать тому назад это была такая ветреница, что только держись! Небось, ты сама помнишь того красивого гусарского полковника, что стоял в Аббевиле? Помнишь, он еще служил в русской армии, когда эмигрировал… а потом Бурбоны после Реставрации дали ему полк?

— Помню, помню! Экий у тебя злой язык, друг мой!

— Отчего же злой? Я говорю истинную правду!.. Полковник вечно торчал в замке, и все говорили, что он в очень близких отношениях с княгиней, что не мешает ей теперь представляться святой!.. Славное было времечко!.. Всякий вечер или бал, или спектакль… А уж какой весельчак был этот полковник, как славно он играл на сцене!.. Я помню, раз…

Дюпону не удалось докончить рассказ. В комнату вбежала толстая служанка в деревенском наряде и торопливо обратилась к своей госпоже:

— Мадам… там какой-то господин приехал… ему нужно видеть месье Дюпона… Он на почтовых приехал из Сен-Валери… зовут его месье Роден…

— Месье Роден! — воскликнул, вскочив с места, управляющий. — Зови его сюда… проси…

Роден вошел в комнату. Он, по обыкновению, был одет более чем просто и смиренно раскланялся с Дюпоном и с его женой, которая тотчас же исчезла из комнаты, повинуясь знаку мужа.

Безжизненное лицо Родена, тонкие, почти незаметные губы, крошечные глазки, полуприкрытые толстыми веками, почти нищенское платье… все это не располагало в его пользу. Но этот человек умел, когда нужно, с таким дьявольским искусством надеть на себя личину добродушия и прямоты, слова его дышали такой искренностью и лаской, что неприятное впечатление, производимое его отталкивающей внешностью, невольно исчезало, и он ловко вводил в заблуждение доверчивых людей, опутывая их совершенно незаметно своими вкрадчивыми, елейными, коварными речами. Уродливость и зло обладают такой же силой обольщения, как красота и добро!

Честный Дюпон невольно с изумлением взглянул на появившегося странного господина. Его вид вовсе не вязался со строгими приказаниями и наставлениями о всяческом почете, предписанном управляющим княгини. Он даже не удержался и, еле скрывая изумление, спросил:

— С вами ли, господин Роден, я имею честь говорить?

— Да, месье!.. Вот вам еще письмо от управляющего княгини Сен-Дизье.

— Не угодно ли вам, месье, погреться у камина, пока я прочитаю письмо; сегодня ужасная погода, — хлопотал услужливый управляющий. — Не прикажете ли чего закусить?

— Благодарю вас, месье… весьма обязан… не хлопочите. Я должен через час уехать назад…

Пока Дюпон читал письмо, Роден с любопытством оглядывал комнату; часто по самому незначительному признаку, по какой-нибудь мелочи в обстановке ему удавалось составить мнение о хозяевах дома и их характере. Здесь это было сделать невозможно.

— Отлично, милостивый государь, — сказал Дюпон, прочитав письмо, — господин управляющий приказывает мне оказать вам все требуемые вами услуги… Я готов. Что прикажете?

— Мне многого не потребуется… я вас недолго буду затруднять…

— Помилуйте, месье… это для меня честь, а не труд…

— Ну, что вы говорите! Я знаю, как вы заняты. Достаточно войти в замок, чтобы по его порядку, по особенной чистоте понять вашу заботливость и усердие.

— Вы мне льстите, месье… мне совестно, право…

— Льстить! я… помилуйте! Подобная вещь и в голову не придет такому старому простаку, как я… Однако вернемся к делу. Имеется здесь комната под названием «зеленая комната»?

— Да, месье. Это был прежде кабинет графа де Кардовилля.

— Вы будете добры проводить меня туда?

— К несчастью, месье, это невозможно… После смерти графа и после снятия печатей в эту комнату сложили множество бумаг и заперли дверь на ключ, который был увезен доверенным лицом княгини в Париж.

— Ключи у меня, — сказал Роден, показывая два ключа, большой и маленький.

— А! тогда дело другое… Вы приехали взять бумаги?

— Да, некоторые из них… и, кроме того, небольшую шкатулку из кипариса с серебряным замком. Вы ее видали?

— Да, месье, очень часто на письменном столе графа. Она стоит на том бюро, ключ от которого у вас в руках…

— Значит, в соответствии с позволением княгини, вы не откажетесь провести меня в эту комнату?

— Пожалуйте… А как здоровье княгини?

— Слава Богу… она, по обыкновению, погружена в благочестие.

— А мадемуазель Адриенна?

— Увы! — подавленно и горестно вздохнул Роден.

— Неужели с доброй мадемуазель Адриенной случилось какое-нибудь несчастье?

— Что вы под этим подразумеваете?

— Ну, болезнь, что ли.

— К несчастью, она здорова… красива и здорова!..

— К несчастью! — повторил с изумлением управитель.

— Увы, да! Когда красота, здоровье и молодость соединены с таким непокорным и развращенным умом и характером, то лучше, если бы их не было!.. а то это лишний повод к погибели!.. Но, прошу вас… оставим этот разговор… поговорим о другом… мне слишком неприятна эта тема…

И Роден, взволнованным голосом произнеся эти слова, смахнул с глаз левой рукой несуществующую слезу.

Управитель слезы не видал, но движение заметил, а также слышал горестное волнение в голосе Родена… Он растрогался и продолжал:

— Простите меня за нескромное любопытство… я не знал…

— Нет, вы меня простите за неуместную, невольную чувствительность… Знаете, старики редко плачут… Но если бы вы видели отчаяние добрейшей княгини… а между тем она ведь ни в чем не виновата, кроме как в излишней доброте… и слабости к племяннице… в том, что недостаточно ее сдерживала… Но оставим этот разговор, милейший господин Дюпон…

После нескольких минут молчания, справившись со своим волнением, Роден сказал:

— Ну-с, я исполнил, значит, часть своего поручения, что касается «зеленой комнаты»; остается другая часть… Прежде чем я туда пойду, я должен вам напомнить об одной вещи, которую вы, быть может, давно забыли… Не помните ли вы, как здесь гостил лет пятнадцать или шестнадцать тому назад маркиз д'Эгриньи… гусарский полковник… стоявший с полком в Аббевиле?

— Как же! Такой красивый офицер! Я даже недавно говорил о нем с женой! Такой веселый… он всех здесь забавлял своими затеями… И как прекрасно он играл на сцене… особенно разных волокит и шалопаев… знаете в «Двух Эдмондах». Он просто всех уморил со смеху в роли пьяного солдата… И какой у него был чудный голос!.. Он пел здесь в «Джоконде» так, как, пожалуй, и в Париже не споют…

Роден, слушавший с любезной улыбкой Дюпона, сказал ему наконец:

— Вы, значит, знаете и то, что после-ужасной дуэли с бешеным бонапартистом, генералом Симоном, маркиз д'Эгриньи (у которого в данную минуту я имею честь быть личным секретарем) променял саблю на рясу и сделался духовным лицом?

— Как? Неужели?.. такой красивый полковник?

— Да, этот красавец-полковник, храбрый, благородный, богатый, пользовавшийся в свете громадным успехом, все бросил, чтобы надеть черную рясу. И, несмотря на свое знатное имя, свои связи, положение, славу красноречивого проповедника, он и через четырнадцать лет остался тем же, чем и был: бедным, простым священником… вместо того, чтобы сделаться архиепископом или кардиналом, как многие другие, не имеющие ни его заслуг, ни его добродетелей, — Роден рассказывал все это так благодушно и уверенно, факты говорили сами за себя, что Дюпон невольно воскликнул:

— Но ведь это совершенно бесподобно!..

— Что же тут особенного? Господи! — продолжал Роден с наивным видом. — Это абсолютно просто и понятно, когда знаешь, что за человек маркиз д'Эгриньи… Главное, впрочем, его качество — это никогда не забывать хороших людей, честных, верных и добросовестных… вот почему он вспомнил и о вас, господин Дюпон!

— Как? Господин маркиз удостоил…

— Три дня тому назад я получил от него письмо, где он говорит о вас.

— Значит, он теперь в Париже?

— Его там ждут со дня на день. Вот уже скоро три месяца, как он в Италии… за это время его поразило страшное несчастье: он потерял мать, умершую в одном из поместий княгини де Сен-Дизье.

— Боже мой!.. я и не знал!..

— Да, это для него тяжелое испытание, но надо уметь покоряться воле Провидения!

— По какому поводу господин маркиз оказал мне честь, упомянув обо мне?

— Сейчас я вам скажу… Во-первых, должен вас предупредить, что замок продан… Накануне моего отъезда из Парижа была подписана купчая…

— Ах, месье… вы вновь пробудили во мне тревогу!

— Как так?

— Да я боюсь, что новый владелец не захочет меня оставить управляющим.

— Видите, как славно, я ведь только что собирался с вами потолковать об этом месте…

— Неужели, месье? Разве так можно устроить?

— Конечно… Зная, как вами интересуется господин маркиз, я, конечно, употреблю все силы, чтобы оставить вас здесь… я сделаю все возможное…

— Ах, месье! как я вам благодарен… вот уж поистине сам Бог вас сюда привел!

— Вы мне льстите!.. Однако, должен вам сказать, обязан поставить одно условие… без которого я не смогу вам быть полезен…

— Помилуйте, я готов исполнить… прошу вас, говорите скорей…

— Особа, которой принадлежит теперь замок, некто госпожа де ла Сент-Коломб. Имя этой почтенной…

— Как, месье, так это она купила замок?.. госпожа де ла Сент-Коломб?

— Разве вы ее знаете?

— Да… она приезжала сюда с неделю тому назад осмотреть поместье… Моя жена утверждает, что эта дама принадлежит к высшему обществу… но, между нами сказать… судя по некоторым ее словечкам… я…

— Вы очень проницательны, господин Дюпон… Госпожа де ла Сент-Коломб знатной дамой сроду не бывала… Мне кажется, она просто была модисткой в Пале-Рояле. Видите, я говорю вам вполне откровенно.

— Но она похвалялась, что ее постоянно посещали знатные и важные особы.

— Вероятно, чтобы заказать жене шляпку!.. Во всяком случае, она скопила большие деньги… и, будучи до сего времени, к несчастью, очень безразличной… или даже хуже того… к спасению своей души… в последнее время она, благодаря Богу, ступила на путь истинный… Это, конечно, не может не внушить к ней самого глубокого почтения, потому что ничего не может быть выше искреннего раскаяния… особо, если оно прочно… Но вот для укрепления ее на пути истинном нам и нужна ваша помощь, господин Дюпон!

— Моя помощь?.. Что же я могу сделать?..

— Многое. И вот каким образом. Как вам известно, в замке нет церкви… На совершенно равном от него расстоянии находятся два прихода… Госпожа де ла Сент-Коломб, желая сделать между ними выбор, конечно, обратится за советом к вам и к вашей жене как к местным старожилам…

— О! Совет немудрено дать! Лучше аббата Даникура человека на свете нет!

— Вот об этом-то и следует умолчать!

— Но как же?

— Напротив, надо всеми силами расхваливать священника из другого прихода, из Руавиля; необходимо, чтобы госпожа де ла Сент-Коломб избрала в духовники его…

— Но почему именно его?

— Почему? А вот почему: если вы убедите госпожу де ла Сент-Коломб сделать желаемый мною выбор, то место управителя останется за вами… Я вам это обещаю, а я умею держать обещания!

— Я не сомневаюсь в этом, — ответил Дюпон, смущенный авторитетным тоном Родена, — но мне бы желательно знать, почему…

— Позвольте… еще одно словечко, — прервал его Роден. — Я веду игру открытую и объясню вам причины настоятельного требования… Я не хочу, чтобы вы хоть минуту думали, что тут какая-нибудь интрига. Напротив, желаю сделать доброе дело. Священником в Руавиле, о котором я вас прошу, очень интересуется маркиз д'Эгриньи. Это очень бедный человек, и на его руках старуха-мать. Если бы он взял на себя обязанность руководить госпожой де ла Сент-Коломб, никто бы усерднее его не занялся делом спасения ее души, в этом порукой его благочестие и терпение… а кроме того, небольшая денежная помощь богатой особы дала бы ему возможность усладить последние дни старухи-матери. Вот вам и весь секрет! Когда я узнал, что дама покупает данное имение, лежащее невдалеке от прихода нашего протеже, я сейчас же написал об этом маркизу, а он поручил мне попросить вас об услуге. Услуга за услугу, и вы останетесь здесь управляющим.

— Видите ли, — после нескольких минут раздумья ответил Дюпон, — вы так добры, так откровенны, что я также обязан быть откровенным. Видите, аббат Даникур любим и уважаем всеми в округе… между тем священник в Руавиле… о котором вы просите… нелюбим за его нетерпимость… кроме того…

— Кроме того?

— Да видите ли… говорят…

— Ну, смелее… что же говорят?

— Говорят, что он иезуит!..

При этих словах Роден разразился хохотом так громко и беззаботно, что Дюпон взглянул на него с изумлением. Действительно, физиономия Родена принимала в ту минуту, когда он смеялся, очень странное выражение.

— Иезуит! Ха-ха-ха, — продолжал смеяться Роден. — Иезуит! Ах вы, мой милейший господин Дюпон, как это вы с вашим умом можете верить таким сказкам?.. Иезуит! Да разве теперь есть иезуиты? В наше-то время?.. Как вы можете верить якобинским россказням, этим оборотням былого либерализма? Я уверен, что вы все это вычитали в газете… конечно, в «Конститюсьоннеле»!

— Однако месье, говорят…

— Мало ли глупостей говорят! Но люди дельные, умные, словом, такие, как вы, не обращают внимания на подобные сплетни; они делают свое дело, не вмешиваясь в чужие дела и не причиняя никому вреда. А главное — они не жертвуют хорошим местом, обеспечивающим их старость во имя нелепых предрассудков. Между тем, как мне ни грустно, а я должен вас предупредить, что если госпожа де ла Сент-Коломб выберет себе духовником другого священника, то остаться вам здесь не придется!

— Но помилуйте! — воскликнул несчастный Дюпон. — Разве моя вина, если этой даме кто-нибудь другой расхвалит того священника? Что же я-то могу тогда сделать?

— Что? Ну, видите, я знаю, что если люди, живущие здесь издавна, люди, достойные доверия, которых она будет видеть ежедневно… станут хвалить ей как можно чаще моего протеже, а другого священника бранить, рассказывая о нем разные ужасы… то несомненно она им поверит… и вы останетесь здесь управляющим!

— Но… ведь это будет уже клевета! — вскричал Дюпон.

— Ах, милейший месье Дюпон! — с грустным упреком заметил Роден. — Как вы могли подумать, что я способен дать вам дурной совет?.. Я просто высказал предположение! Вы желаете остаться здесь управляющим, и я указываю вам способ им сделаться… Способ этот самый верный… а остальное в вашей воле!

— Но, месье…

— Позвольте, позвольте… Еще одно условие… и более обязательное, чем первое… К несчастью, случается, что недостойные служители церкви, пользуясь слабостью престарелых особ, уговаривают их завещать или передать имение себе или другому подставному лицу. Я твердо надеюсь, что тот, за кого я хлопочу, этого не сделает… Но все-таки, чтобы снять с меня ответственность, а главное, снять ее с себя — так как этот священник попадет сюда благодаря вашим же хлопотам… вы должны будете еженедельно два раза писать мне подробные письма, касающиеся занятий, привычек, гостей и даже книг госпожи де ла Сент-Коломб… Влияние духовника отражается на всей жизни кающейся, и я хочу знать все о поведении моего протеже, так, чтобы он и не подозревал об этом… И если случатся какие-либо события… то, благодаря сведениям, получаемым от вас еженедельно, я буду знать все вовремя!

— Но ведь это целая система шпионажа! — воскликнул в ужасе Дюпон.

— И как вам не стыдно, мой милый господин Дюпон, таким позорным именем пятнать самую чистую, самую благородную склонность человека… склонность к доверию?.. О чем я вас прошу? Только о том, чтобы вы с полным доверием писали мне про все, что здесь происходит!.. При точном исполнении двух условий вы останетесь управляющим… Если же нет… то, как мне это ни больно, я должен буду рекомендовать госпоже де ла Сент-Коломб другого человека!

— Месье, умоляю вас, — взволнованным голосом начал Дюпон. — Будьте великодушны… не ставьте мне таких условий… Мы с женой слишком стары, чтобы искать новое место… Пожалейте нас, не испытывайте сорокалетнюю честность угрозой голода и нищеты… Страх — дурной советник.

— Вы просто большое дитя, милейший господин Дюпон… Я даю вам неделю на размышление… затем буду ждать ответа…

— Пожалейте нас… прошу вас, умоляю!..

Эта беседа была прервана страшным гулом; береговое эхо повторило его несколько раз.

Затем, снова и снова повторилось то же явление.

— Пушка!.. — воскликнул, вскочив с места, Дюпон. — Пушка! Должно быть, какое-нибудь судно гибнет или требует лоцмана!..

— Друг мой, — сказала, вбегая в комнату, госпожа Дюпон, — с террасы видны два корабля, пароход и парусное судно, почти без мачт… волны гонят его прямо на берег… парусник дает пушечные сигналы в знак того, что гибель близка… Несчастные погибли!..

— О! какой ужас! и не иметь возможности оказать какую-нибудь помощь! Стоять и смотреть на гибель людей не будучи в состоянии помочь! — воскликнул управляющий, схватив шляпу и направляясь к выходу.

— Разве нельзя им никак помочь? — спросил Роден.

— Если буря гонит их на скалы, то человеческая помощь совершенно бессильна… никто не может их спасти… Вот уже два корабля погибли здесь после осеннего равноденствия!

— Погибли люди и имущество? Это ужасно! — заметил Роден.

— Мало шансов на спасение и этих несчастных в такую бурю… Но все-таки я побегу на берег: быть может, мы с работниками кого и спасем; а ты, — сказал Дюпон, обращаясь к жене, — иди скорее затопи камин в двух-трех комнатах, приготовь белье, платье… чего-нибудь согревающего… Я не надеюсь на успех, но попробовать все-таки необходимо… Вы пойдете со мной, господин Роден?

— Если бы я мог быть вам полезен, то, конечно, пошел бы, — отвечал Роден, не имевший ни малейшего желания подвергать себя опасности, — но старость и слабость делают меня непригодным ни к чему. Я попрошу вашу жену указать мне, где зеленая комната, возьму то, что мне нужно, и затем поеду обратно… Я ведь должен торопиться.

— Хорошо, месье. Катрин вас проводит, а ты, — обратился Дюпон к служанке, — иди позвони в большой колокол; пусть рабочие захватят веревки и крюки и идут ко мне на берег…

— Хорошо, хорошо. Только уж очень не рискуй!

— Ладно, жена; поцелуй меня на дорогу: авось это принесет мне счастье… Но надо бежать… а то от этих несчастных кораблей и следа не останется!..

— Не угодно ли вам будет, мадам, проводить меня в зеленую комнату? — сказал с полным равнодушием Роден.

— Пожалуйста! — отвечала Катрин, утирая слезы.

Бедная женщина боялась за мужа: она знала, как он отважен и смел.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

28 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:12 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
2. БУРЯ


Страшен вид бушующего моря… Громадные волны темно-зеленого цвета с белыми гребнями пены, то вздымаясь, то падая, вырисовываются на огненно-красной полосе горизонта. Тяжелые черные тучи мчатся, подгоняемые яростным ветром, по мрачному небу; под ними пробегают обрывки облаков красновато-серого цвета. Бледное зимнее солнце, готовое спрятаться за облаками, из-за которых оно медленно поднимается, бросая косые лучи на бушующее море, золотит прозрачные гребни высоко взлетающих волн.

Вокруг утесов, которыми усеян скалистый и опасный берег, волнуется и кипит пояс белоснежной пены.

Вдали, на косогоре мыса, выдающегося в море, возвышается замок Кардовилль, окна которого горят огнем, отражая лучи солнца. Его кирпичные стены и шиферная кровля резко вырисовываются среди прозрачного тумана.

Огромный корабль с лоскутьями парусов и перебитым рангоутом несется к берегу.

Он то всплывает на хребты бунтующих волн, то стремительно погружается в глубину страшных разверзающихся пропастей.

Сверкнула молния… Среди громового раската раздался глухой шум, едва слышный среди рева бури. Это пушечный выстрел — сигнал бедствия несчастного корабля, несущегося к верной гибели.

В эту минуту к востоку шел пароход, окруженный облаком черного дыма, всеми силами стараясь уклониться от страшного берега, скалы которого оставались у него с левой стороны.

Корабль с поломанными мачтами должен был пройти с минуты на минуту под носом парохода, несясь, по воле ветра и прилива, на береговые утесы.

Вдруг пароход страшным порывом бури положило набок, огромная разъяренная волна обрушилась на палубу; в одну минуту труба опрокинулась, барабан разбился и одно из колес сделалось негодным для работы… Второй напор волны, следуя за первым, ударил пароход в борт и настолько увеличил повреждения, что пароход, потерявший управление, понесло к скалам вслед за кораблем.

Парусник, хотя и был далеко от утесов, предоставлял ударам ветра и моря свой борт и опережал пароход в приближении к опасности; вскоре он настолько сблизился с пароходом, что возможность столкновения стала практически неизбежной… Новая беда вдобавок к кораблекрушению становилась несомненной.

Трехмачтовый английский корабль «Белый орел» шел из Александрии, где он принял пассажиров с парохода «Рейтер», прибывших из Индии и с Явы и переправившихся через Суэцкий перешеек. По выходе из Гибралтарского пролива «Белый орел» должен был сделать остановку на Азорских островах, а затем идти на Портсмут, но северо-восточный ветер задержал его в проливе Ламанш.

Пароход под названием «Вильгельм Телль», шел из Германии по Эльбе; пройдя Гамбург, он направлялся к Гавру.

Оба судна, сделавшись игрушкой ветра, волн и прилива, неслись к утесам с ужасающей быстротой. Потрясающее зрелище представляла палуба того и другого судна. Неизбежная смерть угрожала пассажирам, об этом можно было судить по той неистовости, с какой суровые волны разбивались об утесы у подножия скалы.

Капитан «Белого орла» мужественно и хладнокровно отдавал последние приказания, стоя на корме и держась за обрывки снастей. Шлюпки сорвала буря. Впрочем, если бы они и сохранились, то спустить их не было никакой возможности. Оставалось одно средство спасения: связаться с берегом с помощью каната. Средство опасное и возможное лишь в том случае, если бы корабль не разбился о гряду скал.

Пассажиры, покрывавшие палубу, испускали отчаянные крики, еще больше усиливая всеобщее смятение. Некоторые, впрочем, не кричали. Одни из них, оцепенев от ужаса, держались за канаты, обломки мачт и ждали смерти в каком-то бесчувственном состоянии; другие ломали руки и бились в отчаянии на палубе, испуская страшные проклятия.

Женщины в ужасе закрывали лицо руками, чтобы не видеть приближения смерти, или, стоя на коленях, молились. Одна молодая мать с отчаянием бегала от матроса к матросу, умоляя спасти жизнь ее ребенку и предлагая драгоценности и кошелек, полный золота.

Все это смятение, крики и слезы разительно отличались от молчаливой и суровой покорности моряков. Признавая очевидность гибели, ужасной и неизбежной, одни из них снимали одежду, чтобы сделать последнее усилие для спасения жизни, другие, отказавшись от всякой надежды, стоически ожидали конца.

На мрачном фоне отчаяния и ужаса происходили сцены, трогательные и страшные.

Завернувшись в плащ, прислонясь спиной к обломку мачты и упираясь ногами в какой-то деревянный брус, стоял молодой человек лет восемнадцати или двадцати, с черными блестящими волосами, с правильным, красивым смуглым лицом медного оттенка и с выражением грустного спокойствия на челе. Такое выражение бывает обыкновенно у людей, привыкших к большим опасностям. Несчастная мать, тщетно молившая о спасении ребенка, заметила этого человека, столь спокойного среди общего смятения, и бросилась перед ним на колени, протягивая к нему в порыве невыразимого отчаяния свое дитя и золото. Молодой человек принял ребенка из рук несчастной, но, покачав печально головой, показал ей на разъяренные волны; затем выразительным жестом дал понять, что сделает все возможное для спасения малютки… Тогда женщина, в безумном опьянении пробудившейся надежды, начала целовать и поливать слезами руки молодого человека с лицом медного цвета.

Другой пассажир «Белого орла» оказал более активную помощь товарищам по несчастью. Казалось, ему не более двадцати пяти лет. Длинные белокурые локоны падали до плеч, обрамляя ангельское лицо. Одежда его состояла из длинной черной рясы и белого воротника. Он переходил от одного пассажира к другому, избирая тех, кто выказывал наибольшее отчаяние, утешая словами надежды или покорности. Слушая, как он ободрял одних и утешал других речью, исполненной нежности и любви, со спокойной кротостью и твердостью духа, можно было подумать, что он презирает опасность, которой подвергались в эту минуту все.

На прекрасном молодом лице лежало выражение такой святости и холодной неустрашимости, что, казалось, он вполне отрекся от всякого земного чувства. Напротив, во взоре его голубых глаз можно было прочесть столько любви и душевного спокойствия, что он как будто был даже благодарен Богу, подвергающему его такому испытанию, где мужественный и сердечный человек мог, жертвуя собой, если не спасти своих собратьев, то по крайней мере умереть с ними, указывая им на небо. Казалось, Творец послал этим несчастным одного из своих ангелов, чтобы облегчить удары неизбежной судьбы.

И рядом с ним, прекрасным, как архангел, находился другой человек, казавшийся исчадием ада. Трудно себе представить более резкий контраст!..

Отважно взобравшись на вершину обломка одной из мачт, этот человек, казалось, царил над сценой ужаса и отчаяния, которая разыгрывалась на палубе. Желтое лицо этого человека, метиса, по всем признакам выражало какую-то злобную, дикую радость. На нем была надета только рубашка и холщовые штаны, а на шее, на шнурке, висела жестяная коробка, похожая на те, которыми пользуются солдаты, пряча в них свои отпускные бумаги. Чем более увеличивалась опасность, чем сильнее несло корабль к утесам, чем ближе грозило страшное столкновение с пароходом, тем сильнее сияло выражение адской радости на его лице. Казалось, он ждал гибели корабля с каким-то хищным нетерпением. Видя, до какой степени наслаждался он сценами ужаса и отчаяния, можно было подумать, что это — посланник какого-нибудь кровожадного Божества варварских стран, требующих человеческих жертвоприношений.

Вскоре «Белый орел», подгоняемый ветром, так приблизился к пароходу «Вильгельм Телль», что пассажиры одного судна могли различить пассажиров другого.

Не много оставалось их на пароходе. Волна, оторвав барабан и колесо, унесла в море планшир и проделала такую брешь, что каждая из последующих волн отбирала все новые и новые жертвы.

В числе оставшихся, обреченных на не менее страшную участь — быть разбитыми о скалы или раздавленными при столкновении кораблей, — одна группа привлекала к себе особенно грустное и нежное внимание.

В задней части парохода, привязав себя к борту концом длинной веревки, стоял высокий старик с большой лысиной на голове и седыми усами. Он крепко прижимал к груди двух девушек, лет пятнадцати или шестнадцати, укутанных в тяжелую шубу из оленьего меха. У ног их сидела большая собака, с которой ручьями стекала вода и которая яростно лаяла на волны.
Девушки, обвитые руками старика, крепко прижимались одна к другой. На их лицах не видно было ни ужаса, ни боязни; их взоры, полные упования и надежды, обращены были к небу, как будто они доверчиво и с надеждой ожидали, что будут спасены в результате вмешательства какой-то сверхъестественной силы.

Вдруг раздался душераздирающий крик пассажиров обоих судов, казалось, покрывший грохот бури. Пароход, погрузясь в пучину волн, открыл боковую поверхность кораблю, который, поднявшись на самой высокой волне, висел над «Вильгельмом Теллем» в течение секунды, предшествовавшей столкновению…

Описать подобную сцену наивысшего ужаса абсолютно невозможно…

Во время таких катастроф, быстрых, как мысль, запечатлеваются иногда мимолетные картины, которые словно видишь при вспышке молнии. На корабле молодой человек с ангельски прекрасным лицом вскочил на борт, чтобы, ринувшись в море, спасти хоть кого-нибудь.

В эту минуту он увидел на борту парохода девушек, с мольбой простирающих к нему руки.

Казалось, они знали его давно и смотрели на него с неизъяснимым чувством восторга и благоговения.

Среди грохота бури, на краю гибели, взгляды этих трех существ на секунду встретились.

Черты молодого человека выразили глубокое сострадание: девушки умоляли его так, как если бы он был их ожидаемым спасителем.

Старик, сбитый с ног падением оснастки, свалился на палубу. Вскоре все исчезло.

Огромная масса воды, среди облака белой пены, опрокинула «Белого орла» на пароход.

Послышался страшный треск от столкновения громадных масс железа и дерева. Треск этот сопровождался страшным криком агонии и смерти погибавших в морской пучине.

Затем ничего не стало видно. Только несколько минут спустя среди разъяренных волн показались обломки кораблей, тут и там виднелись руки, мелькали посинелые, полные отчаяния лица нескольких уцелевших путешественников, пытавшихся вплавь достигнуть берега, с риском быть раздавленными под напором яростно разбивавшихся об утесы волн.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

29 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:12 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
3. ПОТЕРПЕВШИЕ КОРАБЛЕКРУШЕНИЕ


Пока управляющий бежал на берег моря, чтобы попытаться оказать помощь пассажирам, которые могли спастись после неминуемого кораблекрушения, Роден, проведенный Катрин в зеленую комнату, взял там вещи, за которыми приехал из Парижа.

Роден провел в зеленой комнате часа два и вернулся в комнату, прилегавшую к длинной галерее; его нисколько не заботила судьба гибнущих кораблей, волновавшая в данный момент всех обитателей замка. Он принес с собой почерневшую от времени шкатулку с серебряным замком, а из бокового кармана у него торчал красный сафьяновый бумажник. В комнате в ту минуту не было никого.

Размышления Родена были прерваны появлением мадам Дюпон, которая усердно готовилась оказать помощь потерпевшим крушение.

— Теперь разведи и в соседней комнате огонь; да поставь вино греться, — говорила Катрин служанке. — Месье Дюпон должен скоро вернуться.

— Ну что, — спросил Роден, — можно надеяться на спасение этих несчастных?

— Увы! не знаю, месье… Вот уже два часа как мужа нет… Я в смертельной тревоге: он до безрассудства отважен, когда речь идет о спасении людей…

— Отважен… до безрассудства, — раздраженно прошептал Роден. — Это мне совсем не нравится!

— Я там все приготовила, — продолжала Катрин, — и согретое белье, и лекарства… Дал бы только Бог, чтобы это кому-нибудь пригодилось!

— Не следует никогда терять надежды, мадам. Мне очень жаль, что я не мог помочь вашему супругу: годы уже не те!.. Еще больше жаль, что я даже и дождаться его не могу, чтобы узнать об исходе его трудов… и порадоваться с ним, если они будут удачны… К несчастью, мне надо ехать: у меня каждая минута на счету… Будьте добры, прикажите заложить мне лошадей.

— Сейчас.

— На одно словечко, мадам Дюпон… Вы женщина добрая и умная… Я предложил вашему мужу остаться здесь управителем…

— Неужели, месье? Ах, какое счастье, как мы вам благодарны! Мы просто бы погибли без этого места…

— Я только поставил ему два условия… пустяшные… он вам потом расскажет…

— Ах, месье! Вы нас спасаете!

— Вы слишком добры!.. Но вот эти два маленьких условия.

— Мы не два, а сто условий выполнить готовы! Подумайте: у нас решительно нет ничего… и если потеряем это место, не имея ни гроша…

— Значит, я рассчитываю на вас… Учитывая ваши собственные интересы, я вам советую… повлиять на вашего супруга…

— Господин Дюпон возвращается! — воскликнула, вбегая в комнату, служанка.

— Ведет он кого-нибудь?

— Нет, мадам, он один.

— Один?.. Как один?

В эту минуту в комнату вошел господин Дюпон. С платья его струилась вода, шляпу он был вынужден привязать к голове при помощи галстука, а гетры были до колен в грязи.

— Наконец-то ты вернулся, мой друг. Я страшно беспокоилась! — воскликнула Катрин, нежно обнимая мужа.

— Пока спасли троих!

— Ну, слава Богу, господин Дюпон, — заметил Роден, — хоть недаром вы потрудились.

— Боже мой! Трое… только трое! — сказала Катрин.

— Я говорю только о тех, кого я видел в заливе Гоэланд. Может, и в других местах кого-нибудь еще спасли.

— Ты прав… Берег не везде одинаково опасен.

— А где же те, кого спасли? — сказал Роден, невольно задерживаясь с отъездом.

— Они поднимаются сюда… им помогают наши люди. Так как они быстро идти не могут, то я побежал вперед, чтобы все здесь приготовить. Во-первых, жена, необходимо принести женские платья…

— Значит, спаслась и женщина?

— Даже двое: молоденькие девочки лет пятнадцати-шестнадцати… совсем еще дети и такие хорошенькие!..

— Бедные, малютки! — сокрушенно заметил Роден.

— С ними идет и тот, кто спас их жизнь… вот уж настоящий герой!

— Герой?

— Да… представь себе…

— Ну, ты мне это расскажешь после… А теперь надень покуда хоть халат… ведь ты совсем промок… нитки сухой не осталось… И еще… выпей подогретого вина…

— Не откажусь… я совсем промерз… Так я тебе говорю, спаситель этих девушек — настоящий герой!.. Он показал просто беспримерную храбрость. Когда мы, я и работники с фермы, спустились к подножию утеса, к маленькому заливу Гоэланд, отчасти защищенному выступами скал от сильного прибоя, то увидели этих самых девушек, ноги которых были еще в воде, а тела на суше. Естественно, их вытащили из воды и положили на берег…

— Бедные девочки… это ужасно! — сказал Роден, привычным жестом смахивая несуществующую слезу.

— Меня поразило, во-первых, что малютки так походят друг на друга, — продолжал управляющий, — что их, не зная, невозможно различить…

— Верно, близнецы, — заметила его жена.

— Одна из девушек держала в руке небольшую бронзовую медаль, висевшую у нее на шее, на бронзовой же цепочке.

Господин Роден держался обыкновенно сгорбившись. При последних словах Дюпона он невольно выпрямился, и краска на минуту оживила его мертвенное лицо. У человека, привыкшего к сдержанности, каким был Роден, подобные признаки волнения, совершенно ничего не значащие у другого, указывали на сильнейшее смятение. Подойдя поближе к Дюпону, он спросил слегка изменившимся голосом, но сохраняя безразличный вид:

— А вы не заметили, что было написано на этой медали?.. вероятно, это какой-нибудь образок?

— Я, знаете ли, месье, об этом не подумал.

— И девушки, вы говорите… очень похожи друг на друга?

— Удивительно похожи!.. верно, это сиротки, потому что они в трауре…

— А! в трауре?.. — переспросил Роден, вновь испытывая волнение.

— Увы!.. такие молоденькие и уже сиротки! — воскликнула госпожа Дюпон, утирая слезы.

— Они были в обмороке, и мы перенесли их подальше, на более сухое место… Когда мы этим занимались, то увидали у скалы голову человека, употреблявшего неимоверные усилия, чтобы на нее взобраться. Мои люди подбежали к нему и схватили его за руки… и вовремя: как раз в эту минуту он потерял сознание. Я потому назвал его героем, что он, не довольствуясь спасением девушек, снова бросился в море, чтобы спасти еще одну жертву… Но силы ему изменили, и не будь наших работников, ему бы не удержаться на утесе.

— Да… это настоящий подвиг!

Месье Роден, казалось, не слушал больше разговора управляющего с женой. Он опустил голову и крепко задумался. И чем больше он размышлял, тем сильнее возрастали его смятение и ужас: спасенные девушки имели на вид по пятнадцати лет, были в трауре, поразительно походили друг на друга, и на шее у одной оказалась бронзовая медаль: без сомнения, это были дочери генерала Симона. Но как они попали сюда? Как они вышли из Лейпцигской тюрьмы? Почему его об этом никто не уведомил? Не сбежали ли они? Или их освободили? Но почему ему не дали знать? Все эти мысли теснились в голове Родена, причем их подавляла одна главная мысль: «Дочери генерала Симона во Франции», — указывавшая на то, что интрига, так хитро задуманная, не удалась.

— Когда я говорю о спасителе молодых девушек, — продолжал Дюпон, обращаясь к жене и не замечая озабоченности Родена, — ты, быть может, представляешь себе Геракла?.. Ничуть не бывало… Это совсем еще юноша, почти дитя. Как он хорош со своими длинными белокурыми локонами! Бедняга был в одной рубашке, и я оставил ему свой плащ. Меня удивило, что на нем были длинные черные чулки и такие же панталоны…

— Правда… моряки так не одеваются.

— Впрочем, хотя судно было и английское, но этот молодой человек несомненно француз: он говорит на нашем языке не хуже меня… Но что было необыкновенно трогательно, — это когда молодые девушки пришли в себя… Увидав своего спасителя, они бросились перед ним на колени и начали благодарить его с таким выражением, как будто молились Богу… затем, оглядевшись кругом, как бы кого-то отыскивая, они перемолвились несколькими словами и, заплакав, бросились друг другу в объятия.

— Боже ты мой, какое кораблекрушение! Сколько же жертв!

— Море выкинуло уже семь трупов, прежде чем мы ушли… выброшено также множество обломков, ящиков. Я дал знать таможенникам… они будут там караулить весь день. Если еще кто-нибудь спасется, их пришлют сюда же… Но послушай… мне послышались голоса?.. Да, да, это наши спасенные!

И оба, муж и жена, побежали к дверям, выходившим в галерею, между тем как Роден грыз с досады свои плоские ногти, сердито и беспокойно ожидая прибытия спасшихся от кораблекрушения. Вскоре его глазам представилась следующая картина.

Из глубины довольно длинной и темной галереи — она освещалась только с одной стороны узкими окнами — медленно приближались три человека в сопровождении крестьянина. Это были две девушки и их отважный спаситель. Роза и Бланш поддерживали с двух сторон молодого человека, который, с трудом передвигая ноги, опирался на плечи девушек. Несмотря на то, что ему минуло уже двадцать пять лет, он казался гораздо моложе. Длинные и мокрые пепельно-белокурые волосы, разделенные спереди пробором, падали на воротник широкого коричневого плаща, в который его укутали. Трудно было бы описать необыкновенную красоту бледного и кроткого молодого лица. В самых лучших своих творениях кисть Рафаэля не создавала ничего прекраснее. Но только такой Божественный художник и мог бы передать грустную прелесть этого дивного лица, чистоту небесного взора, ясного и глубокого, как очи архангела или мученика, возносящегося на небо. Да, мученика, потому что кровавый венец уже опоясывал это прелестное чело.

Грустное впечатление производил глубокий рубец, покрасневший от холода, охватывавший его лоб над бровями точно красным шнуром. На руках были также следы глубоких ран, точно следы распятия; такие же раны были и на ногах. Он двигался с таким трудом оттого, что раны раскрылись во время борьбы с морем, когда он спешил на помощь утопающим, ступая по острым камням утесов.

Это был Габриель, миссионер, приемный сын жены Дагобера. Габриель был одновременно священником и мучеником, так как и в наши дни есть еще мученики, как во времена цезарей, когда первых христиан бросали львам и тиграм в цирке. И в наши времена храбрые сыны народа, — потому что обыкновенно из них вербуются такие люди, — идут под влиянием бескорыстного и героического усердия, повинуясь святому призванию, во все страны света, чтобы, не страшась ни мучений, ни смерти, распространять святую веру.

И сколько из них падают безвестными жертвами варваров в пустынях двух континентов! И этих скромных солдат святого креста, богатых только отвагой и верой, по возвращении не ждут ордена и награды от духовной власти — а возвращаются они редко. Ни пурпур, ни митра не украшают их покрытого шрамами чела, их изуродованных членов: как большинство знаменосцев, они падают не известные никому note 13.

В порыве благодарности дочери генерала Симона, когда они пришли в себя, никому не позволяли помочь миссионеру, вырвавшему их из рук смерти и еле державшемуся на ногах.

С черных платьев сестер вода бежала ручьями. Их бледные лица выражали глубокую печаль, следы недавних слез виднелись на щеках. Бедные девочки дрожали от волнения и холода и казались совсем убитыми печалью. С потухшими глазами и отчаянием в душе, они думали, что никогда им уж больше не видать их друга и покровителя, старика Дагобера, — так как Габриель именно его и хотел спасти, когда сам чуть не погиб, сорвавшись с утеса; у него не хватило сил на последнее усилие, и волна отнесла в море несчастного солдата.

Появление Габриеля было новой неожиданностью, поразившей Родена, который отошел в сторону, чтобы спокойно наблюдать. Но на этот раз новость была столь радостна, что почти сгладила неприятное впечатление, вызванное появлением дочерей генерала Симона. Спасение Габриеля было настоящим благодеянием судьбы, так как для ордена было в высшей степени необходимо присутствие молодого миссионера 13 февраля в Париже.

Управляющий и его жена с нежным участием занялись сиротами.

— Хозяин… хозяин… хорошие вести!.. — кричал работник, вбегая в комнату. — Еще двоих спасли…

— Слава тебе, Господи! — воскликнул миссионер.

— Где же они? — спросил Дюпон, направляясь к выходу.

— Один сам идет с Жюстеном, а другой сильно ранен, разбившись об утес, и его несут на носилках.

— Я пойду устрою его внизу, — сказал управляющий, уходя, — а ты, жена, позаботься о барышнях.

— А где же тот, кто может идти? — спросила госпожа Дюпон.

— Вот он! — сказал работник, указывая на приближавшегося по галерее человека. — Когда он узнал, что барышень спасли и они ушли сюда, так, несмотря на то, что он старик и ранен в голову, он так быстро пошел, что я еле его обогнал!

Не успел крестьянин закончить речь, как Роза и Бланш бросились к дверям, и в это самое время на пороге показался Дагобер.

Солдат не мог произнести ни слова от волнения.

Он упал на колени и открыл объятия дочерям Симона, между тем как Угрюм скакал вокруг них и лизал руки… Бедный Дагобер не смог перенести волнения, охватившего его при виде детей; покачнулся и упал бы навзничь, если бы его не подхватили… Решено было перенести солдата в соседнюю комнату, и девушки последовали за ним, несмотря на замечание Катрин, что они сами устали.

При виде Дагобера Родена передернуло. Он надеялся, что верный покровитель сирот погиб.

Габриель, страшно усталый, оперся о стул. Он еще не заметил Родена.

В комнату вошел желтолицый человек и направился к Габриелю, на которого ему указал провожавший его крестьянин. На желтолицего успели уже надеть крестьянское платье, и он, подойдя к миссионеру, сказал довольно хорошо по-французски, только с иностранным акцентом:

— Принца Джальму только что принесли… он просил позвать вас.

— Что говорит этот человек? — воскликнул Роден, приблизясь к Габриелю.

— Господин Роден! — произнес Габриель, сделав от изумления шаг назад.

— Господин Роден! — воскликнул вновь прибывший, и с этой минуты уже не сводил глаз с корреспондента Жозюе.

— Вы… здесь? — сказал Габриель с боязливой почтительностью.

— Что вам сказал этот человек? — повторил Роден изменившимся голосом. — Не произнес ли он имени принца Джальмы?

— Да, месье. Принца Джальмы, одного из пассажиров английского судна, которое шло из Александрии и потерпело крушение. Этот корабль делал остановку на Азорских островах, где я находился. Судно, которое везло меня из Чарлстона, вынуждено было, вследствие больших повреждений, остаться там. Я пересел на «Белого Орла», на котором ехал принц Джальма. Мы направлялись в Портсмут; оттуда я намеревался возвратиться во Францию.

Роден не прерывал рассказа Габриеля, потому что его совершенно ошеломило новое известие. Наконец он решился задать еще один вопрос, хорошо понимая, что ответ будет неблагоприятный:

— А вы знаете, откуда этот принц Джальма и кто он такой?

— Молодой человек, столь же добрый, как и отважный… сын индийского раджи, изгнанный из владений англичанами…

Затем, обернувшись к желтолицему, Габриель спросил:

— Как здоровье принца? Как его раны? Не опасны ли они?

— Нет, он, правда, очень сильно контужен… но смертельной опасности нет.

— Слава Богу! — сказал Габриель, обращаясь к Родену. — Видите, еще один спасен.

— Тем лучше! — коротко и властно ответил Роден.

— Я пойду к принцу, — сказал покорно миссионер. — У вас нет никаких приказаний?

— В состоянии вы будете ехать со мной часа через два или три, несмотря на вашу усталость?

— Да… если это нужно!

— Нужно!

Габриель поклонился и вышел в сопровождении крестьянина, а Роден тяжело опустился в кресло, подавленный всеми этими известиями.

Желтолицый человек оставался в углу комнаты. Роден его не заметил. Это был Феринджи, метис, один из трех главарей секты душителей, ускользнувший в развалинах Чанди от преследовавших его солдат. Убив Магаля, он захватил письмо Жозюе Ван-Даэля к Родену, а также рекомендательное письмо к капитану, благодаря которому и попал вместо контрабандиста на «Рейтер». Шеринджи убежал из развалин Чанди раньше, чем Джальма его заметил, и тот, не подозревая, что имеет дело с фансегаром, относился на корабле к метису как к земляку.

Роден с застывшим взглядом, с мертвенно-бледным от немой злобы лицом яростно грыз ногти чуть не до крови. Он не видел, как метис подошел к нему и, фамильярно положив на его плечо руку, спросил:

— Вас зовут Роденом?

— Что такое? — воскликнул тот, подняв голову и вздрогнув от неожиданности.

— Вас зовут Роденом? — повторил метис.

— Да… что вам надо?

— Вы живете в Париже, на улице Милье Дез-Урсэн?

— Ну да… но что вам надо, повторяю?

— Пока ничего… брат!.. потом очень много…

И Феринджи, медленно удаляясь, оставил Родена в состоянии испуга.

Этот человек, не боявшийся ничего, невольно был поражен мрачным взглядом и свирепой физиономией душителя.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

30 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:14 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
4. ОТЪЕЗД В ПАРИЖ


В замке Кардовилль царила глубокая тишина. Буря мало-помалу утихла, и слышался только отдаленный шум прибоя, грузно обрушивавшегося на берег.

Дагобера и сирот поместили в теплых и удобных комнатах второго этажа.

Джальму нельзя было перенести наверх: слишком опасна была его рана, и ему предоставили комнату на первом этаже. В минуту кораблекрушения несчастная мать вручила принцу своего ребенка. Тщетно стараясь вырвать малютку из неминуемой смерти, Джальма не смог бороться с волнами и чуть было не разбился об утесы, на которые его выбросило море.

Феринджи, успевший убедить принца в своей преданности, остался наблюдать за больным.

Габриель, сказав Джальме несколько слов утешения, поднялся к себе в комнату и, ожидая приказаний Родена по поводу отъезда через два часа, не ложился в приготовленную постель. Он слегка задремал в кресле с высокой спинкой, стоявшем у пылающего камина.

Эта комната помещалась рядом с комнатами девушек и Дагобера.

Угрюм, вероятно решивший, что в таком хорошем замке совершенно излишне караулить Розу и Бланш, улегся у камина, рядом с креслом миссионера. Он отдыхал, растянувшись перед огнем после перенесенных опасностей на суше и на море. Мы не станем утверждать, что он был по-прежнему верен воспоминанию о своем друге, бедном Весельчаке, если не принимать за доказательство верности того, что он яростно бросался на всех лошадей белой масти, чего прежде за ним никогда не водилось.

Вдруг дверь в комнату Габриеля тихонько отворилась, и робко вошли молодые девушки. Они поспали и отдохнули, а затем, проснувшись, решили одеться и идти спросить кого-нибудь о здоровье Дагобера, рана которого внушала им беспокойство, несмотря на то, что мадам Дюпон передала им заключение врача, не нашедшего в ней и вообще в состоянии здоровья Дагобера ничего опасного.

Высокая спинка старинного кресла скрывала от них того, кто спал в этом кресле, но, видя, что у ног спящего лежит Угрюм, сестры не сомневались, что они нашли как раз самого Дагобера. Девушки на цыпочках подошли к креслу.

Но при виде спящего Габриеля они страшно изумились и не смели сделать ни шагу ни вперед, ни назад из страха его разбудить. Длинные волосы миссионера высохли и вились крупными белокурыми локонами по плечам. Бледность прекрасного чела еще сильнее выступала на темно-красном шелке обивки. Казалось, что Габриеля мучит тяжелое сновидение или привычка скрывать свое горе невольно изменила ему под влиянием сна. Несмотря на выражение глубокой тоски, лицо его было по-прежнему ангельски прекрасно и кротко; оно было невыразимо прекрасно… а что может быть трогательнее страдающей доброты?

Молодые девушки опустили глаза. Они покраснели и обменялись тревожным взглядом, указывая на спящего юношу.

— Он спит, сестра, — тихо прошептала Роза.

— Тем лучше, — также тихо ответила Бланш, — мы можем им дольше любоваться!

— Идя сюда с моря, мы не смели и посмотреть на него!

— Мне кажется, что это он являлся нам в наших сновидениях…

— Обещая покровительствовать нам…

— И на этот раз он не обманул нас…

— Но теперь мы по крайней мере можем его видеть.

— Не то что в Лейпцигской тюрьме, где было так темно.

— Он снова спас нас сегодня!

— Без него мы бы погибли!

— Однако помнишь, сестра, в наших сновидениях его окружало сияние?

— Да… оно нас почти ослепляло!

— Кроме того, он не казался таким печальным.

— Но тогда он приходил к нам с неба… а теперь он на земле.

— Сестра… что значит этот шрам? Видела ты его раньше?

— О нет!.. мы не могли бы его не заметить.

— А руки… Смотри, как они изранены.

— Но если он ранен… значит, он не архангел?

— Почему бы нет? Он мог получить раны, защищая или спасая кого-нибудь.

— Ты права… Было бы хуже, если б он не подвергся опасностям, делая добро…

— Как жаль, что он не открывает глаз…

— У него такой добрый, нежный взгляд!

— Отчего он ничего не сказал о нашей матери, пока мы шли сюда?

— Мы были с ним не одни… он не хотел…

— Теперь мы одни…

— А что, если мы его попросим рассказать нам о ней?

Сестры переглянулись с трогательным простодушием; щеки их пылали ярким румянцем, девственные груди трепетали под черным платьем.

— Ты права… попросим его.

— Господи, сестрица, как бьются наши сердца! — заметила Бланш, не сомневаясь, что ее сестра чувствовала то же, что и она. — И как приятно это волнение! Как будто нас ждет большая радость!

И сироты, приблизясь к креслу на цыпочках, опустились на колени по обеим его сторонам. Они набожно сложили руки, как на молитву. Картина была очаровательна. Подняв свои милые лица к Габриелю, девушки произнесли тихим, тихим голосом, который был так же свеж и нежен, как и их пятнадцатилетние лица:

— Габриель! Поговори с нами о нашей матери!..

При этих словах Габриель сделал легкое движение и полуоткрыл глаза. Прежде чем окончательно проснуться, молодой миссионер в полусне заметил прелестное видение и, не отдавая себе в нем отчета, любовался молодыми девушками.

— Кто меня зовет? — спросил он, наконец проснувшись совсем и подняв голову.

— Мы!

— Роза и Бланш!

Пришла очередь покраснеть и Габриелю. Он узнал спасенных им девушек.

— Встаньте, сестры мои, — сказал он наконец, — на коленях стоят только перед Богом…

Сироты повиновались и встали, держа друг друга за руки.

— Вы, значит, знаете мое имя? — спросил Габриель, улыбаясь.

— О! мы его не забыли!

— Кто же вам его сказал?

— Вы…

— Я?..

— Когда вы приходили к нам от нашей матери…

— Сказать нам, что она вас к нам послала и что вы всегда будете заботиться о нас!

— Я?! — удивился миссионер, ничего не понимая в этих речах. — Вы ошибаетесь… Сегодня я увидел вас впервые…

— А в наших сновидениях?

— Да, вспомните, во сне?

— В Германии… три месяца тому назад… Посмотрите на нас хорошенько!

Габриель не мог сдержать улыбки при наивной просьбе девушек вспомнить сон, который видели они. Все более и более изумляясь, он спросил:

— В ваших снах?

— Ну, конечно… и вы нам давали такие хорошие советы…

— Так что и потом, в тюрьме… когда мы так горевали… ваши слова служили нам утешением и поддержкой.

— Разве не вы вывели нас из тюрьмы в Лейпциге… в ту темную ночь, когда не было видно ни зги?

— Я?!

— Кто же другой пришел бы помочь нам и нашему старому другу?

— Мы ему говорили, что вы будете любить и его за то, что он нас любит… а он не хотел сперва верить ангелам!

— Так что сегодня во время бури мы почти что нисколько не боялись…

— Мы ждали вас.

— Да… сегодня Бог действительно помог мне спасти вас. Но я возвращался из Америки и в Лейпциге не был никогда… значит, и из тюрьмы вывел вас не я… Скажите мне, сестры, — прибавил он, улыбаясь, — за кого вы меня принимаете?

— За доброго ангела, которого мы видели еще раньше в снах… и которого прислала к нам наша мать заботиться о нас!

— Дорогие сестры!.. я только бедный священник… Случайно я оказался похож на ангела, которого вы видели во сне… и видеть которого вы только во сне и могли, так как ангелы для нас невидимы!

— Как? ангелов нельзя видеть? — спросили сироты, переглядываясь с грустью.

— Это ничего, мои милые сестры! — сказал Габриель, ласково взяв их за руки. — Сны, как и все другое, посылает нам Бог… а раз тут замешана и ваша мать, то вы вдвойне должны благословлять свое сновидение.

В эту минуту открылась дверь, и в комнату вошел Дагобер.

До сих пор сироты в своей наивной гордости, что о них заботится архангел, совершенно забыли, что у жены Дагобера был приемный сын, которого звали Габриелем и который был священником и миссионером.

Как ни спорил солдат, что его рана не стоит внимания, что это просто-напросто белая рана, деревенский хирург ее перевязал и надел черную повязку, которая скрывала большую часть лба, придавая физиономии Дагобера еще более суровый вид, чем обыкновенно. Войдя в залу, он изумился, видя, что какой-то незнакомец фамильярно держит девушек за руки. Изумление солдата было вполне понятно. Он не подозревал, что миссионер спас жизнь сестер и пытался спасти его самого.

Среди бури и волн у Дагобера, цеплявшегося за скалу, не было возможности разглядеть, кто помог девушкам и пытался помочь ему взобраться на утес. Придя в замок и увидав Розу и Бланш, он от усталости, волнения и от раны потерял сознание и не успел заметить миссионера.

Ветеран начал уже хмурить свои густые седые брови под черной повязкой при виде такого фамильярного обращения, но девушки, заметив своего друга, с чисто дочерней любовью бросились в его объятия. Но как он ни был тронут, он все-таки искоса поглядывал на Габриеля, который стоял так, что он не мог хорошо разглядеть его лица.

— Ну, как твоя рана? — спросила Роза. — Нам сказали, что опасного ничего нет.

— Тебе еще больно? — прибавила Бланш.

— Да нет, деточки… Только этот деревенский лекарь обмотал меня всеми этими тряпками… право, если бы моя голова была изрублена саблей, больше бы перевязывать ее не пришлось! Меня приняли за неженку, а между тем это просто белая рана, и мне очень хочется… — и солдат тронул рукой голову.

— Оставь, пожалуйста! — воскликнула Роза. — Как ты неблагоразумен… словно маленький!

— Ну, ладно! Не бранитесь… будь по-вашему… придется носить эту повязку… — Затем, отведя девушек в угол комнаты, он их спросил, указывая глазами на молодого священника: — А это что за господин? Он держал вас за руки, когда я вошел… священник ли он?.. Видите, деточки… с ними надо быть поосторожнее… потому что…

— Да ты знаешь, что если бы не он, то тебе не пришлось бы обнимать нас, — воскликнули Роза и Бланш, — ведь он нас спас!

— Как! — воскликнул солдат, выпрямляясь, — это он… наш ангел-хранитель?

— Без него мы бы погибли сегодня в море!

— Как! это он… он?

Дагобер не мог больше ничего выговорить. Он подбежал к миссионеру и со слезами на глазах, протягивая к нему руки, воскликнул с необыкновенным волнением:

— Месье… я вам обязан жизнью этих детей… я знаю, как я вам обязан… я ничего не говорю… нечего сказать… — Вдруг его точно осенило воспоминание, и он прибавил: — Но позвольте… подождите… когда я цеплялся за утесы, чтобы волны меня не унесли… не вы ли это протянули мне руку?.. Ну да, да… это были вы… я узнаю вас… то же юное лицо… белокурые волосы… Конечно, это были вы!

— К несчастью, силы мне изменили: я не смог удержать вас, и вы упали снова в море.

— Я не знаю, как вас и благодарить, — с трогательной простотой продолжал Дагобер. — Тем, что вы спасли этих девочек, вы сделали для меня больше, чем если бы спасли меня самого… Но какая храбрость!.. Какая отвага! — с восторгом повторял солдат. — И такой юный при этом… с лицом девушки.

— Как! — воскликнула Бланш, — наш Габриель помог и тебе?

— Габриель? — спросил Дагобер, обращаясь к священнику. — Вас зовут Габриелем?

— Да.

— Габриель, — повторил солдат с изумлением. — И вы священник? — прибавил он.

— Да, священник, миссионер.

— А кто вас воспитывал? — спрашивал солдат.

— Добрейшая и благороднейшая женщина, которую я почитаю за лучшую из матерей!.. Потому что она пожалела меня, покинутого ребенка, и воспитала, как сына!

— Это Франсуаза Бодуэн, не так ли? — сказал растроганный солдат.

— Да! — ответил, в свою очередь, изумленный Габриель. — Но как вы могли это узнать?

— Жена солдата? — продолжал Дагобер.

— Да… отличного человека, который из преданности к командиру по сей день живет в изгнании… вдали от жены, от сына — моего славного приемного брата… я горжусь, что могу называть его так!

— Мой Агриколь… моя жена!.. Когда вы их покинули?

— Как!.. вы отец Агриколя?.. Боже, я не догадывался, как ты ко мне милостив!.. — воскликнул Габриель, молитвенно складывая руки.

— Ну, что же с моей женой, с моим сыном? — дрожащим голосом спрашивал Дагобер. — Давно ли вы имели о них известия? Как они поживают?

— Судя по тем известиям, какие я имел три месяца тому назад, все хорошо.

— Нет… уж слишком много радостных событий… право, слишком много! — воскликнул Дагобер.

И ветеран, не будучи в силах продолжать дальше, упал на стул, задыхаясь от волнения.

Только теперь Роза и Бланш вспомнили о письме их отца относительно покинутого ребенка по имени Габриель, взятого на воспитание женой Дагобера. Они дали теперь волю своему ребяческому восторгу.

— Наш Габриель и твой… один и тот же Габриель… какое счастье! — воскликнула Роза.

— Да, деточка, он и ваш, и мой; он принадлежит нам всем!

Затем, обращаясь к Габриелю, Дагобер воскликнул:

— Твою руку… еще раз твою руку, мой храбрый мальчик… Извини уж… я говорю тебе ты… ведь мой Агриколь тебе брат…

— Ах… как вы добры!..

— Еще чего недоставало! Ты вздумал меня благодарить… после всего, что ты для нас сделал!

— А знает ли моя приемная мать о вашем возвращении? — спросил Габриель, чтобы избежать похвал солдата.

— Пять месяцев назад я писал ей об этом… но я писал, что еду один… потом я тебе объясню причины… А она все еще живет на улице Бриз-Миш? Ведь там родился мой Агриколь!

— Да, она живет все там же.

— Значит, мое письмо она получила
Я хотел ей написать из тюрьмы в Лейпциге… да не удалось!

— Как из тюрьмы?.. Вы были в тюрьме?

— Да… я возвращался из Германии через Эльбу и Гамбург… Я бы и до сих пор сидел в тюрьме в Лейпциге, если бы не одно обстоятельство, заставившее меня поверить в существование чертей… то есть добрых все-таки чертей…

— Что вы хотите сказать? — объясните, пожалуйста.

— Трудно это объяснить, так как я сам ничего не понимаю! Вот эти девочки, — и, лукаво улыбаясь, он показал на сестер, — считали, что понимают больше меня… Они меня уверяли: «Вот видишь, нас вывел отсюда архангел, а ты еще говорил, что охотнее доверишь нас Угрюму, чем архангелу»…

— Габриель!.. я вас жду! — послышался отрывистый голос, заставивший миссионера вздрогнуть.

Дагобер и сестры живо обернулись… Угрюм глухо заворчал. Это был Роден. Он стоял в дверях коридора. Лицо его было спокойно и бесстрастно, он бросил быстрый и проницательный взгляд на солдата и обеих сирот.

— Что это за человек? — спросил Дагобер, которому очень не понравилась отталкивающая физиономия Родена. — Какого черта ему от тебя надо?

— Я еду с ним! — грустно и принужденно ответил Габриель. Затем он прибавил, обращаясь к Родену: — Простите, сейчас я буду готов.

— Как, ты уезжаешь? — с удивлением спросил Дагобер. — В ту минуту, когда мы нашли друг друга? Нет, уж… извини… я тебя не пущу, нам надо многое обсудить. Мы вместе поедем… это будет настоящий праздник.

— Невозможно… он старший по званию… я обязан повиноваться!

— Твой начальник? Но одет как буржуа.

— Он не обязан носить духовное платье…

— Ну, а раз он не в форме и раз тут нет полицейских, пошли-ка его к…

— Поверьте мне, что если бы можно было остаться, я бы ни минуты не колебался!

— Действительно, что за противная рожа! — прошептал Дагобер сквозь зубы.

Затем он прибавил:

— Хочешь, я ему скажу, что он доставит нам большое удовольствие, если уедет один?

— Прошу вас, не надо, — сказал Габриель. — Это бесполезно… Я знаю свои обязанности… и согласен во всем с моим начальником. Когда вы приедете в Париж, я приду повидать вас, матушку и брата Агриколя.

— Ну, нечего делать. Недаром я солдат и знаю, что за штука субординация, — с досадой заметил Дагобер. — Надо покоряться. Значит, послезавтра мы увидимся в Париже?.. Однако у вас дисциплина-то строгонька!

— О да! очень строга! — подавляя вздох, сказал Габриель.

— Ну, так поцелуй меня скорее и до скорого свидания: двадцать четыре часа быстро пройдут.

— Прощайте, прощайте, — с волнением говорил Габриель, обнимая ветерана.

— Прощай, Габриель, — прибавили сестры со слезами в голосе.

— Прощайте, сестры! — сказал Габриель и вышел вместе с Роденом, не пропустившим в этой сцене ни слова, ни жеста.

Через два часа Дагобер и сироты выехали из замка, чтобы отправиться в Париж, не зная, что Джальма задержался в Кардовилле, так как раны его были опасны.

Метис Феринджи остался с молодым принцем, так как, по его словам, он не хотел покинуть земляка.

Теперь мы проводим нашего читателя на улицу Бриз-Миш к жене Дагобера.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

31 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:15 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
ЧАСТЬ ПЯТАЯ.

"УЛИЦА БРИЗ-МИШ"



1. ЖЕНА ДАГОБЕРА


Следующие события происходили в Париже, на другой день после того, как спасшихся после кораблекрушения приютили в замке Кардовилль.

Улица Бриз-Миш, упираясь с одной стороны в улицу Сен-Мерри, а с другой, выходя на небольшую площадь Клуатр, имела необыкновенно мрачный и угрюмый вид.

Конец улицы, выходивший на площадь, имел в ширину не более восьми футов и был вдобавок сдавлен возвышавшимися с обеих сторон громадными грязными черными и растрескавшимися стенами. Они были так высоки, что на улицу почти не проникало ни света, ни воздуха. Только изредка, в летние долгие дни попадали туда немногие солнечные лучи, а во время сырой, холодной зимы там клубился ледяной пронизывающий туман, делая совсем темным это подобие колодца с его грязной мостовой.

Было около восьми часов вечера; при бледном сиянии фонаря, красноватый свет которого еле проникал сквозь сырую мглу, два человека, стоявшие у угла одной из стен, обменивались следующими словами:

— Итак, — говорил один, — вы будете стоять, как условлено, на улице, пока не увидите, что они вошли в дом N5.

— Хорошо.

— И когда они войдут, то, чтобы удостовериться окончательно, вы подыметесь к Франсуазе Бодуэн…

— Под тем предлогом, что мне нужен адрес горбатой швеи, сестры той особы, которой дано прозвище Королевы Вакханок.

— Отлично… Кстати ее адрес необходимо получить у Горбуньи. Ведь женщины этой категории, как птицы, снимаются с гнезда и пропадают бесследно…

— Будьте спокойны. Я постараюсь добиться от Горбуньи сведений о сестре.

— А чтобы придать вам бодрости, скажу, что буду вас ждать в кабачке напротив монастыря, где мы и выпьем подогретого винца.

— Это будет очень кстати: такой дьявольский холод!

— Не говорите! У меня сегодня в кропильнице вода замерзла, а сам я от стужи превратился в мумию, сидя на стуле при входе в церковь. Эх, поверьте, не так-то легко ремесло подавальщика святой воды…

— Хорошо, что есть и доходы… Ну, ладно… желаю успеха. Не забудьте, N5… узенький коридор рядом с лавкой красильщика…

— Ладно… ладно…

И собеседники расстались.

Один из них направился к площади Клуатр, а другой пошел в противоположную сторону к улице Сен-Мерри, и вскоре увидел номер дома, который ему был нужен. Дом этот, как и все на этой улице, был высокий, узкий и производил впечатление какой-то печали и нищеты.

Найдя дом, человек стал прогуливаться около его ворот.

Если внешность этих зданий поражала своим отталкивающим видом, то ничто не могло сравниться с их тошнотворной, мрачной внутренностью. Дом под N5 особенно выделялся неопрятностью и запущенностью: на него просто страшно было взглянуть…

Вода, струившаяся со стен, стекала на темную и грязную лестницу; на третьем этаже для обтирания ног было положено несколько охапок соломы, но эта солома, превратившаяся в навоз, еще более увеличивала отвратительный, невыносимый смрад, порожденный недостатком воздуха, сыростью и гнилыми испарениями сточных труб, так как несколько отверстий, устроенных на лестнице, еле пропускали редкие тусклые лучи бледного света.

В этой части Парижа, одной из самых населенных, в омерзительных, холодных, вредных для здоровья домах, скучилось в ужасной тесноте множество рабочего люда. Жилище, о котором мы говорим, принадлежало к их числу. Нижний этаж занимал красильщик, и зловонные испарения его мастерской еще более усиливали тяжелый запах этого полуразвалившегося дома.

В верхних этажах расположилось несколько рабочих семей и несколько артелей. Одну из квартир пятого этажа занимала Франсуаза Бодуэн, жена Дагобера. Свечка освещали убогое жилище, состоявшее из комнаты и чулана. Агриколь жил в мансарде под крышей.

Сероватые старые обои на стене, у которой стояла кровать, кое-где лопнувшие по трещинам стены; занавесочки на железном пруте, прикрывавшие окна; пол, не натертый, но чисто вымытый и сохранивший свой кирпичный цвет; в углу комнаты печка с котлом для варки еды; на комоде из простого дерева, выкрашенного в желтый цвет с коричневыми жилками, железная модель дома, шедевр терпения и ловкости, все части которого были сделаны и пригнаны одна к другой Агриколем Бодуэном.

Распятие из гипса, висевшее на стене и окруженное ветками освященного самшита, и несколько грубо раскрашенных изображений святых указывали на набожность жены солдата. Почерневший от времени ореховый шкаф, неуклюжий, довольно большой по размерам, помещавшийся в простенке, старое кресло, обитое полинялым трипом (первый подарок Агриколя матери), несколько соломенных стульев, рабочий стол с грудой грубых холщовых мешков довершали всю меблировку комнаты с плохо прикрывавшейся старой дверью; в чулане хранились кухонные и хозяйственные принадлежности.

Как ни печальна и бедна казалась эта обстановка, она указывала еще на относительное благосостояние, которым могли похвалиться только немногие рабочие. На кровати было два матраца, чистые простыни и теплое одеяло; в шкафу хранилось белье.

Наконец, в этой комнате жена Дагобера жила одна, между тем как обыкновенно в таком помещении ютилась целая семья, вынужденная спать вместе, считая большим счастьем, если можно было поместить девочек на отдельной постели от мальчиков. Большой удачей считалось и то, если одеяло и простыни не были сданы в ломбард.

Франсуаза Бодуэн, сидя у печки, готовила ужин сыну. В эту сырую, холодную погоду в комнате с плохо закрытой дверью крошечный очаг давал мало тепла.

Жене Дагобера было около пятидесяти лет. Она носила кофточку из синего с белыми цветочками ситца и бумазейную юбку; белый чепчик покрывал голову и завязывался под подбородком.

Бледное и худое лицо с правильными чертами выражало необыкновенную доброту и покорность судьбе. Действительно, трудно было отыскать мать лучше и добрее: не имея ничего, кроме своего заработка, она не только вырастила и воспитала сына, но и Габриеля, несчастного брошенного ребенка, у нее хватило мужества взять его на попечение. В молодости она, так сказать, взяла вперед все свое здоровье и посвятила его двенадцати годам неутомимого, изнуряющего труда, который из-за лишений, которым она себя подвергала, был просто убийственным, так как и тогда (имея по сравнению с нынешним временем прекрасную заработную плату) ей только путем страшного труда и бессонных ночей удавалось заработать иногда до пятидесяти су в день, на что она и воспитывала сына и приемыша. За двенадцать лет здоровье Франсуазы разрушилось, силы пришли к концу; но по крайней мере оба ребенка не чувствовали недостатка и получили то образование, какое люди из народа могут дать своим детям. Агриколь поступил в ученье к господину Гарди, а Габриель готовился в семинарию, благодаря предупредительной протекции господина Родена, вступившего с 1820 года в весьма близкие сношения с духовником Франсуазы, набожность которой всегда была слишком преувеличенной, малопросвещенной.

Женщина эта принадлежала к простым, поразительно добрым натурам, к мученицам самопожертвования, доходящего подчас до героизма… Наивные, святые души, разумом которых является сердце!

Единственным недостатком или, скорее, следствием этого доверчивого простодушия было неодолимое упорство, с каким Франсуаза считала себя обязанной слушаться духовника на протяжении уже многих лет. Она считала его влияние самым возвышенным, самым святым, и никакая человеческая сила, никакие доводы не могли ее переубедить. Когда возникал об этом спор, ничто не могло поколебать превосходную женщину; молчаливое сопротивление, без гнева и горячности, со свойственной ее характеру кроткостью, было спокойно, как совесть Франсуазы, но… так же непоколебимо.

Словом, жена Дагобера принадлежала к числу тех чистых, невежественных и доверчивых созданий, которые, помимо воли, могут стать ужасным орудием в руках злых и ловких людей.

Уже в течение весьма долгого времени благодаря своему расстроенному здоровью и сильно ослабевшему зрению жена Дагобера могла работать не больше двух-трех часов в день. Остальное время она проводила в церкви.

Через некоторое время Франсуаза встала, освободила угол стола от наваленных грубых серых холщовых мешков и с нежной материнской заботливостью начала накрывать стол для сына. Вынув из шкафа кожаный футляр, в котором находились погнутый серебряный кубок и серебряный прибор, истертый от времени, так что ложка резала губы, она тщательно перетерла и положила около тарелки это серебро, свадебный подарок Дагобера. Это и были все драгоценности Франсуазы как по ценности предметов, так и по связанным с ними воспоминаниям. Много горьких слез пришлось ей пролить, когда необходимость, вызванная болезнью или перерывом в работе, заставляла нести в ломбард священные для нее вещицы.

Затем Франсуаза достала с нижней полки шкафа бутылку воды и начатую бутылку вина; поставив их около прибора, она вернулась к печке, чтобы присмотреть за ужином.

Хотя Агриколь и не очень опаздывал, лицо бедной женщины выражало живейшее беспокойство, а покрасневшие глаза доказывали, что она плакала. Бедная женщина после долгих, тяжелых сомнений поняла наконец, что ослабевшее уже давно зрение скоро не позволит ей работать даже те два-три часа в день, к чему она привыкла в последнее время.

В молодости Франсуаза была превосходной белошвейкой, но по мере того, как ее утомленные глаза слабели, ей приходилось заниматься все более грубым шитьем, причем, конечно, соответственно понижался и ее заработок; теперь она могла шить только грубые армейские мешки со швом около двенадцати футов и она, при своих нитках, получала два су за штуку. Работа была не из легких, более трех мешков в день она сшить не могла, и ее заработок равнялся шести су. Содрогаешься от ужаса при мысли о великом множестве несчастных женщин, истощение, лишения, возраст и болезни которых настолько ослабили их силы и разрушили здоровье, что работа, на которую они способны, едва может приносить им ежедневно эту ничтожную сумму… Таким образом, заработок снижается по мере возрастания потребностей, связанных со старостью и болезнями…

К счастью для Франсуазы, ее сын был достойной поддержкой в старости. Агриколь был превосходный работник, и благодаря справедливому распределению заработка и прибыли, установленному господином Гарди, он зарабатывал от пяти до шести франков в день, то есть вдвое больше работников других фабрик, так что мог бы жить с матерью безбедно, если бы она даже ничего не зарабатывала… Но бедная женщина, способная отказать себе даже в необходимом, к несчастью, делалась страшно расточительной в церкви, с тех пор, как стала ежедневно ее посещать. Не проходило дня, чтобы она не заказывала несколько молебнов, не ставила свечей: то за здравие Дагобера, с которым она так давно была в разлуке, то за спасение души сына, который, казалось ей, был на пути к гибели. Агриколь был так добр и великодушен, он так любил и почитал мать, чувства, которые она ему внушала, были так трогательны, что он не жаловался на то, что отдаваемый им каждую субботу матери заработок шел большей частью на религиозные жертвы. Только иногда, с почтением и нежностью, он замечал Франсуазе, как прискорбна ее невнимательность к собственным нуждам, невнимательность, явно опасная, учитывая состояние ее здоровья, и все из-за неуемных трат на церковь. Но что мог он ответить этой чудной женщине, когда она возражала ему со слезами на глазах:

— Дитя мое, это во имя спасения твоей души и твоего отца.

Оспаривать целесообразность молебнов, сомневаться во влиянии свечей на нынешнее или будущее спасение старого Дагобера означало бы затронуть щекотливые вопросы, о которых Агриколь дал себе слово не говорить с матерью из уважения к ней и к ее верованиям; поэтому он заставлял себя молчать, хотя его очень огорчало, что он не мог окружить ее всеми удобствами.

В дверь слегка постучали.

— Войдите! — ответила Франсуаза.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

32 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:16 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
2. СЕСТРА «КОРОЛЕВЫ ВАКХАНОК»


В комнату Франсуазы вошла молодая девушка, лет восемнадцати, небольшого роста, уродливо сложенная. Не будучи совершенно горбатой, она была страшно кривобока, со впалой грудью, сутуловатой спиной и сильно приподнятыми плечами, так что голова как бы тонула в них. Продолговатое и худощавое лицо отличалось довольно правильными чертами, но было очень бледно и испорчено оспой. Выражение его было чрезвычайно грустное и необыкновенно кроткое. Голубые глаза светились умом и добротой. По странному капризу природы она обладала такою роскошной длинной темной косой, что ей позавидовала бы любая красавица. В руках она держала старую корзину. Несмотря на крайнюю бедность одежды, чистоплотность и аккуратность молодой девушки как могли боролись с нищетой; хотя стоял страшный холод, на ней было надето ситцевое платье неопределенного оттенка, с беленькими крапинками, утратившее от частой стирки свой первоначальный цвет и рисунок. На болезненном и кротком лице бедняжки лежал отпечаток всевозможных страданий — горя, нищеты и людского пренебрежения. Со времени печального рождения ее преследовали насмешки. Как мы уже сказали, она была безобразно сложена, и вот, по грубому простонародному выражению, ее окрестили «Горбуньей», что напоминало ей ежеминутно об уродстве. Имя это так привычно звучало для всех, что даже Агриколь и его мать, сочувственно относившиеся к девушке и никогда не обращавшиеся с ней презрительно и насмешливо, как другие, не звали ее иначе, как Горбунья.

Горбунья, — будем так называть ее и мы, — родилась в этом же доме, где жена Дагобера поселилась более двадцати лет тому назад. Молодая девушка, так сказать, и воспитывалась вместе с Агриколем и Габриелем. Бывают несчастные создания, с самого рождения обреченные на горе. У Горбуньи была сестра, необыкновенно хорошенькая девушка; их мать, Перрина Соливо, вдова разорившегося торговца, отдала красавице всю свою слепую и безумную любовь, а на долю некрасивой дочери оставила только презрение и жестокую брань. Бедная девочка убегала к Франсуазе, чтобы излить горе в слезах, и последняя, обласкав ее и утешив, принималась по вечерам учить Горбунью шить и читать, чтобы развлечь бедного ребенка. Привыкшие, как и мать, к страданию, Агриколь и Габриель не только не преследовали Горбунью насмешками, как другие дети, Которые забавлялись, мучая и даже избивая бедную девочку, но всегда и всюду являлись ее любящими защитниками и покровителями.

Ей было пятнадцать лет, а сестре Сефизе семнадцать, когда мать умерла, оставив девушек в страшной нищете. Сефиза была неглупая, ловкая и проворная девица, но, в противоположность сестре, она принадлежала к тем живым, беспокойным и пылким натурам, у которых жизнь бьет через край, а потребность в движении, в воздухе, удовольствиях становится абсолютно непреодолимой. Она была, пожалуй, доброй девушкой, хотя и сильно избалованной. Сначала Сефиза слушалась благоразумных советов Франсуазы, переломила себя, выучилась шить и целый год работала вместе с сестрой. Но жизнь, полная страшных лишений, когда самый упорный труд вознаграждался так плохо, что девушке приходилось терпеть голод и холод, не могла удовлетворить неспособную к сопротивлению Сефизу. Она была слишком молода, хороша и пылка для подобных страданий, а кругом столько соблазна, ей делали так много блестящих предложений, которые подавали надежду быть ежедневно сытой, не дрожать от холода, прилично и чисто одеваться, не гнуть спины над работой в течение пятнадцати часов в темной и вредной для здоровья конуре. Сефиза не устояла и уступила желаниям клерка из нотариальной конторы, который, конечно, не замедлил ее бросить. Тогда она перешла к приказчику из магазина, бросила его, в свою очередь, наученная горьким опытом и сошлась с коммивояжером. Затем и его она покинула ради новых поклонников. Словом, после целого ряда измен и переходов от одного к другому Сефиза, через год или два, сделалась кумиром в среде гризеток, студентов и приказчиков, приобрела такую репутацию на загородных пирушках благодаря решительности характера, оригинальности ума и неутомимой страсти к наслаждениям всякого рода, а главное — благодаря безумной и шумной веселости, что ее единодушно назвали Королевой вакханок, и она оказалась вполне достойной своего безумного королевства.

Со времени шумной коронации бедняжка Горбунья очень редко получала известия о старшей сестре. Она горько о ней сожалела и продолжала свой неустанный труд, еле-еле дававший ей четыре франка в неделю. Выучившись у Франсуазы шить белье, молодая девушка занималась приготовлением грубых рубашек для простонародья и солдат. Платили за них три франка за дюжину. Рубашку надо было сшить, отделать каймой, приладить воротник, обметать петли, пришить пуговицы — короче говоря, работать от двенадцати до пятнадцати часов в сутки; в неделю больше четырнадцати или шестнадцати штук сделать было невозможно. Таким путем и зарабатывала она до четырех франков в неделю.

Несчастная девушка не являлась исключением: напротив, тысячи девушек и прежде, и теперь зарабатывают не больше. Это происходит оттого, что плата за женский труд является возмутительной несправедливостью и диким варварством: за их труд принято платить вдвое меньше, чем за такой же труд мужчины. Портные и перчаточники получают вдвое больше, вероятно, потому, что, хотя женщины работают наравне, они слабее, болезненней, а материнство часто удваивает их нужды.

Итак Горбунья существовала на четыре франка в неделю.

Она существовала… то есть это значит, что, усиленно работая от двенадцати до пятнадцати часов в день, она добивалась того, что не умирала сразу от голода, холода и нищеты, но испытывала постоянные жестокие лишения.

Лишения ли?! Нет!

Слово лишения слишком плохо выражает то ужасное состояние, когда у человека не хватает того, что необходимо для сохранения здоровья, для поддержания дарованной Богом жизни: здорового жилья и воздуха, здоровой и достаточной пищи, теплой одежды. Слово измор лучше выразит полный недостаток тех жизненно необходимых вещей, которые справедливо цивилизованное общество обязано было бы предоставлять каждому труженику, поскольку его лишили права на землю, и он приходит в мир с единственным наследством: парой рабочих рук.

Дикарь не пользуется благами цивилизации, но у него есть по крайней мере звери, птицы, рыбы, плоды для утоления голода и деревья в лесах, где он может получить убежище и обогреться.

Цивилизованный человек, лишенный этих Божьих даров, уважающий собственность, как неприкосновенную святыню, имеет, наверно, право в награду за ежедневный тяжелый труд, обогащающий страну, на такой заработок, какой давал бы ему возможность жить здоровой жизнью, ни больше, ни меньше!

Можно ли назвать жизнью вечную борьбу на грани, отделяющую бытие от могилы, борьбу с холодом, голодом и болезнями?

И чтобы показать, до чего может дойти этот измор, которому общество безжалостно подвергает тысячи честных, трудолюбивых людей жестоким невниманием ко всем вопросам, касающимся справедливого вознаграждения за труд, мы займемся разбором того, как может существовать бедная работница на четыре франка в неделю.

Быть может, при этом по крайней мере хоть оценят тех несчастных людей, которые мирятся со столь жестоким прозябанием, оставляющим им жизни ровно настолько, чтобы они могли чувствовать все эти страдания. Да… жить в подобных условиях — это добродетель! И общество, спокойно переносящее и даже поощряющее эту несправедливость, не имеет права осуждать тех несчастных, которые не из разврата, а от голода и холода продаются за деньги.

Вот как жила эта девушка на свои четыре франка в неделю:

3 килограмма хлеба 2-го сорта ……… 84 сантима 2 ведра воды …………………….. 20 сантимов Сало или жир (масло слишком дорого) … 50 — « — Соль серая ……………………….. 7 — « — Уголь …………………………… 40 — « — Сухие овощи ……………………… 30 — « — Три килограмма картофеля ………….. 20 — « — Свечи …………………………… 33 — « — Нитки и иголки …………………… 25 — « — Итого: …………………… 3 франка 9 сантимов

Чтобы сберечь уголь, Горбунья варила похлебку два-три раза в неделю на жаровне, на лестничной площадке пятого этажа. Остальные дни она ела ее не подогревая. И все-таки на квартиру и платье у нее оставалось только 91 сантим в неделю note 14.

Но эта девушка, по счастью, находилась еще в исключительном положении. Она платила всего 12 франков в год за маленький чуланчик на чердаке, где еле помещались стол, стулья и крошечная кровать. Впрочем, стоимость была ненастоящей: комната обходилась 30 франков в год, но Агриколь доплачивал 18 франков из собственного кармана, тщательно скрывая это от Горбуньи, чтобы не задеть ее болезненного самолюбия. Так что благодаря дешевизне жилья у молодой девушки оставалось еще около 1 франка 70 сантимов в месяц на прочие расходы.

Что касается многих других работниц, зарабатывающих не больше Горбуньи, но не имеющих столь счастливых условий, то если у них нет ни жилища, ни семьи, они могут позволить себе в день кусок хлеба и еще что-нибудь; за один-два су в ночь они делят постель с какой-нибудь товаркой в жалких меблированных комнатах, где таких кроватей стоит обычно пять-шесть в одной комнате, причем некоторые заняты мужчинами, поскольку их больше, чем женщин. И, несмотря на жуткое отвращение, которое несчастная скромная девушка испытывает от совместного житья, ей приходится подчиняться, так как хозяин комнат не может поместить отдельно мужчин и женщин.

Чтобы обзавестись собственным хозяйством и мебелью, как бы ни были они плохи, работница должна затратить 30 или 40 франков. Откуда же собрать такую сумму при заработке в 4 франка, едва достаточном, повторяем, чтобы кое-как одеться и не умереть окончательно с голоду? Конечно, это абсолютно недостижимо, и девушки вынуждены терпеть отвратительное сожительство, которое постепенно ведет к потере чувства стыдливости, предохраняющее женщину от соблазнов и порока, врожденное целомудрие исчезает… Она начинает видеть в разврате одну лишь возможность хоть сколько-нибудь улучшить свое невыносимое положение… она падает… И первый попавшийся биржевой игрок, имеющий возможность нанять дочерям гувернантку, считает себя вправе кричать о разложении, о полном упадке нравов среди детей народа.

И все-таки, несмотря на весь ужас такого состояния, работницы относительно счастливы…

Представьте, что работы нет день-два…

Или постигнет болезнь, — болезнь, вызванная именно недостатком и недоброкачественностью пищи, отсутствием чистого воздуха, ухода, покоя: болезнь, настолько изнуряющая, что мешает работать, но не настолько опасная, чтобы заслужить койку в больнице… Что же тогда делается с этими несчастными?.. По правде говоря воображение не в состоянии нарисовать столь потрясающие картины.

Нищенский заработок, единственный и ужасный источник множества страданий… подчас даже порока, является уделом преимущественно женщин. Еще раз повторяем, что тут речь идет не о страдании отдельных лиц, а о бедствиях целых классов. Тип работницы, какой мы хотим показать в Горбунье, исходит из нравственных и материальных условий тысяч человеческих существ, вынужденных жить в Париже на 4 франка в неделю.

Итак, бедняжка, несмотря на неведомую ей великодушную помощь Агриколя, жила очень плохо. Ее здоровье, слабое уже и без того, сильно пошатнулось благодаря постоянным лишениям. Но по врожденной, исключительной деликатности Горбунья, не подозревая даже о маленькой жертве Агриколя, делала вид, что зарабатывает больше, дабы избавиться от предложения услуг и помощи, которые были для нее вдвойне тяжелы: и потому, что она знала стесненное положение Франсуазы и ее сына, и потому, что это больно задевало бы ее природную щепетильность, еще более развитую унижениями и несчастьями, преследовавшими ее без конца.

Но, что бывает редко, уродливое тело вмещало в себе любящую и благородную душу и развитой ум, способный даже понимать поэзию, благодаря совместному воспитанию и примеру Агриколя, у которого был сильно развит поэтический дар.

Бедной девушке первой доверил молодой кузнец свои литературные опыты. И когда он рассказал ей, какое наслаждение, какой чудесный отдых доставляют ему после тяжелого дневного труда поэтические грезы, молодая работница, одаренная исключительным природным умом, тотчас же поняла, каким источником наслаждения может быть для нее подобное занятие, именно для нее, вечно одинокой и презираемой.

И вот однажды, когда Агриколь только что прочел ей одно из своих стихотворений, Горбунья, к его великому удивлению, покраснев и смутившись, созналась ему в том, что и она последовала его примеру. Стихи бедной девушки грешили, быть может, в области размера и рифмы, но были задушевны и просты, как тихая жалоба, без горечи доверенная сердцу друга… С этого дня Агриколь и Горбунья обменивались взаимными советами и поощрениями. Но никому другому не поверяла она тайны своего творчества; впрочем, никто бы об этом и не догадывался: из-за дикой застенчивости большинство считало ее дурочкой.

Но как высока и прекрасна была душа этой несчастной! Ни в одной из ее никому неведомых песен не вылилось ни единого слова гнева или злобы против роковой участи, жертвой которой она стала с рождения. Это была грустная, но кроткая жалоба; в ней звучали безнадежность и покорность. А главными были звуки бесконечной нежности, грустного сочувствия, ангельского милосердия, обращенные ко всем несчастным, обездоленным, несущим, как она, двойную тяжесть уродства и нищеты.

Впрочем, в ее стихах часто выражалось наивное и искреннее поклонение красоте, без малейшей примеси зависти или горечи. Красотой она любовалась так же, как и солнцем.

Но, увы!.. многие стихи, написанные Горбуньей, были не известны даже Агриколю. И он никогда не должен был узнать о них. Молодой кузнец, не обладавший совершенной красотой, отличался мужественной, открытой внешностью, выражавшей доброту и смелость; сердце у него было благородное, пылкое и великодушное, ум выдающийся, веселость, мягкая и искренняя.

Немудрено, что Горбунья, выросшая вместе с ним, полюбила его так, как может любить несчастное создание, осужденное, из страха показаться слишком смешным, прятать это чувство в самых глубоких тайниках сердца… Горбунья знала, что она сумеет скрыть свое чувство, и потому не старалась его подавлять. И к чему? Кто и когда об этом узнает? Ее привязанность к Агриколю приписывалась привычке и братским отношениям, существовавшим между ними с детства; вот почему мучительное беспокойство, которое девушка не могла скрыть, когда в 1830 году молодого рабочего принесли после битвы окровавленного к матери, ни у кого не возбудило подозрения.

Обманутый, как все, внешним спокойствием, Агриколь не мог даже и заподозрить, что Горбунья его любила. Таков был нравственный облик бедно одетой девушки, вошедшей к Франсуазе, пока та готовила ужин сыну.

— А, это ты, Горбунья! — сказала жена Дагобера. — Ты не больна, бедняжка? Мы с утра не видались, поцелуй-ка меня!

Молодая девушка обняла мать Агриколя и ответила:

— У меня была срочная работа, и мне не хотелось терять ни минуты; но теперь я закончила и пошла за углем. Не надо ли вам чего принести?

— Нет, дитя мое, мне ничего не надо… Я только очень встревожена: вот уже половина девятого, а Агриколя все еще нет. — Затем Франсуаза прибавила со вздохом: — Он просто убивается на работе из-за меня… Ах, как я несчастна, бедная Горбунья… Знаешь, я совсем слепну; мои глаза отказываются служить после двадцати минут работы… я не могу шить даже мешки. Придется совсем сесть на шею бедному сыну! Это приводит меня в отчаяние…

— Ах, госпожа Франсуаза! Что если бы Агриколь вас слышал!

— Да, я это хорошо знаю… Бедный мальчик только обо мне и думает… но это еще больше огорчает меня. А потом меня не может не беспокоить то, что он из-за меня лишает себя тех удобств, которые предоставляет своим рабочим господин Гарди, достойный и превосходный хозяин. Подумай только, что вместо своей душной мансарды, где и днем темно, он мог бы за небольшую плату жить, как все его товарищи, в хорошей светлой комнате, теплой зимой и прохладной летом, с садом под окнами! А он так любит зелень! Я уж не говорю о том, как далеко ему отсюда ходить до фабрики и как это его утомляет…

— Но его усталость разом проходит как только он целует вас, госпожа Бодуэн! Он хорошо знает, как вы привязаны к этому дому, где он родился. Впрочем, господин Гарди предлагал ведь вам поселиться в Плесси вместе с Агриколем?

— Да, дитя мое… но тогда мне бы пришлось покинуть мою приходскую церковь! А на это я решиться не могу.

— Ну, а теперь успокойтесь, госпожа Франсуаза, — сказала, краснея, Горбунья. — Вот он… Я слышу его голос.

Действительно, на лестнице раздавалось звонкое, веселое пение.

— Только бы он не заметил, что я плакала, — сказала бедная мать, тщательно вытерев глаза. — У него только и есть один свободный часок, когда он может успокоиться и отдохнуть… Избави Бог отравить ему и эти немногие минуты!..
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

33 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:17 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
3. АГРИКОЛЬ БОДУЭН


Поэт-кузнец был высокий парень, лет двадцати четырех, ловкий и дюжий, с загорелым лицом, с черными волосами и черными глазами, орлиным носом, смелой, открытой и выразительной физиономией.
Сходство его с Дагобером усиливалось вследствие того, что он носил, по моде времени, густые черные усы, а подстриженная остроконечная бородка закрывала ему только подбородок, щеки же были тщательно выбриты от скул до висков. Оливкового цвета бархатные панталоны, голубая блуза, прокопченная дымом кузницы, небрежно повязанный вокруг мускулистой шеи черный галстук и суконная фуражка с коротким козырьком — таков был костюм Агриколя. Единственным, что представляло разительную противоположность с рабочим костюмом, был роскошный и крупный цветок темно-пурпурного цвета, с серебристо-белыми пестиками, который он держал в руке.

— Добрый вечер, мама… — сказал Агриколь, войдя в комнату и обнимая Франсуазу; затем, кивнув дружески головой девушке, он прибавил: — Добрый вечер, маленькая Горбунья!

— Мне кажется, ты очень запоздал, дитя мое, — сказала Франсуаза, направляясь к маленькому очагу, где стоял приготовленный скромный ужин сына: — Я уже стала беспокоиться…

— Обо мне, матушка, или о еде? — весело вымолвил Агриколь. — Черт возьми… Ты мне не простишь, что я заставил тебя ждать из-за хорошего ужина, который ты мне приготовила, потому что боишься, как бы он не стал хуже… Знаю я тебя, лакомку!

И, говоря это, кузнец пытался еще раз обнять мать.

— Да отстань ты, гадкий мальчик… Я из-за тебя опрокину котелок!

— А это будет уж обидно, мама, потому что пахнет чем-то очень вкусным… Дай-ка взглянуть, что это такое.

— Да нет же… подожди немножко…

— Готов об заклад побиться, что тут картофель с салом, до чего я такой охотник!

— В субботу-то, как же! — сказала Франсуаза с нежным упреком в голосе.

— Ах, правда! — произнес Агриколь, обменявшись с Горбуньей простодушно-лукавой улыбкой. — А кстати, о субботе… — прибавил он, получай-ка, матушка, жалованье…

— Спасибо, сынок, положи в шкаф.

— Ладно, матушка.

— Ах! — воскликнула молодая работница в ту минуту, когда Агриколь шел с деньгами к шкафу, — какой у тебя чудесный цветок, Агриколь!.. Я таких сроду не видала… да еще в разгар зимы… Взгляните только, госпожа Франсуаза.

— А! каково, матушка? — сказал Агриколь, приближаясь к матери, чтобы дать ей посмотреть на цветок поближе. — Поглядите-ка, полюбуйтесь, а главное — понюхайте… Просто невозможно найти более нежного, приятного запаха… это какая-то смесь ванили и флердоранжа note 15.

— Правда, дитя мое, замечательный запах! Бог ты мой, какая красота! — сказала Франсуаза, всплеснув руками от удивления. — Где ты это нашел?

— Нашел, мама? — отвечал Агриколь со смехом. — Черт возьми! Ты, пожалуй, думаешь, что такое можно найти по дороге от Мэнской заставы до улицы Бриз-Миш?!

— Откуда он у тебя? — спросила Горбунья, разделявшая любопытство Франсуазы.

— А! Так вот!.. Вам, верно, очень хочется узнать… Ладно уж, сейчас я удовлетворю ваше любопытство… заодно ты узнаешь, мама, почему я так поздно вернулся… Правда, меня еще одно задержало: сегодня поистине день приключений… Я спешил домой, дошел до угла Вавилонской улицы, вдруг слышу слабый, жалобный визг. Было еще довольно светло… Гляжу… на тротуаре воет хорошенькая, маленькая собачка, какую только можно представить; не больше кулака, черная с подпалинами; уши и шерсть по самые лапки.

— Верно, заблудившаяся собака, — сказала Франсуаза.

— Именно. Взял я эту крошечную собачонку, и она принялась лизать мне руки. На шее у собачки была надета широкая пунцовая лента, завязанная большим бантом. Но кто же ее хозяин? Заглянул я под ленту, вижу узенький ошейничек, сделанный из позолоченных или золотых цепочек с маленькой бляхой… Вынул я из моей коробки с табаком спичку, чиркнул и при ее свете прочитал: «Резвушка, принадлежит мадемуазель Адриенне де Кардовилль, Вавилонская улица, дом N7».

— К счастью, ты как раз был на этой улице, — сказала Горбунья.

— Совершенно верно. Взял я собачку под мышку, осмотрелся, поравнялся с длинной садовой оградой, которой, казалось, конца не было, и очутился, наконец, у дверей небольшого павильона, несомненно принадлежавшего громадному особняку, находящемуся на другом конце ограды парка, — так как этот сад явно похож на парк, — и, подняв голову, увидал надпись: дом N7, недавно подновленную на дверях небольшой калитки с окошечком. Я позвонил; через несколько мгновений, во время которых, вероятно, меня разглядывали, мне казалось, что сквозь решетку смотрит пара глаз, — дверь отворилась… Ну, а что произошло дальше… Вы просто мне не поверите…

— Почему, сынок?

— Да потому, что это будет похоже на волшебную сказку.

— На волшебную сказку? — спросила Горбунья.

— Несомненно. Я до сих пор ослеплен и поражен тем, что видел. Осталось как бы смутное впечатление сна.

— Ну, дальше, дальше, — сказала добрая женщина, до такой степени заинтересовавшись, что не заметила даже, как ужин сына начал слегка пригорать.

— Во-первых, — продолжал кузнец, улыбаясь нетерпеливому любопытству, который он возбудил, — мне открыла дверь молоденькая барышня, такая хорошенькая, мило и кокетливо одетая, что ее можно бы было принять за очаровательный старинный портрет. Я еще не сказал ни слова, как она воскликнула: «О, сударь, да это Резвушка; вы ее нашли, вы ее принесли; как будет счастлива мадемуазель Адриенна! Пойдемте скорей, пойдемте; она будет очень сожалеть, если не сможет доставить себе удовольствие поблагодарить вас лично!» И, не давая мне времени ответить, девушка сделала знак следовать за ней. Ну, мама, поскольку она шла очень быстро, мне трудно было бы описать все то великолепие, которое поразило меня в маленькой зале, слабо освещенной и полной аромата. Но открылась другая дверь… Ах! что это было! Я был сразу ослеплен. Я не могу ничего вспомнить, кроме какого-то сверкания золота, света, хрусталя, цветов, а среди всего этого блеска — девушка необыкновенной красоты! О! красоты идеальной, но с волосами совсем рыжими… то есть скорее блестящими, как золото… Это было. Я в жизни таких волос не видал! При этом черные глаза, пунцовые губы и ослепительная белизна, вот все, что я могу припомнить, потому что, повторяю вам, я был так удивлен, так поражен, что видел точно сквозь дымку. «Госпожа, — сказала провожавшая меня девушка, которую я уж никак бы не принял за горничную, так изящно она была одета, — вот Резвушка, этот господин ее нашел и принес!» — «Ах, господин, как я вам благодарна! — сказала мне нежным, серебристым голосом девушка с золотыми волосами. — Я до безумия привязана к Резвушке! — Затем, решив, вероятно, по моей одежде, что она может и даже должна меня поблагодарить не только словами, она взяла лежащий возле нее шелковый кошелек и, я должен сознаться, не без колебания прибавила: — Вероятно, сударь, возвращение Резвушки доставило вам беспокойство; быть может, вы потеряли дорогое время… позвольте мне…» И с этими словами она протянула мне кошелек.

— Ах, Агриколь! — грустно промолвила Горбунья: — как она могла так ошибиться!

— Выслушай до конца… и ты ее простишь, эту барышню. Заметив, вероятно, сразу по моему лицу, как меня задело ее предложение, она взяла из великолепной фарфоровой вазы, стоявшей возле нее, этот роскошный цветок и с выражением, полным любезности и доброты, обратилась ко мне и сказала, желая показать, как ей досадно, что она меня оскорбила: «По крайней мере не откажитесь принять от меня этот цветок!».

— Ты прав, Агриколь, — грустно улыбаясь, промолвила Горбунья. — Нельзя лучше поправить невольную ошибку.

— Благородная девушка! — сказала, вытирая глаза, Франсуаза, — как хорошо она поняла моего Агриколя!

— Не правда ли, матушка? В ту минуту когда я брал цветок, не смея поднять глаз, — потому что, хотя я не из робкого десятка, но эта барышня, несмотря на свою доброту, внушала мне какое-то особенное почтение, — дверь отворилась, и другая, красивая молодая девушка, высокая брюнетка, в странной, но очень красивой одежде, доложила рыжей барышне: «Госпожа, он здесь»… Та тотчас же поднялась и обратилась ко мне: «Тысячу извинений, господин… Я никогда не забуду сколь я обязана вам за испытанное удовольствие… Будьте любезны и на всякий случай потрудитесь запомнить мой адрес и мое имя: Адриенна де Кардовилль». С этими словами она скрылась. Я не нашелся, что и ответить; молодая девушка проводила меня до калитки, сделала восхитительный реверанс, и я очутился на Вавилонской улице, повторяю вам, в таком изумлении и ослеплении, как будто вышел из заколдованного замка.

— А и правда, сынок, совсем как в сказке, не правда ли, милая Горбунья?

— Да, госпожа Франсуаза, — ответила молодая девушка рассеянным и задумчивым тоном, которого, однако, Агриколь не заметил.

— Меня особенно тронуло, — продолжал он, — что как ни рада была эта барышня увидать свою маленькую собачку, она не только не забыла обо мне, как сделали бы многие на ее месте, но даже не занялась с ней, пока я был там. Это доказывает ее сердечность и деликатность, не правда ли, Горбунья? Словом, думаю, что барышня так добра и великодушна, что я ни минуту не задумался бы обратиться к ней в каких-нибудь сложных обстоятельствах…

— Да… ты прав, — отвечала Горбунья все более и более рассеянно.

Бедная девушка сильно страдала… Она не испытывала ни зависти, ни ненависти к этой молодой незнакомке, принадлежавшей, казалось, по ее красоте, богатству, изящности поступков к такой блестящей и высокой сфере, куда не мог достичь даже взор нашей Горбуньи… Но невольно, с болью оглянувшись на себя, несчастная девушка никогда, быть может, так сильно не чувствовала бремени своей нищеты и уродства…

И все-таки эта благородная девушка из-за обычной для нее скромной и кроткой покорности судьбе, только за одно слегка рассердилась на Адриенну де Кардовилль: за то, что она предложила Агриколю деньги; но изысканный поступок, каким была исправлена эта ошибка, глубоко тронул Горбунью…

А все-таки она чувствовала, что сердце ее разрывается на части; все-таки она не могла удержаться от слез, любуясь на дивный цветок, столь великолепный и ароматный, который, должно быть, так дорог Агриколю, потому что подарила его прелестная рука.

— А теперь, матушка, — продолжал со смехом молодой кузнец, не замечая грустного волнения Горбуньи, — вы изволили скушать раньше супа пирожное, что касается рассказов, я вам сообщил одну из причин моего замедления… а вот и другая… Сейчас, войдя в дом, я внизу на лестнице встретился с красильщиком; рука у него была окрашена в превосходный зеленый цвет; он меня остановил и объявил с испуганным видом, что заметил бродившего около нашего дома какого-то довольно хорошо одетого господина, который, казалось, за кем-то подсматривал… «Ну, так что же нам-то до этого, папаша Лорио? — сказал я ему. — Уж не боитесь ли вы, что у нас украдут секрет прекрасной зеленой краски, в которой у вас рука по локоть точно в перчатку затянута?»

— А что это в самом деле за человек, Агриколь? — сказала Франсуаза.

— Да, право, матушка, не знаю, да и не хочу знать: я посоветовал папаше Лорио, который болтлив, как сойка, вернуться к своему чану, потому что ему так же безразлично, как и мне, шпионит кто за нами или нет…

Говоря это, Агриколь положил маленький кожаный кошелек с деньгами в средний ящик шкафа.

В то время пока Франсуаза ставила на угол стола котелок с кушаньем, Горбунья, выйдя из задумчивости, налила воды в таз и, подав его молодому кузнецу, сказала нежным и робким голосом:

— Это для рук, Агриколь!

— Спасибо, крошка… Ну, и милая же ты девушка!.. — И затем совершенно просто и непринужденно Агриколь прибавил: — На тебе за труды этот красивый цветок…

— Ты отдаешь его мне! — воскликнула изменившимся голосом девушка, между тем как яркая краска залила ее бледное и привлекательное лицо. — Ты отдаешь его мне… этот прелестный цветок… цветок, подаренный такой красивой, богатой, доброй и ласковой барышней?! — и бедная Горбунья повторяла все с увеличивающимся изумлением: — И ты мне его отдаешь!

— А на кой черт он мне? На сердце, что ли, положить? Или заказать из него булавку?.. — сказал со смехом Агриколь. — Я был очень тронут, это правда, тем, как любезно отблагодарила меня эта барышня. Я в восторге, что нашел ее собачку, и очень счастлив, что могу подарить тебе этот цветок, если он тебе нравится… Видишь, какой сегодня удачный день!

И пока Горбунья, трепеща от счастья, волнения и удивления, принимала цветок, молодой кузнец, продолжая разговор, мыл руки, причем они оказались такими черными от железных опилок и угольной копоти, что прозрачная вода превратилась в черную жидкость. Агриколь, указав Горбунье взглядом на это превращение, шепнул ей, улыбаясь:

— Вот и дешевые чернила для нашего брата бумагомарателя… Вчера я окончил одно стихотворение, которое показалось мне не совсем уж плохим; я тебе его прочту.

Говоря это, Агриколь простодушно вытер руки о свою блузу, пока Горбунья ставила таз на комод, благоговейно укладывая на один из его краев свой цветок.

— Разве ты не можешь попросить полотенце? — заметила Франсуаза сыну, пожимая плечами. — Вытирать руки блузой, можно ли так!

— Она целый день печется у пламени горна… значит, ей вовсе не вредно освежиться вечерком!.. А! Экий я у тебя неслух, мама!.. побрани-ка меня хорошенько… если хватит храбрости!.. Ну-ка!

В ответ на это Франсуаза, обхватив руками голову своего сына, славную голову, прекрасную, честную, столь решительную и умную, посмотрела на него с материнской гордостью и несколько раз крепко поцеловала в лоб.

— Ну садись же! Ты целый день на ногах в кузнице, а теперь уже так поздно.

— Опять твое кресло… ежевечерне пререкание начинается вновь!.. Убери его, пожалуйста, мне и на стуле удобно.

— Ну, уж нет, по крайней мере дома-то ты должен хорошенько отдохнуть после тяжелой работы.

— Ну, не тиранство ли это, Горбунья? — весело шутил Агриколь, усаживаясь в кресло. — Впрочем, я ведь притворяюсь: мне, конечно, очень удобно сидеть в кресле и я очень рад его занять. С тех пор как я отдыхал на троне в Тюильри, мне нигде не было так удобно!

С одной стороны стола Франсуаза резала для сына хлеб, с другой Горбунья наливала ему вина в серебряный бокал. В этой нежной предупредительности двух прекрасных женщин к их любимцу было нечто трогательное.

— А ты разве со мной не поужинаешь? — спросил Горбунью Агриколь.

— Спасибо, Агриколь, — отвечала швея, потупив глаза, — я только что пообедала.

— Ну, да ведь я тебя только так, из вежливости и приглашал; точно мне неизвестны твои маленькие странности, что ты, например, ни за что на свете не станешь у нас есть… Это вроде матушки: она, видите ли, предпочитает есть одна… чтоб я не видел, как она на себе экономит…

— Да нет же, Боже мой! Мне просто полезнее обедать пораньше… Ну, как тебе нравится это блюдо?

— Просто превосходно! Как оно может не понравиться!.. ведь это треска с репой… А я обожаю треску; мне явно нужно было родиться рыбаком на Ньюфаундленде!

Доброму малому, напротив, казалось не очень сытным после целого дня тяжелой работы это безвкусное и к тому же подгоревшее во время его рассказа кушанье, но он знал, какое удовольствие доставляет матери его постничание по определенным дням, и поэтому ел рыбу с видом полного наслаждения, так что славная женщина была совершенно обманута и с довольным видом заявила:

— О да! Я вижу, с каким удовольствием ты ешь, милый мальчик: подожди, я тебя этим угощу на следующей неделе в пятницу и в субботу.

— Спасибо, мама, только уж не два дня подряд, а то меня избалуешь… Ну-с, а теперь давайте придумывать, как мы проведем это воскресенье. Надо хорошенько повеселиться, а то ты, мама, что-то последние дни печальная, а я этого не выношу… Когда ты грустна, мне все кажется, что ты мной недовольна.

— Недовольна таким сыном? тобой? самым примерным…

— Хорошо, хорошо! Так докажи мне, что ты абсолютно счастлива и повеселись завтра немножко. Быть может, сударыня, и вы удостоите нас своей компании, как в прошлый раз? — сказал Агриколь, расшаркиваясь перед Горбуньей.

Девушка покраснела, опустила глаза и не отвечала ни слова; на лице ее выразилось глубокое огорчение.

— Ведь ты знаешь, сын мой, что по праздникам я всегда хожу в церковь, — отвечала Франсуаза.

— Ну, хорошо, но ведь по вечерам службы нет?.. Я ведь тебя не зову в театр, мы пойдем только посмотреть нового фокусника: очень, говорят, хорошо и занятно.

— Это все-таки своего рода зрелище… Нет, спасибо.

— Матушка, право, вы уж преувеличиваете!

— Но, дитя мое, я, кажется, никому не мешаю делать, кто что хочет.

— Это правда… прости меня, матушка… Ну что же, пойдемте тогда просто прогуляться по бульварам, коли погода будет хорошая: ты, я и бедняжка Горбунья; она около трех месяцев не выходила с нами, а без нас она тоже не выходит…

— Нет уж, сынок, иди гулять один; ты заслужил, кажется, право погулять в воскресенье!

— Ну, Горбунья, голубушка, помоги мне уговорить маму.

— Ты знаешь ведь, Агриколь, — сказала девушка, краснея и не поднимая глаз, что я не могу больше выходить ни с тобой… ни с твоей матушкой…

— Это почему, госпожа? Позвольте вас спросить, если это не нескромно, что за причина подобного отказа? — засмеялся Агриколь.

Девушка грустно улыбнулась и отвечала:

— Потому что я вовсе не желаю быть причиной ссоры.

— Ах, извини, милая, извини!.. — воскликнул кузнец с искренним огорчением и с досадой ударил себя по лбу.

Вот на что намекала Горбунья.

Иногда, очень нечасто, — бедная девушка боялась стеснить их, — Горбунья ходила гулять с кузнецом и его матерью. Для швеи эти прогулки являлись ни с чем несравнимыми праздниками. Много ночей приходилось ей недосыпать, много дней сидеть впроголодь, чтобы завести приличный чепчик и маленькую шаль: она не хотела конфузить своим нарядом Агриколя и его мать. Для нее те пять или шесть прогулок под руку с человеком, которому она втайне поклонялась, были единственными в жизни счастливыми днями. В последнюю прогулку какой-то неотесанный грубиян так сильно ее толкнул, что молодая девушка не могла удержаться и слегка вскрикнула. «Тем хуже для тебя, противная Горбунья!» — отвечал он на ее возглас. Агриколь, как и его отец, был наделен кротким и терпеливым характером, часто встречающимся у людей сильных, храбрых, с великодушным сердцем. Но если ему случалось иметь дело с наглым оскорблением, он приходил в страшную ярость. Взбешенный злостью и грубостью этого человека, Агриколь оставил мать и Горбунью, подошел к грубияну, казавшемуся ему вполне ровней как по годам, так и по росту и силе, и закатил ему две самые звонкие оплеухи, какие только может дать большая и могучая рука кузнеца. Наглец хотел ответить тем же, но Агриколь, не давая ему опомниться, ударил его еще раз, чем вызвал полное одобрение толпы, среди которой грубиян поспешил скрыться, сопровождаемый свистками и насмешками. Об этом-то происшествии и напомнила Горбунья, говоря, что не желает доставлять Агриколю неприятности.

Огорчение кузнеца, невольно напомнившего об этом грустном происшествии, совершенно понятно. Воспоминание о нем было для молодой девушки еще тяжелее, чем Агриколь мог предположить: она его страстно любила, а причиной ссоры было как раз ее жалкое и смешное уродство. Агриколь, при всей своей силе и мужестве, обладал нежным сердцем ребенка; поэтому при мысли о том, как грустно девушке вспоминать эту историю, у него навернулись на глаза крупные слезы, и, раскрыв ей братские объятия, он вымолвил:

— Прости меня за глупость… Иди сюда, поцелуй меня… — и с этими словами он крепко поцеловал Горбунью в ее похудевшие, бледные щеки.

При этом дружеском объятии сердце девушки болезненно забилось, губы побелели, и она ухватилась за стол, чтобы не упасть.

— Ну, что? Ты меня ведь простила? Да? — спросил Агриколь.

— Да, да, — говорила она, стараясь победить свое волнение, — в свою очередь, прости меня за мою слабость… Но мне так больно при воспоминании об этой ссоре… я так за тебя испугалась… Что, если бы все люди приняли сторону того человека?..

— Ах, Господи! — воскликнула Франсуаза, выручая Горбунью совершенно бессознательно. — Я в жизни никогда не была так напугана!

— Ну, что касается тебя, мама, — прервал ее Агриколь, желая переменить неприятный для него и швеи разговор, — то для жены солдата… конного гренадера императорской армии… ты уж слишком труслива! Ах, молодчина мой отец! Нет… знаешь… я просто не могу и представить, что он возвращается… Это меня… у меня голова идет кругом!

— Возвращается… — сказала Франсуаза, вздыхая. — Дай-то Бог, чтобы это было так!

— Как, матушка, дай Бог? Необходимо, чтобы он дал… сколько ты за это обеден отслужила!

— Агриколь… дитя мое! — прервала его мать, грустно покачивая головой, — не говори так… и потом речь идет о твоем отце.

— Эх… право, я сегодня удивительно ловок! Тебя теперь задел… Просто точно взбесился или одурел… Прости меня, матушка. Я сегодня весь вечер должен только извиняться… прости меня… Ты ведь знаешь, когда у меня с языка срывается нечто подобное, то это происходит невольно… Я чувствую, как тебе бывает больно.

— Ты оскорбляешь… не меня, дитя мое!

— Это все равно. Для меня ничего не может быть хуже, чем обидеть тебя… мою мать! Но что касается скорого возвращения батюшки, то в этом я совершенно не сомневаюсь…

— Однако мы не получали писем более четырех месяцев.

— Вспомни, матушка: в том письме, которое он кому-то диктовал, сознаваясь с прямотой истинного военного, что, выучившись порядочно читать, он писать все-таки не умеет… так именно в этом письме он просил, чтобы о нем не беспокоились, что в конце января он будет в Париже и за три или четыре дня до приезда уведомит, у какой заставы я должен его встретить.

— Так-то так… но ведь уж февраль, а его все нет…

— Тем скорее мы его дождемся… Скажу больше… мне почему-то кажется, что наш Габриель вернется к этому же времени… Его последнее письмо из Америки позволяет надеяться… Какое счастье, матушка… если вся семья будет в сборе!

— Да услышит тебя Бог, сынок! Славный это будет для меня день!

— И он скоро настанет, поверь. Что касается батюшки, раз нет новостей, значит, все нормально…

— Ты хорошо помнишь отца, Агриколь? — спросила Горбунья.

— По правде сказать, я лучше всего помню его большую меховую шапку и усы, которых я до смерти боялся. Меня могли с ним примирить только красная ленточка креста на белых отворотах мундира и блестящая рукоятка сабли! Не правда ли, матушка?.. Да что это? Никак ты плачешь?

— Бедняга Бодуэн!.. Как он страдал, я думаю, от столь долгой разлуки! В его-то годы, в шестьдесят лет!.. Ах, сынок… мое сердце готово разорваться, когда подумаю, что он и здесь найдет ту же нужду и горе.

— Да что ты говоришь?

— Сама я больше ничего не могу заработать…

— А я-то на что? Разве здесь не имеется комнаты и стола для него и для тебя? Только, мама, раз дело зашло о хозяйстве, — прибавил кузнец, стараясь придать самое нежное выражение своему голосу, чтобы не задеть мать, — позволь мне тебе сказать одно словечко: раз батюшка и Габриель вернутся, тебе не надо будет ставить столько свечей и заказывать обеден, не так ли?.. Ну, на эти деньги отец и сможет иметь каждый день бутылочку вина и табака на трубку… Затем по воскресеньям мы его будем угощать обедом в трактире.

Речь Агриколя была прервана стуком в дверь.

— Войдите! — крикнул он.

Но, вместо того чтобы войти, посетитель только приотворил дверь, и в комнату просунулась рука, окрашенная в блестящую зеленую краску, и принялась делать знаки кузнецу.

— Да ведь это папаша Лорио!.. образец красильщиков, — сказал Агриколь. — Входите же без церемоний.

— Не могу, брат… я весь в краске с ног до головы… Я выкрашу в зеленый цвет весь пол у госпожи Франсуазы.

— Тем лучше… он будет похож на луг, а я обожаю деревню!

— Без шуток, Агриколь, мне необходимо с вами поговорить.

— Не о том ли господине, что за нами шпионит? Успокойтесь, что нам до него за дело?

— Нет, мне кажется, он ушел… или за густым туманом я его больше не вижу… Нет, не за тем я… Выйдите-ка поскорее… дело очень важное, — прибавил красильщик с таинственным видом, — дело касается вас одного.

— Меня? — спросил с удивлением Агриколь, вставая с места. — Что это может быть такое?

— Да иди же узнай, — сказала Франсуаза.

— Ладно, матушка; но черт меня побери, если я что-нибудь понимаю.

И кузнец ушел, оставив мать и Горбунью одних.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

34 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:18 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
4. ВОЗВРАЩЕНИЕ


Агриколь возвратился минут через пять; лицо его было бледно, взволнованно, глаза полны слез, руки дрожали; но выглядел он счастливым и необыкновенно растроганным. Он с минуту оставался у двери, как будто волнение мешало ему подойти к матери.

Зрение Франсуазы настолько ослабло, что она сразу и не заметила перемены в лице сына.

— Ну, что там такое, дитя мое? — спросила она.

Раньше чем кузнец мог ответить, Горбунья, более проницательная, воскликнула громко:

— Агриколь… что случилось? Отчего ты так бледен?

— Матушка, — сказал молодой рабочий взволнованным голосом, бросившись к матери и не ответив Горбунье, — матушка, случилось нечто, что вас очень поразит… Обещайте мне, что вы будете благоразумны…

— Что ты хочешь сказать? Как ты дрожишь! Посмотри-ка на меня! Горбунья права… ты страшно бледен!

Агриколь встал на колени перед матерью и, сжимая ее руки, говорил:

— Милая матушка… надо… вы не знаете… однако…

Кузнец не мог кончить фразы, голос его прервался от нахлынувших радостных слез.

— Ты плачешь, сын мой?.. Боже… но что случилось?.. Ты меня пугаешь!..

— Не пугайся… напротив… — говорил Агриколь, вытирая глаза, — это большое счастье… но прошу тебя еще раз: постарайся быть благоразумной… Слишком большая радость может быть так же гибельна, как и горе!..

— Ну! говори же!

— Я же предсказывал, что он вернется!

— Твой отец!!! — вскрикнула Франсуаза.

Она вскочила со стула. Но радость и изумление были настолько сильны, что бедная женщина схватилась за сердце, как бы стараясь сдержать его биение, и зашаталась.

Сын подхватил ее и посадил в кресло. Горбунья, отошедшая из скромности в сторону во время этой сцены, поглотившей все внимание матери и сына, робко подошла к ним, видя, что помощь будет нелишней, так как лицо Франсуазы все более и более изменялось.

— Ну, мужайся, матушка, — продолжал кузнец. — Удар уже нанесен, теперь остается насладиться радостью свидания с батюшкой.

— Бедный Бодуэн… после восемнадцати лет разлуки! — говорила Франсуаза, заливаясь слезами. — Да правда ли это, правда ли, Бог мой?

— Настолько правда, что если вы мне обещаете не волноваться больше, то я могу вам сказать, когда вы его увидите.

— Неужели… скоро? Да?

— Да… скоро…

— Когда же он приедет?

— Его можно ждать с минуты на минуту… завтра… сегодня, быть может…

— Сегодня?

— Да, матушка… Надо вам сказать все… Он возвратился… он здесь!..

— Он здесь… здесь…

Франсуаза не могла окончить фразы от волнения.

— Сейчас он внизу… он послал за мной красильщика, чтобы я мог тебя подготовить… он боялся, добряк, поразить тебя неожиданной радостью…

— О, Боже!

— А теперь, — воскликнул кузнец, со взрывом неописуемого восторга, — он здесь, он ждет! Ах, матушка… я не могу больше… Мне кажется, в эти последние десять минут у меня сердце выскочит из груди.

И, бросившись к двери, он ее распахнул. На пороге стоял Дагобер: он держал за руки Розу и Бланш.

Вместо того чтобы броситься в объятия мужа, Франсуаза упала на колени и начала молиться. От глубины сердца она благодарила Создателя за исполнение горячих молитв, за высокую милость, которой он вознаградил все ее жертвы.

С минуту все оставались неподвижны и безмолвны.

Агриколь с нетерпением ожидал конца материнской молитвы; он насилу сдерживал, из чувства деликатности и уважения, страстное желание броситься отцу на шею.

Старый солдат испытывал то же, что и кузнец. Они сразу друг друга поняли; в первом взгляде, каким они обменялись, проявилось все их почтение и любовь к превосходной женщине, которая в порыве религиозного рвения забыла для Творца о его творениях.

Роза и Бланш, смущенные и растроганные, с сочувствием смотрели на коленопреклоненную женщину, а Горбунья запряталась в самый темный уголок комнаты, чувствуя себя чужой и естественно забытой в этом семейном кружке, что не мешало ей плакать от радости при мысли о счастье Агриколя.

Наконец Франсуаза встала, бросилась к мужу и упала в его объятия. Наступила минута торжественного безмолвия. Дагобер и Франсуаза не говорили ни слова. Слышны были только всхлипывания и радостные вздохи. Когда старики приподняли головы, на их лицах выражалась спокойная, ясная радость… так как полное счастье простых и чистых натур не влечет за собой ничего лихорадочного и тревожно-страстного.

— Дети мои, — растроганно сказал солдат, указывая сиротам на Франсуазу, между тем как та, немного успокоившись, с удивлением смотрела на них, — вот моя дорогая, добрая жена… Для дочерей генерала Симона она будет тем же, чем был я…

— Значит, вы будете смотреть на нас как на своих дочерей, сударыня! — сказала Роза, подходя с сестрой к Франсуазе.

— Дочери генерала Симона! — воскликнула с удивлением жена Дагобера.

— Да, дорогая Франсуаза, это они… Издалека пришлось мне их везти… и немало труда это стоило… Я расскажу тебе обо всем этом потом.

— Бедняжки… точно два ангелочка… и как похожи друг на друга! — говорила Франсуаза, любуясь сиротами с чувством глубокого участия, равнявшегося восхищению.

— Ну, а теперь… твоя очередь! — сказал Дагобер, обращаясь к сыну.

— Наконец-то! — воскликнул тот.

Описать безумную радость отца и сына, их восторженные поцелуи и объятия невозможно. Дагобер то и дело останавливал сына, клал ему руки на плечи, любуясь его мужественным, открытым лицом, стройной и сильной фигурой, затем снова сжимал в могучих объятиях, повторяя:

— Ну, не красавец ли этот мальчик, как сложен-то! А лицо какое доброе!

Горбунья наслаждалась счастьем Агриколя. Она все еще стояла, притаившись, никем не замеченная, в темном уголке комнаты, и желала так же незаметно исчезнуть, думая, что ее присутствие неуместно. Но уйти было невозможно. Дагобер с сыном почти совершенно заслонили дверь, и Горбунья поневоле должна была оставаться в комнате. Швея не могла оторвать глаз от прелестных лиц Розы и Бланш; ей сроду не случалось видеть таких красавиц, а удивительное сходство сестер окончательно ее поразило. Скромная траурная одежда молодых девушек указывала на их бедность, и это усиливало симпатию Горбуньи к прелестным сиротам.

— Бедные девочки, им холодно; их крошечные ручки совсем ледяные, а печка, к несчастью, погасла!.. — сказала Франсуаза.

Она старалась отогреть маленькие ручки в своих руках, пока Дагобер и Агриколь отдавались излияниям так долго сдерживаемой нежности…

Когда Франсуаза заметила, что печка потухла, Горбунья с радостью ухватилась за предлог, который мог служить извинением ее присутствию; она бросилась в чулан, где хранились дрова и угли, захватила несколько поленьев, положила их в печь и, стоя перед ней на коленях, с помощью оставшихся под пеплом горячих угольков быстро развела огонь, который скоро начал весело потрескивать и разгораться. Затем она налила воды в кофейник и поставила его на очаг, считая, что девушек необходимо напоить чем-нибудь теплым.

Горбунья делала все это так тихо и проворно, ее присутствие было так незаметно среди всеобщей радости, что Франсуаза, занятая молодыми гостьями, только по приятной теплоте, распространившейся по комнате, да по шуму закипевшей в кофейнике воды заметила, что печка уже затоплена. Но даже это странное явление — печка, затопившаяся как будто сама собой, нисколько не поразило Франсуазу: она вся была поглощена мыслью, как ей разместить Розу и Бланш, так как солдат не предупредил ее об их приезде.

Вдруг за дверьми послышался громкий лай.

— Батюшки, да это мой старый Угрюм! — сказал Дагобер, направляясь к дверям. — Он просится, чтобы его пустили. Он тоже хочет со всеми познакомиться.

Угрюм одним прыжком очутился в комнате и через минуту почувствовал себя совершенно как дома. Потершись своей длинной мордой о Дагобера, Розу и Бланш, он так же приветствовал Франсуазу и Агриколя, после чего, видя, что на него не обращают внимания, отыскал в уголке бедную Горбунью и, решив, конечно, что друзья наших друзей — наши друзья, принялся ласково лизать руки забытой всеми девушки.
Эта ласка почему-то необыкновенно растрогала Горбунью, у которой даже слезы навернулись на глаза… Она погладила своей длинной, худой и бледной рукой умную голову Угрюма, и, видя, что больше ее услуг никому не потребуется, захватила прелестный цветок, подаренный ей Агриколем, и, отворив потихоньку дверь, незаметно выскользнула из комнаты.

После радостных восторгов свиданья Дагобер и его семья перешли к вопросам житейским.

— Бедняжка жена, — сказал солдат, указывая глазами на Розу и Бланш, — ты не ждала, небось, такого сюрприза?

— Мне только обидно, — отвечала Франсуаза, — что я не могу предложить дочерям генерала Симона лучшего помещения… Ведь вместе с мансардой Агриколя…

— Эта комната составляет весь наш особняк… Конечно, существуют дома и более вместительные!.. Но успокойся: бедные девочки приучены к терпению. Завтра же мы отправимся вместе с сыном, — и, уверяю тебя, не он будет самым добрым и гордым в нашей паре, — прямо на завод к господину Гарди, чтобы поговорить о делах с отцом генерала Симона…

— Завтра, батюшка, вы никого из них не застанете, — возразил Агриколь, — ни господина Гарди, ни отца маршала Симона.

— Как ты сказал?.. Маршала?

— Я сказал правду. В 1830 году друзьям генерала Симона удалось восстановить его права на все титулы и чины, какими его наградил император после победы при Линьи!

— Неужели? — воскликнул растроганный Дагобер. — Впрочем, чему же я удивляюсь?.. Должна же была восторжествовать справедливость… Раз император сказал… я думаю, по меньшей мере, должно было быть так, как он сказал… Но все-таки это меня растрогало… до глубины сердца… — Затем, обращаясь к девушкам, он прибавил: — Итак, девочки, слышите?.. вы явились в Париж дочерьми герцога и маршала!.. Правда, видя вас в этой бедной каморке, никто бы не подумал, что вы герцогини!.. Но подождите, бедные малютки… все устроится!.. Я думаю, старик Симон был очень рад, узнав о возвращении титулов его сыну? Правда?

— Он говорит, что с радостью уступил бы все эти почести за счастье увидеть сына… так как все хлопоты друзей генерала и восстановление справедливости произошли в его отсутствие… Впрочем маршала ожидают, последние письма из Индии говорят о его скором возвращении.

При этих словах Роза и Бланш переглянулись: их глаза наполнились сладкими слезами.

— Ну, слава Богу. Мы сильно рассчитывали на его возвращение, я и девочки! Но отчего же мы никого не застанем завтра на фабрике?

— И господин Гарди и Симон уехали дней на десять для осмотра одного английского завода на юге Франции, но их ждут со дня на день…

— Черт возьми!.. как это досадно… Мне надо было поговорить с отцом генерала об очень важном деле. Впрочем, можно и написать: вероятно, его адрес известен? Так что ты завтра же уведоми его о приезде внучек. А пока, девочки, — прибавил солдат, обращаясь к Розе и Бланш, — жена вас уложит у себя на кровати: на войне — как на войне! В дороге бывало не лучше этого!

— Ты знаешь, с тобой и с твоей женой нам везде будет хорошо! — сказала Роза.

— Кроме того, у нас теперь одна мысль: надежда на скорое свидание с отцом и радость, что наконец мы в Париже… — прибавила Бланш.

— Ну, конечно, с такими надеждами ждать можно! — сказал Дагобер. — Однако все-таки я думаю, что после ваших мечтаний о Париже подобная обстановка вам кажется дикой… непохоже уж вовсе на золотой город ваших грез… Но терпение, терпение… скоро вы убедитесь, что Париж не так плох… как кажется…

— Конечно, — весело засмеялся Агриколь, — для этих барышень достаточно возвращения маршала, чтобы Париж превратился в золотой город!

— Вы совершенно правы, Агриколь, — улыбнувшись, промолвила Роза, — вы нас поняли!

— Как, госпожа… вы изволите знать мое имя?

— Конечно, да. Мы часто говорили о вас с Дагобером, а совсем недавно и с Габриелем, — прибавила Бланш.

— С Габриелем?! — воскликнули одновременно мать и сын.

— Ну да! — прервал их Дагобер, делая знак сиротам. — У нас ведь хватит рассказов на две недели… в том числе и рассказ о встрече с Габриелем… О нем я могу сказать одно: что, в своем роде, он стоит моего мальчика… (не могу удержаться, чтобы не сказать «мой мальчик») они стоят друг друга и могут считаться братьями… А ты славная у меня женщина, право, славная… — прибавил Дагобер с чувством — право, хорошее дело!.. При твоей-то бедности ты еще взяла на себя заботу о несчастном ребенке, воспитала его вместе с сыном… Право, это очень здорово…

— Не говори так… все очень просто…

— Ну, ладно… я тебе отплачу потом, запишу на счет… А пока ты, наверно, с ним увидишься не позже завтрашнего дня…

— Дорогой мой брат… так и он вернулся! — воскликнул кузнец. — Ну вот и скажите после этого, что нет особенных счастливых дней! Да как вы его встретили, батюшка?

— Вот как: «вы»!.. Все еще «вы»?.. Уж не думаешь ли ты, что раз пишешь стихи, так уж стал слишком важным барином, чтобы быть на «ты» с отцом?

— Батюшка!

— Нет, брат, тебе придется много раз сказать мне «ты» да «тебя», чтобы я наверстал их за восемнадцать лет… Что касается Габриеля, я сейчас тебе расскажу, где мы его встретили, потому что если ты рассчитываешь спать, то ты очень ошибаешься: я лягу с тобой, и мы еще поболтаем… Угрюм ляжет у дверей этой комнаты… он уже сыздавна привык охранять девочек…

— Господи, я просто сегодня совсем потеряла голову… но сию минуту… Если ты и барышни хотите покушать, Агриколь сейчас сбегает в трактир…

— Хотите, детки?

— Нет, благодарим, Дагобер: мы так радостно взволнованы, что не можем есть.

— Ну, а уж сахарной-то воды горячей с вином вы выпить должны, чтобы согреться; к несчастью, ничего другого у меня нет, — прибавила Франсуаза.

— Вот что, Франсуаза; бедные девочки устали, уложи-ка их… А я пойду к сыну… Завтра же, рано утром, пока Роза и Бланш спят, я приду поболтать с тобой, чтобы дать отдых Агриколю!

В это время в дверь кто-то сильно постучался.

— Это, верно, добрая Горбунья пришла справиться, не нужна ли нам ее помощь, — сказал Агриколь.

— Да, мне кажется, она была здесь, когда они пришли, — сказала Франсуаза.

— А ведь и правда! Боялась, верно, помешать нам, бедняжка, незаметно исчезла… Ведь она так скромна… Но она не стучит так громко.

— Взгляни же, кто это, — заметила Франсуаза.

Но прежде чем кузнец подошел к двери, она отворилась, и в комнату вошел прилично одетый, почтенной наружности господин; он сделал несколько шагов вперед и быстро огляделся кругом, остановив на минуту взгляд на девушках.

— Позвольте вам заметить, месье, — сказал ему, идя навстречу, Агриколь, — что раз вы постучали, то недурно бы подождать, пока вам позволят войти… Что вам угодно?

— Извините меня, пожалуйста, — очень вежливо отвечал господин, медленно растягивая слова, быть может, для того, чтобы дольше оставаться в комнате, — тысячу извинений… мне очень совестно… я в отчаянии от своей нескромности…

— Ну, дальше, месье, — с нетерпением прервал его кузнец. — Что вам угодно?

— Здесь живет мадемуазель Соливо, горбатая швея?

— Нет, господин, она живет выше, — отвечал Агриколь.

— Ах, месье! — начал снова раскланиваться и извиняться вежливый посетитель, — как мне совестно за мою неловкость… Я пришел к этой швее с предложением работы от одной почтенной особы…

— Теперь слишком поздно, — заметил с удивлением Агриколь, — девушка эта, верно, уже спит… Впрочем, она наша добрая знакомая, и я могу предложить вам прийти завтра…

— Итак, милостивый государь, позвольте повторить мои извинения…

— Хорошо, месье! — отвечал Агриколь, делая шаг к двери.

— Я прошу и вас… принять уверения…

— Знаете, месье, если вы будете так тянуть ваши извинения, то вам придется снова извиняться за их бесконечность… эдак и конца не будет.

При этих словах Агриколя, вызвавших улыбку на устах молодых девушек, Дагобер начал горделиво крутить свои усы…

— Экой умница-парень, — шепнул он своей жене, — тебе-то это, конечно, не в диковинку, ты привыкла!

Между тем церемонный господин вышел, наконец, из комнаты, окинув напоследок внимательным взором и сестер, и Агриколя, и Дагобера.

Через несколько минут, пока Франсуаза, разложив для себя на полу матрац, застлала чистым бельем постель для сирот и стала укладывать девушек с истинно материнской заботливостью, Агриколь с отцом поднимались в мансарду кузнеца.

В то время, когда Агриколь, освещая дорогу, проходил наверх мимо двери Горбуньи, та, скрываясь в тени, быстро шепнула ему:

— Агриколь, тебе грозит большая опасность, нам необходимо переговорить…

Хотя это было сказано так поспешно и так тихо, что Дагобер ничего не слыхал, но внезапная остановка вздрогнувшего от удивления Агриколя обратила его внимание.

— Что такое, сынок, что случилось?

— Ничего, батюшка… Я только боялся, что тебе темно.

— Будь спокоен… Сегодня у меня ноги и глаза пятнадцатилетнего сорванца.

И, не замечая озадаченного лица сына, солдат взошел в маленькую мансарду, где они должны были ночевать.

Выйдя из дома, где он искал в квартире жены Дагобера швею, вежливый господин поспешно направился в конец улицы Бриз-Миш. Он подошел к фиакру, стоявшему на маленькой площади у монастыря Сен-Мерри.

В глубине фиакра сидел закутанный в шубу Роден.

— Ну что? — спросил он.

— Обе девушки и человек с седыми усами вошли к Франсуазе Бодуэн, — ответил тот. — Прежде чем постучаться, я несколько минут подслушивал у дверей; девушки ночуют сегодня в комнате Франсуазы, старик с седыми усами ляжет у кузнеца.

— Отлично! — сказал Роден.

— Я не смел настаивать сегодня на свидании с Горбуньей, чтобы поговорить о Королеве вакханок. Завтра я пойду к ней, чтобы узнать, какое впечатление на нее произвело письмо, полученное сегодня по почте, относительно молодого кузнеца.

— Непременно сходите. Теперь отправляйтесь от моего имени к духовнику Франсуазы Бодуэн. Хотя уже поздно, но скажите ему, что я жду его на улице Милье Дез-Урсэн, чтобы он тотчас туда явился, не теряя времени… проводите его сами. Если меня еще не будет, подождите. Предупредите его, что речь идет о вещах необыкновенно важных.

— Все будет исполнено в точности, — ответил вежливый господин, низко кланяясь Родену, фиакр которого быстро отъехал.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

35 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:20 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
5. АГРИКОЛЬ И ГОРБУНЬЯ

Через час после описанных нами событий глубокая тишина царила на улице Бриз-Миш.

Мерцающий огонек, проходивший сквозь рамы стеклянной двери из комнаты Горбуньи, указывал, что она еще не спит. Ее несчастная конура, лишенная воздуха и света даже днем, освещалась только через дверь, выходившую в полутемный узкий коридор, проделанный под самой крышей.

Жалкая кровать, стол, старый чемодан и стул так заполняли холодную каморку, что два человека не могли бы в ней поместиться, если только один из них не садился на кровать.

Роскошный цветок, подарок Агриколя, бережно поставленный в стакан с водой на заваленном бельем столе, распространял свое сладкое благоухание и развертывал пышные лепестки среди убогой комнатки с сырыми, грязными стенами, слабо освещенной тоненькой свечкой.

Швея сидела на кровати. Лицо ее было встревожено, глаза полны слез. Одной рукой опираясь на изголовье, девушка внимательно прислушивалась, повернув голову к дверям: она с мучительным беспокойством напрягала слух, надеясь с минуты на минуту услышать шаги Агриколя.

Сердце швеи усиленно билось… Глубокое волнение вызвало даже румянец на ее вечно бледном лице. По временам девушка бросала испуганный взгляд на письмо, сжатое в руке; это письмо, прибывшее с вечерней почтой, было положено привратником-красильщиком на ее стол, пока она присутствовала при свидании Дагобера с семьей.

Через некоторое время девушке послышался шум отворявшейся соседней двери.

— Наконец-то он! — воскликнула Горбунья.

Действительно, Агриколь вошел.

— Я ждал, пока заснет отец, — сказал шепотом кузнец. Он, по-видимому, скорее испытывал любопытство, чем тревогу. — Ну, что случилось, милая Горбунья? Как ты взволнована! Ты плачешь… В чем дело? О какой опасности хотела ты со мной поговорить?

— На… читай! — отвечала дрожащим голосом швея, поспешно протягивая ему распечатанное письмо.

Агриколь подошел к огню и прочитал следующее:

«Особа, не имеющая возможности себя назвать, но знающая, с каким братским участием вы относитесь к Агриколю Бодуэну, предупреждает вас, что завтра, по всей вероятности, этот честный молодой рабочий будет арестован…»

— Я?! — воскликнул Агриколь, с удивлением смотря на молодую девушку. — Что это значит?

— Читай дальше, — взволнованно промолвила швея, ломая руки.

Агриколь продолжал, не веря своим глазам:

«Его песня „Освобожденные труженики“ признана преступной; множество экземпляров ее было найдено в бумагах тайного общества, руководители которого арестованы вследствие открытия заговора на улице Прувер».

— Увы! — заливаясь слезами, начала Горбунья, — я все теперь понимаю. Этот человек, подсматривавший около нашего дома, по словам красильщика, был не кто иной, как шпион… он, несомненно, поджидал твоего возвращения!..

— Да полно, это нелепое обвинение! — воскликнул Агриколь. — Не мучь себя понапрасну, милая… Я политикой не занимаюсь… Мои стихи только полны любовью к человечеству. Разве можно мне поставить в вину, что они найдены в бумагах какого-то тайного общества?

И он с презрением бросил письмо на стол.

— Читай дальше… пожалуйста… — попросила Горбунья.

— Изволь, коли хочешь.

Агриколь продолжал:

«Приказ об аресте Агриколя Бодуэна уже подписан. Несомненно, рано или поздно невиновность молодого рабочего будет доказана… Но пока лучше было бы поскорее скрыться от преследования, для того чтобы избежать двух— или трехмесячного заключения, которое нанесет смертельный удар его матери: ведь он — ее единственная поддержка.

Искренний друг, вынужденный оставаться неизвестным».

После минутного молчания кузнец пожал плечами; затем его лицо прояснилось, и он со смехом сказал швее:

— Успокойся, милая Горбунья: злые шутники ошиблись месяцем… Это просто преждевременная первоапрельская шутка!..

— Агриколь, — умоляла его Горбунья, — не относись к этому так легко… Поверь моим предчувствиям… последуй этому совету…

— Да уверяю же тебя, бедняжка, что это глупости… Мои стихи напечатаны уже более двух месяцев… ничего в них нет политического… Да и не стали бы так долго ждать, если бы они заслуживали преследования…

— Но подумай, как изменились обстоятельства… Заговор на улице Прувер был открыт всего два дня тому назад… и если твои стихи, никому до той поры не известные, нашлись у арестованных лиц, замешанных в этом деле… то этого совершенно достаточно, чтобы тебя скомпрометировать.

— Скомпрометировать?.. стихи, где я восхваляю любовь к труду и милосердие?.. Ну, для этого надо, чтобы правосудие было совсем слепым… Тогда ему следует дать палку и собаку, чтобы не сбиться с прямой дороги…

— Агриколь! — вскричала девушка, глубоко огорченная его шутками в такую минуту, — умоляю… выслушай меня. Конечно, ты проповедуешь в своих стихах святую любовь к труду; но там же ты оплакиваешь тяжелую участь рабочего, безнадежно обреченного на житейские невзгоды… Ты проповедуешь христианское братство… но твое благородное сердце возмущается эгоизмом злых людей… Наконец, ты страстно призываешь к скорейшему освобождению тех рабочих, которые не так счастливы, как ты, у которых нет столь честного и великодушного хозяина, как твой. Подумай же, не довольно ли в наше беспокойное время нескольким экземплярам твоих песен оказаться у арестованных заговорщиков, чтобы тебя скомпрометировать?

При этих дельных и горячих словах доброй девушки, сердце которой подсказывало разумные доводы, Агриколь сделал невольное движение: он серьезнее посмотрел на данный совет.

Видя, что он начинает колебаться, Горбунья продолжала:

— А потом: вспомни-ка хоть о Реми, твоем товарище по мастерской!

— Реми?

— Ну да… У лица, замешанного в каком-то заговоре, нашли письмо от Реми… невинное письмо… И что же, бедняга месяц просидел в тюрьме!

— Так-то так, милая моя… но его невиновность была доказана, и его выпустили…

— После месяца тюремного заключения!.. А тебе именно этого-то и советуют избежать… и совершенно разумно… Ты только подумай, Агриколь: целый месяц в тюрьме… Господи… да что станется с твоей матерью!

Эти слова произвели глубокое впечатление на молодого кузнеца. Он снова взял письмо и перечитал его со вниманием.

— А этот человек, бродивший возле дома весь день? — продолжала девушка. — Я не могу не говорить о нем… Согласись, что это неспроста… А какой удар для твоего отца, для твоей бедной матери: ведь она не может даже ничего сама заработать… Ведь ты их единственная надежда… подумай об этом… Что с ними будет без тебя… без твоей помощи и заработка?

— Правда твоя… это было бы ужасно! — сказал Агриколь, бросая письмо. — Ты совершенно права относительно Реми… он был так же невиновен, как и я… а между тем, по ошибке правосудия, вероятно невольной, но все-таки ужасной ошибке… Да нет же, впрочем… не могут же арестовать человека без допроса…

— Сперва арестуют, а потом… и допросят! — с горечью заметила Горбунья. — Затем через месяц, через два выпустят на свободу… Ну, а если у него есть семья, живущая только на его заработок, что будет с ней, пока ее опора в тюрьме?.. Что же… семья голодает, мерзнет, льет слезы.

Наконец эти простые и трогательные слова Горбуньи дошли до сознания Агриколя.

— Месяц без работы… — начал он задумчиво и с грустью. — А что же станет с матерью, с отцом… с девочками, которые до приезда маршала Симона или его отца будут жить у нас?.. Да, Горбунья, ты права, меня невольно страшит эта мысль…

— Агриколь, — воскликнула швея, — а что если бы ты обратился к господину Гарди? Он так добр, пользуется таким почетом и уважением… Несомненно, тебя не тронут, если он за тебя поручится.

— В том-то и беда, что господина Гарди нет в Париже: он уехал с отцом маршала Симона.

Затем, помолчав немного, Агриколь прибавил, стараясь преодолеть тревогу:

— Да нет же… не могу я поверить этому письму… Во всяком случае, лучше выждать, по крайней мере можно будет на первом же допросе доказать свою невиновность. А иначе, бедняжка… подумай… ведь буду ли я в тюрьме или буду скрываться, результат для семьи один и тот же: заработка моего она все равно лишится!

— К несчастью, ты прав, — сказала бедная девушка. — Что же делать? Что делать?

«А отец… — подумал Агриколь, — если это несчастье случится завтра… Какое печальное пробуждение для человека, заснувшего так радостно!»

И кузнец закрыл лицо руками.

К несчастью, страх Горбуньи был весьма основателен. Около 1832 года, до и после заговора на улице Прувер, производилось множество арестов среди рабочих; такова была реакция против демократических идей.

Вдруг, после нескольких секунд молчания, Горбунья встрепенулась, лицо ее вспыхнуло, и не поддающееся описанию выражение надежды, смущения и подавленной горести озарило ее черты.

— Агриколь, ты спасен! — воскликнула она.

— Что ты хочешь этим сказать?

— А красивая и добрая барышня, подарившая тебе этот цветок (и швея указала на него кузнецу)? Раз она сумела так тонко загладить обидное предложение, несомненно, она обладает чутким, великодушным сердцем… Ты должен обратиться… к ней…

Казалось, последние слова Горбунья произнесла со страшным усилием… две крупные слезы покатились по ее щекам.

В первый раз в жизни испытала девушка горькое чувство ревности: другой женщине выпало на долю счастье оказать помощь человеку, которого она, нищая и бессильная, боготворила.

— Ты полагаешь? — сказал Агриколь с изумлением. — Чем же она может быть мне полезна?

— Разве ты забыл ее слова: «Не забудьте моего имени и при случае прямо обратитесь ко мне».

— Помню… но…

— Несомненно, что при своем высоком общественном положении эта барышня имеет много важных знакомых… Они за тебя заступятся… защитят… Нет, завтра же иди к ней… откровенно расскажи ей все… и попроси поддержки.

— Но, повторяю, что же она может сделать, милая Горбунья?

— Слушай!.. Я помню, как-то давно мой отец рассказывал, что спас от тюрьмы товарища, поручившись за него… Убедить эту девушку в твоей невиновности будет, конечно, нетрудно… И, конечно, она за тебя поручится… Тогда тебе нечего будет бояться!

— Ах, милая, просить почти незнакомого человека о такой услуге… не так-то это просто.

— Поверь, Агриколь, — грустно заметила Горбунья, — никогда бы я ничего не посоветовала, что могло бы тебя унизить в глазах кого бы то ни было… а особенно… слышишь ли?.. особенно в глазах этой девушки. Ты ведь не для себя просишь денег… Нужно их только внести как залог, чтобы ты мог кормить семью, оставаясь на свободе. Поверь, что эта просьба и честна, и благородна… Сердце у этой девушки великодушное… она тебя поймет… И что ей стоит это поручительство!.. А для тебя оно все… Речь ведь идет о жизни твоей семьи.

— Ты права, милая Горбунья, — упавшим голосом и с тоской вымолвил кузнец, — пожалуй, надо попытаться. Если эта барышня согласится оказать мне услугу и если уплата залога сможет меня спасти от тюрьмы… то я могу ничего не бояться… Нет, впрочем, нет, — прибавил кузнец, вскакивая с места, — никогда я не осмелюсь ее просить! Какое право имею я ее беспокоить? Разве маленькая услуга, которую я ей оказал, может сравниться с той, о какой я хочу просить?

— Неужели ты думаешь, Агриколь, что великодушный человек станет соразмерять ценность своей услуги с ценностью одолжения? Что касается движений сердца, то можешь полностью довериться мне… Конечно, я — несчастное создание и ни с кем не могу себя сравнивать… я не могу ничего сделать… я — ничтожество… А между тем я уверена… слышишь, Агриколь… я уверена, что в этом случае эта девушка, стоящая неизмеримо выше меня, почувствует то же, что чувствую и я… Она поймет весь ужас твоего положения… и сделает с радостью, с чувством благодарности и удовлетворения все то, что и я бы сделала… если бы могла это сделать… Но, к несчастью, я могла бы только пожертвовать собой, а это ничего не даст!..

Невольно Горбунья придала этим словам душераздирающее звучание. В этом сопоставлении несчастной работницы, неизвестной, презираемой, нищей и уродливой, — с блестящей и богатой Адриенной де Кардовилль, сияющей молодостью, красотой, заключалось нечто столь печальное, что Агриколь растрогался до слез. Протянув руку Горбунье, он сказал ей взволнованным голосом:

— Как ты добра!.. Как много в тебе чуткости, благородства и здравого смысла!

— К несчастью, я могу только… советовать!

— И я последую твоим советам, дорогая. Это советы самой возвышенной души, какую я только знаю!.. Да кроме того, ты меня успокоила, вселив уверенность, что сердце Адриенны де Кардовилль стоит… твоего!

При этом искреннем и невольном соединении двух имен Горбунья почти разом забыла все свои страдания — до того сладко и утешительно было ее волнение. Если на долю несчастных существ, обреченных на вечное страдание, и выпадают не ведомые никому в мире мучения, то наряду с ними у них бывают иногда тоже неведомые, скромные и тихие радости… Малейшее слово нежного участия, возвышающего их в собственных глазах, необыкновенно благотворно действует на несчастных, уделом которых является презрение окружающих и мучительное неверие в самих себя.

— Итак, решено, ты завтра утром идешь к этой барышне! — воскликнула Горбунья с ожившей надеждой. — На рассвете я спущусь вниз и погляжу, нет ли чего подозрительного… чтобы тебя предупредить…

— Ты добрая, чудесная девушка, — повторил Агриколь, все более и более умиляясь.

— Надо уйти пораньше, пока не проснется твой отец… Местность, где эта барышня живет… настоящая пустыня… Пожалуй, идти туда… это все равно что скрыться!

— Мне послышался голос отца, — сказал Агриколь.

Комната Горбуньи так близко примыкала к мансарде кузнеца, что последний и швея ясно услышали слова Дагобера, спрашивающего в темноте:

— Агриколь? Ты спишь, мальчик? Я вздремнул и совсем выспался… до жути поболтать хочется…

— Иди скорее, Агриколь, — сказала Горбунья, — его может встревожить твое отсутствие; но завтра не выходи, пока я не скажу тебе, нет ли чего подозрительного…

— Агриколь, да тебя здесь нет? — переспросил уже громче Дагобер.

— Я здесь, батюшка, — отвечал кузнец, переходя из комнаты швеи в свою. Я выходил, чтобы прикрепить ставень на чердаке: он так хлопал, что я боялся, как бы ты не проснулся от шума…

— Спасибо, мальчик!.. Но меня не шум разбудил, — засмеялся Дагобер, — а жажда… страстная жажда поговорить с тобою… Да, сынок: отец, не видавший своего ребенка восемнадцать лет, поневоле хочет с жадностью наброситься на возможность удовлетворить свое желание…

— Не зажечь ли огонь, батюшка?

— Незачем… излишняя роскошь… Поболтаем пока в темноте… зато завтра я опять смогу на тебя наглядеться вдоволь при дневном свете: мне тогда покажется, что я вновь тебя увидел в первый раз.

Дверь в комнату Агриколя затворилась, и у Горбуньи ничего не стало слышно… Бедняжка бросилась одетая на постель и до утра не смыкала глаз, ожидая рассвета, чтобы позаботиться о безопасности Агриколя. Однако, несмотря на сильное беспокойство за завтрашний день, девушка не могла по временам отогнать от себя мечту, полную горькой тоски, мечту о том, что если бы она была хороша и любима, если бы ее целомудренная и преданная любовь пользовалась взаимностью, то как мало бы походила тайная беседа в тишине глубокой ночи на тот разговор, какой она сейчас вела с человеком, которого втайне обожала!.. Впрочем, вспомнив, что ей никогда не суждено испытать дивной нежности наслаждений разделяемой любви, девушка старалась утешиться надеждой, что она по крайней мере может быть полезной Агриколю.

Как только занялся день, Горбунья на цыпочках спустилась с лестницы, чтобы посмотреть, не грозит ли Агриколю какая-нибудь опасность на улице.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

36 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:21 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
6. ПРОБУЖДЕНИЕ

К утру небо прояснилось. Ночной туман и сырость сменились холодной, ясной погодой. Через маленькое окошечко, освещавшее мансарду Агриколя, виднелся уголок голубого неба.

Комната молодого кузнеца была не богаче с виду комнаты швеи. Единственным ее украшением являлся повешенный на стене, над простым, некрашеным столиком, где Агриколь отдавался поэтическому вдохновению, портрет Беранже, бессмертного поэта, любимого и почитаемого народом за то, что он сам любил народ, учил его, воспевал его подвиги и несчастья.

Хотя было еще очень рано, но Дагобер и Агриколь уже поднялись. У кузнеца было достаточно силы воли, чтобы скрыть беспокойство, которое весьма усилилось после того, как он подумал о деле серьезнее.

Недавняя схватка на улице Прувер повлекла за собой многочисленные аресты, а обнаружение многих экземпляров песни Агриколя «Освобожденные труженики» у одного из вожаков неудавшегося заговора действительно не могло не задеть молодого кузнеца. Но, как мы уже сказали, отец не подозревал о его волнении.

Усевшись рядом с сыном на краю узенькой кровати, солдат, одетый и выбритый с утра, привыкший к военной аккуратности, держал в своих руках руки Агриколя и не сводил с него глаз, причем лицо старика светилось глубокой радостью.

— Ты надо мной будешь трунить, сынок… — говорил он, — но, поверишь, я посылал ко всем чертям эту ночь, не позволявшую мне тебя видеть… наглядеться на тебя… Зато теперь я уж наверстаю потерянное время… А потом… хоть это и глупо, но я ужасно рад, что ты носишь усы. И какой бы из тебя бравый конногренадер вышел! Тебе никогда не хотелось пойти на военную службу?

— А матушка?

— Верно! Потом, знаешь, мне кажется, что время войн прошло! Мы, старики, мы ни на что больше не годны: пора нас поставить в углу у очага, как старое, заржавленное ружье. Наше время миновало.

— Да, ваше время — время героизма и славы! — воскликнул с жаром Агриколь. — А знаешь, батюшка, — прибавил он нежным и глубоко растроганным голосом, — а знаешь, быть вашим сыном и хорошо и почетно.

— Насчет того, почетно ли, не знаю… а хорошо… несомненно, потому что люблю-то я тебя крепко… Как подумаю только, что ведь это лишь начало, Агриколь!.. Я, знаешь, точно голодный, не евший несколько дней… он начинает понемногу, смакует себе полегоньку… Так и я смаковать тебя буду… с утра до вечера, каждый день… Нет, я кажется, сойду с ума от радости… каждый день! Это меня ослепляет, смущает… я не могу привыкнуть… я теряюсь…

Последние слова Дагобера вызвали тяжелое чувство в Агриколе; он невольно подумал, не являются ли они предвестниками грядущей разлуки.

— Ну, как ты поживаешь? Что, господин Гарди по-прежнему к тебе добр?

— Он-то! — отвечал кузнец. — Да добрее, великодушнее, справедливее на свете человека нет! Если бы вы знали, какие чудеса он завел у себя на фабрике! Если сравнить ее с другими, так это точно рай среди окружающего ада!

— Да неужели?

— Вот увидите!.. На лицах всех его служащих лежит печать благосостояния, счастья и преданности… Зато у него и работают с каким усердием!.. с каким удовольствием!

— Уж не чародей ли твой господин Гарди?

— Великий чародей, батюшка!.. Он сумел сделать труд привлекательным… вот в чем секрет… Затем, кроме хорошей заработной платы, он дает нам часть прибылей, в зависимости от способностей каждого: этим объясняется усердие. Но это еще не все: он выстроил громадные и красивые здания, где рабочие могут найти дешевле, чем в любом другом месте, здоровое и уютное жилье… где они пользуются всеми выгодами совместного проживания… Да вот увидите… я вам говорю… увидите!

— Правду говорят, что Париж — город чудес! Наконец-то я здесь и навсегда, неразлучно с тобой и с матерью!

— Да, батюшка, мы больше не расстанемся… — сказал Агриколь, подавляя вздох. — Мы постараемся с матушкой заставить вас позабыть все, что вы перенесли…

— Перенес! Какого черта я перенес? Взгляни-ка на меня. Разве я похож на исстрадавшегося человека? Черт возьми! Как только я попал домой, я почувствовал себя совсем молодцом… Вот увидишь, когда мы с тобой отправимся, я тебя еще загоняю. Ну, а ты принарядишься, мальчуган? И как на нас будут заглядываться! Бьюсь об заклад, что, взглянув на твои черные и на мои седые усы, всякий скажет: «Наверное, отец и сын!» Ну, так условимся относительно сегодняшнего дня… Ты сейчас напишешь отцу маршала Симона о приезде его внучек и о том, что он должен как можно скорее возвратиться, так как речь идет о вещах серьезных… Пока ты пишешь, я спущусь к жене пожелать доброго утра ей и милым девочкам. Позавтракаем вместе. Твоя мать пойдет к обедне: ее, кажется, все еще тянет к этим штукам, славную женщину… Ну, тем лучше, раз это ее успокаивает!.. А мы отправимся с тобой.

— Я, батюшка, — с замешательством ответил Агриколь, — сегодня утром не смогу пойти с тобой.

— Как так? Да ведь сегодня воскресенье!

— Да, но я обещал прийти в мастерскую, — смущенно толковал Агриколь, — я должен докончить одну спешную работу… Если я не приду, то нанесу урон господину Гарди. Но я вернусь быстро.

— Ну, это другое дело… — сказал солдат со вздохом сожаления. — Правда, я надеялся с утра погулять по Парижу вместе с тобой… Ну, что же… пойдем попозднее… Труд — святое дело… тем более что им ты содержишь мать… А все-таки досадно… чертовски досадно… тем более… Однако довольно… я несправедлив… Смотри-ка, как легко привыкаешь к счастью: я, например, разворчался, как старый хрыч, из-за прогулки, отложенной на несколько часов!.. И это я, мечтавший целые восемнадцать лет повидать тебя, почти не надеясь на встречу!.. Право, я старый дурак… Да здравствует радость и мой Агриколь!

И в утешение себе солдат весело и сердечно обнял сына. От этой ласки сердце кузнеца сжалось; он испугался, что с минуты на минуту исполнятся мрачные опасения Горбуньи.

— Ну-с, а теперь, когда я успокоился, потолкуем о делах. Не знаешь ли ты, где я могу заполучить адреса всех парижских нотариусов?

— Не знаю… Но узнать легко.

— Видишь ли, я отправил из России по почте, по приказанию матери этих девочек, которых привез сюда, одному из парижских нотариусов очень важные документы. Я записал его имя и адрес и положил в бумажник, намереваясь отправиться к нему тотчас по приезде в Париж, но его дорогой украли… а это чертово имя у меня, к несчастью, вылетело из головы… Но я думаю, что если оно мне попадется в общем списке, я его вспомню…
Агриколь невольно задрожал при мысли, что это, быть может, пришли за ним, но отец, повернувшись на стук к двери, не заметил его испуга и громко ответил:

— Входите!

Дверь отворилась. Это был Габриель в черной рясе и круглой шляпе. Мгновения, быстрого, как мысль, было достаточно для Агриколя, чтобы узнать приемного брата и броситься в его объятия.

— Брат мой!

— Агриколь!

— Габриель!

— Как долго ты отсутствовал!

— Наконец-то я тебя вижу!

Миссионер и кузнец, крепко обнявшись, обменивались этими словами.

Тронутый братскими объятиями, Дагобер чувствовал, что слезы наворачиваются у него на глаза. В привязанности молодых людей, схожих лишь по сердцу, но по виду и по характеру совершенно различных, было действительно нечто трогательное. Мужественная фигура Агриколя еще сильнее оттеняла необыкновенную нежность и ангельское выражение лица Габриеля.

— Меня батюшка предупредил о твоем приезде… — сказал кузнец приемному брату. — Я с часу на час ждал твоего возвращения… А между тем… счастье видеть тебя во сто раз приятнее, чем я думал.

— Ну, а дорогая матушка? — спрашивал Габриель, дружески пожимая руки Дагоберу. — Как вы ее нашли? Здорова ли она?

— Ничего, милый мальчик… Она здорова и будет еще здоровее оттого, что мы все теперь собрались… Ничего нет полезнее для здоровья, чем радость!..

Затем, обратившись к Агриколю, забывшему все страхи и смотревшему на миссионера с глубокой привязанностью, солдат прибавил:

— И не подумаешь, что этот молодец с нежным девичьим лицом обладает мужеством льва!.. Ведь я говорил тебе, с какой неустрашимостью он спас дочерей маршала Симона и пытался спасти меня.

— Но что это у тебя на лбу, Габриель? — воскликнул кузнец, внимательно разглядывая миссионера.

Габриель, сбросивший при входе шляпу, стоял теперь как раз под окном, яркий свет которого освещал его бледное и нежное лицо. При этом рубец, проходивший над бровями от одного виска к другому, стал совершенно ясно виден. Среди разнообразных волнений и чередовавшихся одно за другим событий после кораблекрушения Дагобер во время своей короткой беседы с Габриелем в замке Кардовилль не заметил шрама, опоясывающего лоб миссионера, и, вполне разделяя изумление Агриколя, он также спросил:

— В самом деле, что это за шрам у тебя на лбу?

— Да и на руках тоже… Взгляни-ка, батюшка! — воскликнул кузнец, взяв руку Габриеля, когда тот ее поднял успокоительным жестом.

— Габриель… Милый мой… объясни нам… кто тебе нанес эти раны, — прибавил Дагобер, и, в свою очередь, взяв руку Габриеля, он с видом знатока оглядел рану и сказал: — Однажды в Испании одного из моих товарищей сняли с креста, на котором монахи распяли его, обрекая на голодную смерть… у него остались подобные шрамы.

— А батюшка прав… у тебя рука пробита насквозь, бедняга! — произнес кузнец с глубоким огорчением.

— Боже мой… не обращайте на это внимания… — сказал краснея, в явном замешательстве Габриель. — Меня действительно распяли на кресте дикари Скалистых гор, куда я был послан. Они начали было меня уже и скальпировать… Но провидение спасло меня от их рук.

— Несчастный!.. Значит, у тебя не было ни оружия, ни даже необходимой охраны? — спросил Дагобер.

— Мы не можем носить оружие, а охрана нам не полагается, — улыбаясь, отвечал Габриель.

— А твои товарищи… твои спутники? Почему они тебя не защитили? — с гневом воскликнул Агриколь.

— Я был один.

— Как один?

— Да, один… с проводником.

— Как, ты пошел к этим дикарям один? Даже без оружия? — повторил Дагобер, не веря своим ушам.

— Это необыкновенно благородно! — сказал кузнец.

— Веру нельзя навязывать силой, — возразил совершенно просто Габриель. — Только путем убеждения можно распространить христианское учение среди этих несчастных дикарей.

— А если убеждение не действует? — спросил Агриколь.

— Что же делать? Остается только умереть за веру, жалея о тех, кто оттолкнул от себя это благодетельное для всего человечества учение.

После столь трогательно-простодушного ответа наступило глубокое молчание. Дагобер сам был настолько храбр и мужествен, что мог как подобало оценить спокойный и безропотный героизм; он, а также его сын с изумлением, полным уважения, смотрели на Габриеля. Между тем последний совсем искренно, без всякой ложной скромности не понимал пробудившихся в них после его рассказа чувств и простодушно спросил, обращаясь к старому солдату:

— Что с вами?

— Что со мной! — воскликнул Дагобер. — Со мной то… что, пробыв на войне около тридцати лет, я не считал себя трусливее любого другого… Ну, а теперь вынужден уступить… именно уступить тебе…

— Мне?.. Что вы хотите этим сказать? Что же я сделал?

— Черт побери! Да понимаешь ли ты, что эти благородные раны, — вскричал ветеран, с восторгом сжимая руки Габриеля, — не менее почетны… даже почетнее тех, какие получали мы… рубаки по профессии?

— Конечно… батюшка говорит правду! — воскликнул Агриколь и прибавил с жаром: — Вот таких священников я могу любить и уважать: в них милосердие, мужество и покорность судьбе!

— Ах, прошу вас, не хвалите меня так! — смущенно просил Габриель.

— Не хвалить тебя! — говорил Дагобер. — Скажите, пожалуйста! Уж коли на то пошло, так ведь наш брат, когда идет в огонь, разве он один идет? Разве не видит меня мой командир? Разве не рядом со мной товарищи?.. Если даже нет настоящего мужества, так самолюбие должно поддержать… придать храбрости! Не говоря уже о том, как действуют воинственные крики, запах пороха, звуки труб, грохот пушек, стремительность коня, который не стоит под тобой на месте, вся эта чертовщина! А сознание того, что рядом сам император, что он сумеет ленточкой или галуном перевязать мою простреленную шкуру!.. Вот благодаря всему этому я и прослыл за храбреца… Ладно… Но ты, дитя мое, в тысячу раз меня храбрее: ты пошел один-одинешенек, без оружия, против врагов, куда более жестоких, чем те, с какими мы имели дело, да и на них-то мы шли целыми эскадронами, рубя палашами и под аккомпанемент ядер и картечи!

— Ах, батюшка! — вскричал Агриколь. — Как благородно с твоей стороны, что ты воздаешь ему должное!

— Полно, брат; поверь, что его доброта заставляет преувеличивать значение совершенно естественного поступка…

— Естественного для такого молодца, как ты. Да, с этим я согласен, — отвечал солдат. — Только молодцов-то такого закала на свете немного!..

— Уж это правда… такое мужество — большая редкость… оно достойно удивления больше всякого иного, — продолжал Агриколь. — Да как же? Зная, что тебя ждет почти верная смерть, ты все-таки идешь, один, с распятием в руках, проповедовать милосердие и братство дикарям. Они хватают тебя, предают пыткам, а ты ждешь смерти без жалоб, без злобы, без проклятий… со словами прощения и с улыбкой на устах… И это в глуши лесов, в одиночестве, без свидетелей и очевидцев, с единственной надеждой спрятать под черной рясой свои раны, если тебе и удастся спастись! Черт побери! Отец совершенно прав. Посмей-ка еще оспаривать, что ты не менее его мужествен!

— Кроме того, — прибавил Дагобер, — все это делается бескорыстно: никогда ведь ни храбрость, ни раны не заменят черной рясы епископской мантией!

— О, я далеко не так бескорыстен, — оспаривал, кротко улыбаясь, Габриель. — Великая награда ждет меня на небесах, если я буду достоин!

— Ну, на этот счет, мой милый, я спорить с тобой не стану: не знаток я этих вещей! Я только скажу, что моему кресту по меньшей мере настолько же пристало красоваться на твоей рясе, как и на моем мундире!

— К несчастью, такие отличия никогда не достаются скромным священникам вроде Габриеля, — сказал кузнец. — А между тем, если бы ты знал, батюшка, сколько истинной доблести и достоинств у этого низшего духовенства, как презрительно называют их вожди религиозных партий!.. Как много кроется истинного милосердия и неведомой миру самоотверженности у скромных деревенских священников, с которыми гордые епископы обращаются бесчеловечно и держат под безжалостным ярмом! Эти бедняги — такие же рабочие, как и мы; честные люди должны также стремиться и к их освобождению. Они, как и мы, дети народа, они так же полезны, как и мы; следовательно, и им необходимо отдать должную справедливость!.. Не правда ли, Габриель? Ты не станешь со мной спорить: ты сам мечтал о бедном деревенском приходе, потому что знал, как много добра можно там сделать…

— Я остался верен этому желанию, — с грустью промолвил Габриель, — но, к несчастью… — Затем, как бы желая отвязаться от печальной мысли и переменить разговор, он продолжал, обращаясь к Дагоберу: — А все-таки будьте беспристрастны и не унижайте вашего мужества, преувеличивая наше… Нет… ваше мужество необыкновенно велико… Мне кажется, для благородного, великодушного сердца ничего не может быть ужаснее вида поля битвы, этой бойни, когда сражение кончено… Мы по крайней мере… если нас убивают… сами неповинны в убийстве.

При этих словах миссионера солдат встал и с удивлением на него посмотрел.

— Это очень странно! — сказал он.

— Что странно, батюшка?

— А то, что Габриель сказал сейчас; по мере того, как я старел, мне самому приходилось испытывать подобное во время войны. — Помолчав немного, Дагобер продолжал несвойственным ему печальным и торжественным тоном: — Да… именно… Габриель напомнил мне то, что я сам перечувствовал на войне, когда стал приближаться к старости… Видите ли, детки, не раз стоял я на карауле… один-одинешенек, ночью, при луне, озарявшей своим светом участок поля сражения, хотя и отвоеванный нами, но все-таки усеянный пятью-шестью тысячами трупов, где немало было моих старых боевых товарищей… Тогда эта тяжелая картина, эта мертвенная тишина отрезвляли меня, исчезало желание рубить (а это действительно опьянение не лучше всякого другого), и я невольно говорил себе: «Сколько убитых людей… а зачем все это?.. для чего?» Конечно, это не мешало мне на другой день, при первом сигнале, снова колоть и рубить, как бешеному!.. А все-таки, когда после сражения я обтирал усталой рукой свою окровавленную саблю о гриву коня, я снова повторял: «Вот я опять убивал, убивал и убивал, а для чего?»

Миссионер и кузнец переглянулись, услыхав рассказ Дагобера из воспоминаний былого.

— Да, — сказал Габриель, — всякий человек с благородной душой испытывает то, что испытывали и вы, когда проходит опьянение славой и он остается наедине с теми врожденными добрыми побуждениями, которые вложены в его душу Создателем.

— Это только подтверждает, дитя мое, что ты лучше меня, так как эти врожденные благородные побуждения никогда тебе не изменяли. Но расскажи нам, как ты вырвался из лап бешеных дикарей, уже успевших тебя распять?

При этом вопросе старого солдата Габриель покраснел и так смутился, что Дагобер тотчас же прибавил:

— Если ты не должен или не можешь мне на это отвечать, то считай, голубчик, что я ничего не спрашивал…

— У меня нет тайн от вас или от моего брата, — отвечал изменившимся голосом миссионер. — Но мне трудно будет объяснить вам то, чего я сам не понимаю…

— То есть как это? — удивился Агриколь.

— Несомненно, я был игрушкой обмана чувств, — сказал Габриель, краснея. — В ту торжественную минуту, когда я с покорностью ожидал смерти… вероятно, мой ослабевший ум был введен в заблуждение призраком… Иначе мне, конечно, было бы ясно то, что и теперь осталось непонятным… Я, конечно, узнал бы, кто была эта странная женщина…

Дагобер с изумлением прислушивался к словам Габриеля. Для него тоже осталась совершенно необъяснимой та неожиданная помощь, благодаря которой он и сироты спаслись из тюрьмы в Лейпциге.

— О какой женщине говоришь ты? — спросил кузнец.

— О той, которая меня спасла.

— Тебя освободила из рук дикарей женщина? — спросил Дагобер.

— Да, — отвечал задумчиво Габриель, — прекрасная молодая женщина…

— Кто же она была? — спросил Агриколь.

— Не знаю… Когда я спросил, кто она, она мне отвечала: «Я сестра всех скорбящих».

— Но откуда же она явилась? куда направилась? — спрашивал живо заинтересованный Дагобер.

— «Я иду туда, где страдают», отвечала она мне, — продолжал Габриель, — и направилась к северу Америки, к тем печальным местам, где вечная зима и бесконечные ночи…

— Такие же, как в Сибири! — задумчиво отвечал старый солдат.

— Но каким образом она пришла к тебе на помощь? — допрашивал Агриколь миссионера, все глубже и глубже погружавшегося в свои думы.

Только что Габриель хотел ответить, как в дверь тихонько постучали. Этот стук возродил опасения кузнеца, вылетевшие у него из головы при виде возвратившегося приемного брата.

— Агриколь, мне надо срочно поговорить с тобой, — сказал за дверьми тихий голос, в котором Агриколь узнал голос Горбуньи. Он отворил дверь.

Молодая девушка не вошла в комнату, а напротив — углубилась на несколько шагов назад в темный коридор и взволнованно заговорила:

— Бог с тобой, Агриколь: ведь уже с час как рассвело, а ты все еще не ушел… Какая неосторожность! Я стояла внизу на улице… До сих пор ничего подозрительного не заметно… но могут всякую минуту прийти арестовать тебя… умоляю тебя: поторопись… Иди скорей к госпоже де Кардовилль… нельзя терять ни минуты…

— Если бы не Габриель, я давно бы ушел. Но я не мог устоять против желания провести с ним несколько минут!

— Габриель здесь? — спросила с радостным изумлением Горбунья.

Мы уже упоминали, что она росла вместе с ним и Агриколем.

— Да, — отвечал кузнец, — он здесь со мной и с отцом уже целых полчаса.

— Как я буду рада повидать его! — сказала Горбунья. — Он, наверно, пришел тогда, когда я заходила к твоей матери спросить, не нужна ли помощь девушкам. Но они еще спят, бедняжки, так сильно, очевидно, утомились. Госпожа Франсуаза дала мне письмо твоему отцу… она только что его получила…

— Спасибо, голубушка!

— Ну, а теперь, раз ты побыл уже с Габриелем, не мешкай, уходи… Подумай, какой будет удар для твоего отца, если тебя арестуют в его присутствии…

— Ты права… нужно спешить… Я невольно забыл свои опасения в обществе отца и брата!

— Отправляйся скорее… Быть может, если госпожа де Кардовилль согласится тебе помочь, часа через два ты совершенно спокойно вернешься к своим!

— Верно. Я спущусь через несколько секунд.

— А я пойду покараулю внизу… и если что замечу, то мигом прибегу тебя предупредить. Только не мешкай…

— Будь спокойна!

Горбунья быстро сбежала с лестницы и пошла к воротам, чтобы посмотреть, что делается на улице, а Агриколь вернулся в свою комнату.

— Отец, вот вам письмо; матушка только что его получила, она просит вас его прочесть.

— Ну, так прочти за меня, сынок!

Агриколь прочел следующее:

«Милостивая государыня!

Я получил извещение, что вашему супругу поручено генералом Симоном весьма важное дело. Будьте любезны передайте ему, как только он приедет в Париж, что я прошу его без промедления явиться в мою контору в Шартре. Мне поручено передать ему и только ему лично важные для генерала Симона документы.

Дюрон, нотариус в Шартре».

Дагобер с изумлением посмотрел на сына и сказал:

— Но кто же мог предупредить этого господина о моем возвращении в Париж?

— А может быть, это тот самый нотариус, которому вы посылали бумаги и чей адрес вы потеряли?

— Нет, я хорошо помню, что его звали не Дюран… да и, кроме того, он нотариус в Париже, а не в Шартре… Но, с другой стороны, раз у него имеются важные бумаги, которые он должен вручить мне лично… — продолжал размышлять старый воин.

— …то, конечно, вы должны, не теряя времени, к нему ехать, — сказал Агриколь, почти радуясь двухдневной разлуке с отцом, во время которой его собственное положение как-нибудь определится.

— Дельный совет, сынок!

— А это разве расстраивает ваши планы? — спросил Габриель.

— Немножко! Я рассчитывал этот денек провести с вами, детки… но что делать… долг прежде всего. Раз уж я из Сибири сюда добрался, так съездить из Парижа в Шартр — пустяки, когда речь идет о важных делах. Через двое суток я вернусь. Но все-таки это странно. Вот уж, черт меня возьми, не думал я, что мне придется покинуть вас сегодня же ради поездки в Шартр! К счастью, Роза и Бланш останутся у жены, и их ангел Габриель, как они его зовут, будет также с ними.

— К несчастью, это невозможно, — с грустью сказал миссионер. — Мое первое посещение матушки будет и последним: я должен сегодня же с вами проститься!

— Как проститься?! — разом воскликнули отец и сын.

— Увы, да!

— Ты снова отправляешься в миссию? — спросил Дагобер. — Но это немыслимо!

— Я ничего не могу на это ответить, — произнес, подавляя вздох, Габриель. — Но я не могу и не должен приходить в этот дом в течение некоторого времени.

— Вот что, голубчик, — начал с волнением солдат, — в твоем поведении чувствуется какое-то принуждение… как будто что-то тебя давит… Знаешь, я в людях толк знаю… Ну, вот этот господин, которого ты зовешь своим начальником и которого я видел в замке Кардовилль вскоре после кораблекрушения… ну, так, черт побери, мне его рожа не нравится… Мне досадно, что ты попал в команду такого капитана…

— В замке Кардовилль? — воскликнул с изумлением, пораженный совпадением имен, кузнец. — Так вас приютили после кораблекрушения в замке Кардовилль?

— Ну да! Чему ты удивляешься, сынок?

— Нет, так, батюшка. Что же, хозяева этого замка живут там?

— Нет. Когда я спросил о них у управляющего, желая их поблагодарить за оказанное нам гостеприимство, он ответил, что особа, которой принадлежит замок, живет в Париже…

«Какое странное стечение обстоятельств! — подумал Агриколь. — Что, если хозяйкой этого замка окажется именно Адриенна де Кардовилль?..»

Вспомнив при этом данное Горбунье обещание, он обратился к отцу и сказал:

— А теперь, батюшка, извини… но я должен был уже в восемь часов быть в мастерской…

— Хорошо, сынок!.. Ну, нечего делать, иди… Отложим нашу прогулку до моего возвращения из Шартра… Обними меня еще разок и беги!..

После замечания Дагобера о подавленном состоянии Габриеля он впал в задумчивость… Когда Агриколь подошел пожать ему руку и проститься, миссионер обратился к нему со словами, произнесенными серьезным, торжественным и решительным голосом, немало поразившим его слушателей:

— Дорогой брат… еще одно слово… Я пришел с тем, чтобы объявить вам, что на днях… быть может, очень скоро… я буду иметь нужду и в тебе… и в вас, отец, также… Надеюсь, вы позволите мне вас так звать? — прибавил Габриель, обращаясь к Дагоберу.

— Что ты сказал? Что случилось? — воскликнул кузнец.

— Да, — продолжал Габриель, — мне может понадобиться совет… помощь двух честных, решительных людей… Ведь я могу на вас рассчитывать, не так ли? В какое бы то ни было время… когда бы это ни случилось… вы откликнетесь ведь на мой зов… вы ко мне придете?

Дагобер и Агриколь, удивленные словами Габриеля, обменялись взглядом. Сердце молодого кузнеца болезненно сжалось… А вдруг он будет в тюрьме, когда его брату понадобится помощь… что тогда делать?

— В любое время дня и ночи, дорогое дитя, ты можешь рассчитывать на нас обоих, — отвечал Дагобер, — у тебя есть отец и брат… они к твоим услугам!

— Благодарю, благодарю. Вы делаете меня счастливым! — воскликнул Габриель.

— А знаешь… не будь на тебе рясы, я по твоему тону заключил бы, что тебе грозит дуэль… дуэль не на жизнь, а на смерть… Ты так это сказал… — прибавил солдат.

— Дуэль? — вздрогнув, промолвил миссионер. — Да, пожалуй, будет и дуэль… страшная, ужасная дуэль… где мне будут необходимы именно такие свидетели, как вы… отец и брат!..

Через несколько минут Агриколь спешил к мадемуазель де Кардовилль, куда мы и поведем читателя.
В дверь два раза постучали.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

37 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:23 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ.

"ОСОБНЯК СЕН-ДИЗЬЕ"



1. ПАВИЛЬОН


Особняк Сен-Дизье являлся одним из самых обширных и красивых домов на Вавилонской улице в Париже. Нельзя было представить себе ничего более строгого, внушительного и печального, чем это древнее жилище: огромные окна с множеством стекол, окрашенные в белесовато-серый цвет, придавали еще больше мрачности почерневшим от времени выступам из тесаного камня.

Здание было похоже на те, какие строились в этом квартале в середине прошлого столетия. Это был громадный корпус со срезанной крышей и с треугольным фронтоном, возвышавшимся над первым этажом, куда вела широкая лестница. Один из фасадов выходил на обширный двор и соединялся с каждой стороны при помощи аркад с просторными службами, а другой фасад был обращен к саду, настоящему парку, занимавшему 12-15 арпанов земли. С этой стороны два флигеля, примыкая к главному зданию, образовывали две боковые галереи.

В глубине сада виднелся маленький отель, или домик, являвшийся обычной принадлежностью громадных дворцов этого квартала.

Это был павильон в стиле помпадур, выстроенный в виде ротонды, со всей прелестной безвкусицей прошлого столетия. Всюду, где только можно было высечь что-нибудь на камне, имелось множество цветов, гирлянд, бантов пухленьких амуров. К этому одноэтажному домику занимаемому Адриенной де Кардовилль, вел невысокий перистиль с несколькими ступеньками; прямо от выхода, через небольшой вестибюль, была расположена круглая гостиная, освещаемая сверху; к ней примыкали четыре следующие комнаты и несколько комнат на антресолях.

Ныне подобные постройки чаще всего заброшены; иногда их перестраивают, устраивая, например, оранжереи. Но как редкое исключение павильон при особняке Сен-Дизье был полностью отреставрирован. Как паросский мрамор, блестели его отчищенные стены из белого камня, и весь его кокетливый и помолодевший вид являл резкий контраст мрачному главному зданию, видневшемуся в конце обширного луга, на котором были рассеяны группы высоких зеленых деревьев.

Следующая сцена происходила на другой день после приезда Дагобера с дочерьми генерала Симона на улицу Бриз-Миш.

На соседней колокольне пробило восемь часов утра. За деревьями, лишенными теперь листьев, но которые летом образовывали зеленый купол над маленьким павильоном в стиле Людовика XV, на голубом небе всходило ярко блиставшее зимнее солнце.

Дверь из вестибюля открылась, и солнечные лучи осветили вышедшее на крыльцо прелестное существо, вернее даже два прелестных существа, потому что хотя второе из них и занимало низшую ступень на лестнице мироздания, но тем не менее отличалось своего рода замечательной красотой.

Выражаясь яснее, на крыльцо выбежали прехорошенькая молодая девушка и восхитительная собачка из породы кинг-чарльзов. Девушку звали Жоржеттой, а собачку — Резвушкой.

Жоржетте минуло восемнадцать лет. Никакая Флорина или Мартон, никакая субретка Мариво не могла обладать более плутовской физиономией, более живым взглядом, улыбкой лукавее, зубами белее, щеками розовее, талией тоньше, ножкой меньше, манерами изящнее чем эта девушка.

Несмотря на ранний час, она была уже одета, притом очень тщательно и с изысканным вкусом. Маленький полудеревенского фасона чепчик из настоящих валансьенских кружев с розовыми лентами, надетый несколько назад на пышные пряди роскошных белокурых волос, обрамлял свежее и задорное лицо. Платье из серой шелковой материи, с батистовой косынкой, приколотой на груди розовым бантом, прекрасно обрисовывало изящно округленные формы. Фартук из тончайшего голландского полотна, с широкими рубцами и прошивками сверкал снежной белизной и стягивал стройную и гибкую, как тростник, талию; короткие и гладкие рукава, обшитые кружевной рюшкой, позволяли видеть пухлые упругие и довольно длинные руки, защищенные от холода доходящими до локтей шведскими перчатками. Чтобы проворнее сбежать со ступеней крыльца, Жоржетта приподняла край платья, и перед глазами совершенно к этому равнодушной Резвушки мелькнули упругая икра и стройная маленькая ножка, обтянутая белым шелковым чулком и обутая в шелковый черный башмачок.

Когда такой блондинке, как Жоржетта, дана еще задорная кокетливость, когда в таких веселых нежно-голубых глазах сверкает живой огонек, а прозрачного и свежего цвета лицо оживлено радостным возбуждением, то она привлекательнее и обольстительнее всякой брюнетки.

Эта бойкая и щеголеватая девушка, проводившая накануне Агриколя в павильон, служила старшей горничной у Адриенны де Кардовилль, племянницы княгини де Сен-Дизье.

Резвушка, найденная и возвращенная кузнецом, носилась с веселым лаем по лужайке. Она казалась с кулак величиной; черная, как смоль, шерсть отливала атласом из-под пунцовой ленты, служившей ей ошейником; лапки, покрытые волнами шелковистой шерсти, были ярко-оранжевого цвета, как и чрезмерно курносая мордочка. Большие глаза сверкали умом, а уши с завитой шерстью были так длинны, что волочились по земле. Девушка и собачка казалось, были одинаково резвы: они с равным удовольствием бегали взапуски, шалили и догоняли друг друга на зеленой лужайке.

Появление нового лица, сурово приближавшегося, разом прекратило игру. Маленькая собачка, находившаяся в эту минуту впереди, смелая, как бес, и верная своему прозвищу, остановилась в вызывающей позе и сделав стойку на своих крепких мускулистых лапках смело ожидала приближения врага, показывая два ряда маленьких клыков, похожих на слоновую кость, но тем не менее чрезвычайно острых.

Врагом оказалась пожилая женщина, медленно приближавшаяся в сопровождении жирного мопса коричневатого цвета. Мопс неторопливо и важно выступал на своих широко расставленных лапах, еле поворачивая жирное туловище, покрытое лоснящейся шерстью, повернув шею на сторону и подняв хвост крючком. Его черная хмурая морда с выдающимися на левой стороне двумя зубами имела какое-то особенно злое и мстительное выражение.

Это неприятное животное являло собой подлинный тип собачки барыни-ханжи и носило прозвище Сударь.

Его хозяйка, женщина лет пятидесяти, среднего роста и довольно полная, была одета в мрачное темное платье, казавшееся протестом против игривого и нарядного костюма Жоржетты. Платье было темно-коричневое, а шляпка и мантилья из черного шелка. Вероятно, смолоду она была недурна, и теперь еще ее цветущие щеки, резко очерченные брови и живые черные глаза мало сочетались с выражением строгой чопорности, которую она старалась напустить на себя.

Эта матрона с медленной и сдержанной походкой была не кто иная, как госпожа Августина Гривуа, занимавшая первое место в штате прислуги княгини де Сен-Дизье.

Поразительный контраст являли обе эти женщины и по годам, и по лицу, и по платью. Различие это еще больше бросалось в глаза при сравнении их собачек: между Резвушкой и Сударем разница была не меньше, чем между Жоржеттой и госпожой Гривуа.

При виде маленького кинг-чарльза матрона не смогла удержаться от невольного жеста удивления и замешательства, не ускользнувшего от внимания Жоржетты.

Резвушка, не отступившая ни на шаг при приближении другой собаки, вызывающе оглядела ее и даже двинулась по направлению к мопсу со столь враждебным видом, что Сударь, хотя он и был чуть не втрое больше своего врага, жалобно взвизгнул и попытался найти убежище позади госпожи Гривуа, которая язвительно заметила при этом Жоржетте:

— Мне кажется, вы могли бы не брать на себя труда дразнить свою собаку и науськивать ее на Сударя.

— Потому-то, вероятно, вы и постарались вчера, чтобы Резвушка пропала, выгнав ее из сада на улицу. Вам хотелось избавить свое достойное и мерзкое животное от неприятных столкновений? Только, к несчастью, один добрый малый нашел Резвушку на улице и вернул ее барышне… Однако чему я, мадам, обязана счастьем видеть вас так рано?

— Княгиня поручила мне тотчас же повидать мадемуазель Адриенну, — объявила госпожа Гривуа, напрасно стараясь скрыть торжествующую улыбку. — Речь идет об очень важном деле, о чем я должна сообщить ей лично.

При этих словах Жоржетта покраснела и не смогла удержаться от испуганного движения. К счастью, госпожа Гривуа снова занялась своей собакой, к которой Резвушка подбиралась с угрожающим видом, и не заметила волнения девушки, у которой было время с ним справиться и отвечала совершенно спокойно:

— Барышня легла очень поздно… и приказала себя не будить до полудня.

— Может быть!.. Но так как речь идет о приказании княгини, ее тетушки, то потрудитесь разбудить вашу госпожу… сию же минуту!

— Моей госпоже никто приказывать не может… У себя в доме она хозяйка… поэтому я будить ее раньше полудня не стану, как она и приказала.

— Тогда я пойду сама.

— Геба вам не откроет… Вот ключ от гостиной… а иначе как через нее к барышне попасть нельзя…

— Как? Вы осмеливаетесь помешать мне исполнить приказание княгини?

— Да, осмеливаюсь совершить это великое преступление и не хочу будить свою госпожу!

— Вот к чему привела слепая доброта княгини к племяннице! — с печальной миной произнесла матрона. — Госпожа Адриенна не уважает приказаний своей тетки! Она окружает себя, молоденькими вертушками, расфранченными с утра в пух и прах…

— Ах, госпожа, вам ли дурно отзываться о нарядах? Всем известно, что в былые времена вы были самой кокетливой среди служанок княгини… Слава об этом переходит из поколения в поколение до сих пор.

— Что?! Из поколения в поколение? Да разве я столетняя старуха? Вот дерзкая!

— Я говорю о поколениях горничных! Ведь, кроме вас, ни одной из них не удалось больше двух-трех лет выжить у княгини… Уж слишком она хороша… для этих бедняжек…

— Я запрещаю вам говорить таким образом о моей госпоже… Ее имя не следовало бы произносить иначе, как стоя на коленях!

— А между тем… если бы кто захотел позлословить…

— Как вы смеете!

— Не далее, как вчера вечером… в половине двенадцатого…

— Ну, вчера вечером?

— …у ворот особняка остановился экипаж. Из него вышел какой-то таинственный господин, закутанный в плащ; он тихонько постучался, не в ворота, а в окошко к привратнику… В час ночи экипаж еще стоял близ дома, поджидая таинственного человека в плаще… а тот, вероятно… все это время… повторял, как вы говорите, имя княгини… на коленях…

Быть может, госпожа Гривуа и не знала о вечернем посещении Родена, явившегося к княгине после того, как он убедился в приезде в Париж дочерей генерала Симона, а может быть, она должна была делать вид, что не знает об этом посещении. Во всяком случае, она возразила Жоржетте, с презрением пожимая плечами:

— Не понимаю, что вы хотите сказать. Я пришла вовсе не для того, чтобы выслушивать ваши дерзкие выдумки. Еще раз: угодно вам или нет провести меня к мадемуазель Адриенне?

— Повторяю вам, мадам, что барышня спит и приказала не беспокоить себя до полудня!

Разговор этот происходил на определенном расстоянии от павильона, крыльцо которого виднелось в конце аллеи, довольно длинной и обсаженной деревьями, которые были расположены косыми рядами.

Вдруг госпожа Гривуа вскричала, указывая рукой по направлению аллеи:

— Боже мой!.. Возможно ли это?.. Что я видела!..

— Что вы там увидали? Что такое? — спросила, обернувшись, Жоржетта.

— Кого я… видела! — повторила в изумлении госпожа Гривуа.

— Ну да кого же?

— Мадемуазель Адриенну!

— Где это вы ее увидали?

— Я видела, как она взбежала на крыльцо. Я отлично ее узнала и по походке, и по шляпке, и по плащу. Приезжать домой в восемь часов утра! нет… это просто невероятно!

— Барышню? Вы барышню увидали?.. — и Жоржетта расхохоталась во все горло. — Прелесть какая… я понимаю… вы это выдумали в отместку за мои совершенно достоверный рассказ о вчерашнем посетителе… Ловко… очень ловко…

— Повторяю вам, что я ее видела!.. видела сейчас вот…

— Полноте, госпожа Гривуа, вы просто забыли надеть свои очки.

— Слава Богу, у меня хорошее зрение. Из калитки, выходящей на улицу, можно через рощу пройти к павильону… и мадемуазель Адриенна именно этим путем и вернулась… Ах! это поразит хоть кого!.. Что-то скажет княгиня?.. Да, видно, предчувствия ее не обманули… Вот к чему привела ее слабость к капризам племянницы! Это чудовищно… так чудовищно, что если бы я этого не видела собственными глазами, я никогда бы этому не поверила!..

— Ну, если так, госпожа, то теперь я сама настаиваю на том, чтобы вы пошли к барышне и собственными глазами убедились, что ошибаетесь…

— Хитра вы, голубушка… да все ж не хитрее меня!
Вы меня приглашаете теперь… когда уверены, что госпожа Адриенна успела уже вернуться, и я ее застану дома…

— Но могу вас заверить…

— А я могу вас заверить лишь в том, что через двадцать четыре часа ни вас, ни Флорины, ни Гебы здесь больше не будет. Княгиня сумеет положить конец этому ужасному скандалу. Я сейчас же пойду и расскажу, что здесь происходит! Уйти из дому ночью и вернуться только утром — каково?! Я совершенно потрясена!.. Повторяю, я ни за что бы не поверила ничему подобному, если б своими глазами не видела… Впрочем, ничего нет удивительного… этого следовало ожидать… Конечно, я уверена, что, кому я это ни скажу, всякий ответит: «Это неудивительно»… Ах, какое горе для уважаемой княгини!.. Какой ужасный удар!

И госпожа Гривуа поспешила назад к дому, причем сопровождавший ее Сударь казался разгневанным не меньше нее.

Проворная Жоржетта, со своей стороны, помчалась к павильону предупредить Адриенну де Кардовилль о том, что госпожа Гривуа видела… или вообразила, что видела, как она украдкой вернулась домой через садовую калитку.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

38 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:24 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
2. ТУАЛЕТ АДРИЕННЫ

Прошел примерно час после того, как госпожа Гривуа видела или ей показалось, что она видела, как Адриенна де Кардовилль откуда-то возвратилась утром в павильон особняка Сен-Дизье.

Не для того, чтобы извинить, а только, чтобы понять эксцентрический характер тех сцен, которые мы сейчас будем описывать, нам следует выявить черты оригинального характера мадемуазель де Кардовилль. Особенным его свойством были исключительная независимость ума и природное отвращение ко всему безобразному, отталкивающему, непреодолимая потребность окружать себя всем, что красиво и привлекательно.

Ни живописец, страстный поклонник колорита, ни ваятель, влюбленный в красоту форм, не могли сильнее Адриенны ощущать тот благородный восторг, какой совершенная красота внушает избранным натурам.

Молодая девушка любила услаждать не только глаза; мелодия инструмента, гармоничный перелив пения, размер стиха — все это доставляло ей глубокое наслаждение, и наоборот, пронзительный голос, дисгармония вызывали тяжелое, почти болезненное чувство, равное тому, которое она испытывала при виде любого отвратительного предмета. Обожая цветы и духи, она наслаждалась ароматом, как музыкой или пластической красотой…

Наконец, даже… — не знаю, как и сознаться в столь ужасной вещи, — Адриенна была лакомка и лучше других умела оценить прохлаждающую мякоть прекрасного плода, нежный вкус хорошо зажаренного, золотистого фазана или букет благородного вина.

Впрочем, всем этим Адриенна пользовалась в весьма ограниченном количестве. Она считала своим долгом развивать и совершенствовать вкус, дарованный ей от Бога. Но она сочла бы черной неблагодарностью, если бы излишествами притупила или унизила его каким-либо недостойным выбором. От чего, впрочем, ее всегда охраняла исключительная и властная изысканность вкуса. Красота и безобразие олицетворяли для нее добро и зло.

Поклонение физической красоте, всему изящному и грациозному привело ее к поклонению красоте душевной. Это вполне естественно, так как низкие страсти страшно уродуют самое красивое лицо, а благородные красят даже самое безобразное.

Одним словом, Адриенна являлась полным, идеальнейшим воплощением чувственности, но не той грубой, пошлой, невежественной, бессмысленной чувственности, развращенной вконец привычкой или потребностью в грубых или неизысканных наслаждениях, но той утонченной чувственности, которая является тем же относительно чувства, чем служит аттическая соль для ума.

Характер этой девушки был совершенно независимым. Адриенну особенно возмущало унизительное подчинение женщины, обязанное ее общественному положению, она смело и гордо решила избежать этого. Однако в ней не было решительно ничего мужского; это была самая женственная из женщин — женщина вполне, и по грации, и по капризам, и по обаятельности, и по ослепительной женственной красоте; женщина как в робости, так и смелости; женщина в своей пылкой ненависти к грубому деспотизму мужчин и в своей потребности безумно, слепо жертвовать собой для того, кто заслужил бы такую преданность; женщина по остроумию и парадоксальности своего ума; наконец, женщина, выдающаяся по своему умению оценивать людей, по тому насмешливому презрению, какое она не стеснялась выказывать многим из самых высокопоставленных и окруженных поклонением людей, которых ей приходилось иногда встречать в гостиной княгини Сен-Дизье, когда она жила вместе с теткой.

После этих необходимых объяснений мы приглашаем читателя присутствовать при утреннем туалете Адриенны де Кардовилль, только что вышедшей из ванны.

Надо было бы владеть ярким колоритом венецианской школы для того, чтобы верно передать ту прелестную картину, какую мы увидим в Париже в феврале 1832 года, в Сен-Жерменском предместье, которая лучше бы подошла XVI веку, какому-нибудь дворцу во Флоренции или Болонье.

Комната Адриенны представляла собой храм, воздвигнутый в честь красоты… Это было выражение признательности Создателю, одарившему женщину столькими прелестями совсем не для того, чтобы она пренебрегала этим даром, посыпала, главу пеплом, терзала тело грязной и грубой власяницей, но, напротив, хотя бы из чувства горячей благодарности за дарованную красоту окружала себя всеми прелестями грации, наряда и роскоши, чтобы прославить Божественное творение во славу Творца.

Свет проникал в эту полукруглую комнату через громадное окно, устроенное по немецкой моде, так что оно в то же время являлось и оранжереей. Толщина стен павильона, построенного из тесаного камня, позволила сильно углубить окно, которое снаружи заканчивалось рамой, сделанной из цельного стекла, а с внутренней — большим матовым стеклом; в промежутке около трех футов ширины, остававшемся между этими стеклянными стенами, поставили ящик, наполненный землей и вереском; в нем были посажены вьющиеся лианы, поднимавшиеся по матовому стеклу и образовывавшие гирлянду из листьев и цветов.

Толстая шелковая материя темно-гранатового цвета, с арабесками более светлого тона, покрывала стены. Такого же цвета пушистый ковер лежал на полу. Темный, однообразный фон особо подчеркивал все оттенки остальных украшений комнаты.

Под окном, обращенным на юг, стоял туалет Адриенны, шедевр золотых дел мастера.

На широкой доске из ляпис-лазури были расставлены разные драгоценные ящички с крышками, покрытыми эмалью, флаконы из горного хрусталя и другие принадлежности туалета из перламутра, черепахи и слоновой кости, с превосходными по работе золотыми инкрустациями. Две большие серебряные фигуры, моделированные с античной чистотой, поддерживали овальное вращающееся зеркало, у которого вместо резной или чеканной рамы имелся бордюр — гирлянда свежих цветов, менявшихся каждый день, как букет на балу. По обеим сторонам стола, на ковре, стояли две громадные, фута по три в диаметре, японские вазы, синие с золотом и пурпуром, наполненные гардениями и камелиями в полном цвету, так что казалось, что стол стоит в цветнике, пестреющем самыми яркими тонами.

В глубине комнаты, прямо против окна, в другом таком же цветнике стояла дивная группа из белого мрамора — Дафнис и Хлоя, чистый идеал целомудренной грации и юношеской красоты. Два золотых жертвенника курились благовониями на цоколе из малахита, на котором стояла очаровательная группа.

Большой серебряный с чернью ящик на золоченых бронзовых ножках, украшенный разноцветными камнями и рельефными золотыми фигурами, содержал в себе разные принадлежности туалета. Два больших трюмо с канделябрами по сторонам, несколько превосходных копии с красивых женских и мужских портретов Рафаэля и Тициана работы самой Адриенны, несколько столиков из восточной яшмы, служивших подставками для золотых и серебряных сосудов с душистой водой, мягкий диван, несколько кресел и стол из золоченого дерева довершали убранство комнаты, наполненной нежными благоуханиями.

Адриенна, только что вышедшая из ванны, сидела перед туалетным столиком. Ее окружали три женщины.

Из каприза или, лучше сказать, логического следствия ее поклонения красоте и гармонии Адриенна желала, чтобы служившие ей девушки были хороши собой и одевались как можно кокетливее и с изящной оригинальностью. Мы уже видели Жоржетту, пикантную блондинку, одетую в задорный костюм субреток Мариво. Ее две подруги не уступали ей ни в миловидности, ни в грации. У Флорины, высокой, стройной, бледной брюнетки, с осанкой Дианы-охотницы, с густыми черными косами, сложенными на затылке и заколотыми длинной золотой булавкой, руки были обнажены до локтя, как и у остальных девушек, чтобы не стеснять движений при работе. Флорина носила платье того ярко-зеленого цвета, который так любили венецианские художники. Юбка была очень широкая, а лиф, стягивающий тонкую талию, вырезан четырехугольником на белой батистовой рубашке, сложенной мелкими складками и застегнутой пятью золотыми пуговицами.

Третья прислужница Адриенны обладала столь свежим, наивным лицом и совершенной и изящной фигурой, что хозяйка прозвала ее Гебой. Бледно-розовое платье Гебы сшито было по образцу греческого костюма и оставляло обнаженными ее прекрасную шею и красивые руки до самых плеч.

Лица молодых девушек были радостны и счастливы. Ни зависти, ни скрытой горечи, ни низкой угодливости, ни дерзкой фамильярности, этих обычных спутников рабства, не было и в помине.

В заботах и услугах, которыми они окружали Адриенну, чувствовалось столько же преданности, сколь уважения и расположения. Казалось, им доставляло необыкновенное удовольствие украшать и наряжать свою госпожу, и они занимались этим делом с гордостью и любовью, как произведением искусства.

Солнце ярко освещало туалет, перед которым на кресле с низкой спинкой сидела Адриенна. На ней был капот из бледно-голубой шелковой ткани, затканной листьями того же цвета, стянутый на талии, тонкой, как у двенадцатилетней девочки, развевающимся шелковым шнурком. Стройная лебединая шея, руки и плечи редкой красоты были обнажены. Как ни избито это сравнение, но ни с чем другим, кроме самой лучшей слоновой кости, нельзя было сравнить ее ослепительно белую кожу, атласную, гладкую, столь свежую и упругую, что несколько капелек воды, оставшихся после ванны на волосах Адриенны, скользили и скатывались по извилистой линии плеч, как по белому мрамору. Блеск кожи цвета, встречающегося только у рыжих, усиливался темным пурпуром губ, розовых, прозрачных ушей и расширенных ноздрей нежного розоватого оттенка, так же, как и блестящие, точно отполированные ногти. Словом, везде, где ее чистая, живая и горячая кровь могла окрасить кожу, чувствовались молодость и здоровье.

Глаза Адриенны, большие, бархатисто-черные, то сверкали умом и лукавством, то, полуприкрытые бахромой длинных черных ресниц, томно мерцали. По странной игре природы при рыжих волосах ресницы и резко очерченные тонкие брови Адриенны были совершенно черного цвета. Лоб молодой девушки поднимался над совершенным овалом лица, как у античных статуй. Нос был изящной формы, с небольшой горбинкой, эмаль зубов сверкала, а румяный, приятно чувственный рот, казалось, был создан для сладких поцелуев, веселых улыбок и наслаждений изысканнейшими лакомствами. Наконец, нельзя было представить ничего изящнее гордой и свободной постановки головы благодаря большому расстоянию, отделявшему шею и ухо от широких плеч с ямками.

Мы уже говорили, что Адриенна была рыжая, но это был рыжий цвет волос женщин с портретов Тициана и Леонардо да Винчи. Расплавленное золото не могло так сверкать и переливаться, как шелковисто-тонкие и мягкие кудри, такие длинные-длинные, что, когда Адриенна стояла, они касались земли, и она свободно могла в них завернуться с головы до ног как Венера-Афродита.

В данный момент эти волосы были особенно хороши. Жоржетта, с обнаженными руками стоя позади хозяйки, с трудом могла собрать в своей маленькой белой руке эту восхитительную массу волос, яркий цвет которых усиливал солнечней свет.

Когда хорошенькая камеристка погрузила гребень из слоновой кости в золотистые волны огромной шелковистой копны, оттуда словно брызнули тысячи огненных искр. Свет солнца также бросал розовые отблески на гроздья многочисленных и легких локонов, которые падали с висков Адриенны вдоль щек, лаская белоснежную грудь и следуя ее очаровательным линиям.

В то время как Жоржетта причесывала ее роскошные косы, Геба, встав на одно колено и поставив на другое миниатюрную ножку мадемуазель де Кардовилль, надевала маленький атласный башмачок и завязывала ленты на ажурном шелковом чулке, сквозь который просвечивала розоватая белизна кожи на тонкой и нежной щиколотке. Флорина, стоя несколько позади, подавала в золоченом ящике душистый крем, которым Адриенна слегка натирала свои ослепительные руки с тонкими пальцами, точно окрашенными кармином.

Не следует забывать и о Резвушке. Она сидела на коленях своей хозяйки и, широко раскрыв глаза, казалось, внимательно следила за различными фазами туалета Адриенны.

Раздался серебристый звон колокольчика с улицы. Флорина вышла по знаку своей госпожи и вскоре вернулась с маленьким серебряным подносом, на котором лежало письмо.

Пока служанки занимались ее туалетом, Адриенна принялась за чтение. Письмо было от ее управляющего из поместья Кардовилль. В нем заключалось следующее:

«Милостивая госпожа!

Зная вашу доброту и великодушие, я смело решаюсь обратиться к вам. В течение двадцати лет я верой и правдой служил вашему батюшке, полагаю, что могу вам об этом напомнить…

Теперь замок Кардовилль продан, и мы с женой остаемся без всякого пристанища и без куска хлеба… А это так тяжело, милостивая государыня, в наши преклонные годы…»

— Бедняги! — сказала Адриенна, прерывая чтение. — Я помню, мой отец всегда их хвалил за честность и преданность…

Она вернулась к письму:

«Мы имели возможность остаться на старом месте, но ценой такой низости, на какую ни я, ни моя жена никогда не решимся, как бы нам ни было тяжело… Мы не хотим хлеба, купленного подобною ценой…»

— Они все те же, — сказала Адриенна. — Верны себе во всем. Уменье сохранить достоинство в бедности — это как аромат полевого цветка…

«Чтобы пояснить вам, какого сорта бесчестное дело нам предлагали, я должен начать с того, что два дня тому назад приехал сюда из Парижа господин Роден…»

— А! Роден, — снова прервала чтение Адриенна, — секретарь аббата д'Эгриньи! Тогда я не удивляюсь, что тут замешана низость или какая-нибудь тайная интрига. Ну, что дальше?

«Господин Роден объявил нам, что замок продан, но что мы сохранили бы нашу службу, если бы помогли навязать новой владелице в духовники одного хитрого священника, причем для этого необходимо было оклеветать другого, честнейшего, любимого и почитаемого всеми священника. Кроме этого, я был бы обязан два раза в неделю потихоньку доносить господину Родену обо всем, что происходит в замке. Я должен признаться, что недостойные предложения были довольно искусно прикрыты благовидными и весьма специфическими предлогами, но, несмотря на всю ловкость господина Родена, сущность дела была очень понятна и именно такова, как я имею честь вам доложить…»

«Подкуп, клевета и… измена! — с отвращением подумала Адриенна. — Я просто не могу себе представить этих людей без того, чтобы во мне не пробудилась мысль о чем-то низком, мрачном, о яде и отвратительных пресмыкающихся. Это ужасно… Постараюсь думать только о добродушных физиономиях авторов письма, о Дюпоне и его жене…»

Адриенна продолжила чтение:

«Конечно, вы понимаете, госпожа, что мы не могли согласиться на подобные условия и поэтому должны покинуть замок Кардовилль, где прожили двадцать лет, — но мы покинем его честными людьми. Итак, милостивая госпожа, если с помощью ваших высоких связей и при вашей доброте вы смогли бы найти нам место и дать рекомендацию, — тогда, может быть, вашей милостью мы были бы выведены из затруднительного положения…»

— Конечно, их просьба не останется без ответа… Вырвать честных людей из когтей Родена — долг и удовольствие! Это одновременно дело справедливое и небезопасное, а я так люблю бороться со всеми, кто могуществен и притесняет других!

Она продолжала:

«Рассказав о себе, госпожа, я позволю себе попросить вас и за других. Нельзя думать только о себе, — это нехорошо. Около нашего берега недавно потерпели крушение два судна. Спасли очень немногих. Мы с женой оказали им необходимую помощь, и путешественники уехали в Париж. Остался лишь один. Полученные им раны удерживают его и задержат еще на несколько дней в замке… Это один индийский принц, двадцати лет от роду, доброта которого может сравниться только с красотой его лица, необычайной, несмотря на медно-красный цвет кожи, свойственный, как говорят, всем его соплеменникам…»

— Индийский принц! Молодой, двадцатилетний, красивый и добрый! — весело воскликнула Адриенна. — Прелесть какая! А главное, уж совершенно необычно! Этот потерпевший крушение принц уже завоевал мою симпатию! Я готова ему всем помочь; но в чем могла бы я быть полезна этому Адонису с берегов Ганга, чуть-чуть не погибшему у берегов Пикардии?

Прислужницы Адриенны смотрели на госпожу без особого удивления: они привыкли к ее выходкам. Жоржетта и Геба даже скромно улыбались, а высокая Флорина, бледная красавица брюнетка, присоединилась к ним позже, как бы после некоторого размышления; казалось, она сделала это только затем, чтобы не выделяться, а все ее внимание было сосредоточено на словах госпожи, которые она как будто старалась тщательно слушать и запоминать, пока Адриенна, заинтересованная историей Адониса с берегов Ганга, как она окрестила принца, с Любопытством продолжила чтение письма:

«Один из соотечественников принца, оставшийся при нем для услуг, дал мне понять, что молодой принц потерял при кораблекрушении все свое состояние и теперь не знает, как добраться до Парижа, куда его призывает неотложное и важное дело… Эти подробности я узнал не от принца, конечно, который слишком сдержан и горд, чтобы жаловаться, а от его более общительного соплеменника. Он же сообщил мне, что молодой человек успел уже испытать большие несчастья и что недавно еще был свергнут с престола и убит англичанами его отец, раджа какой-то индийской страны…»

— Удивительно! — сказала, подумав, Адриенна. — Отец мне часто говорил о какой-то нашей родственнице, вышедшей замуж за индийского раджу, в войсках которого служил и генерал Симон, недавно произведенный в маршалы… — Потом, прервав себя, она прибавила с улыбкой: — Как это было бы странно!.. Нет, право, подобные вещи случаются только со мною, а меня еще упрекают в оригинальничаний!.. Но в этом виновата не я, а судьба, подчас слишком затейливая! Однако посмотрим, сообщит ли мне Дюпон имя этого принца.

«Вы, вероятно, простите нам нашу назойливость: ведь не довольствуясь одной просьбой, мы еще решаемся вас просить и за этого молодого человека, но иначе мы считали бы себя эгоистами, так как принц действительно заслуживает сострадания… Поверьте, госпожа, мне, старику: я знаю людей и могу вас уверить, что, только взглянув на благородные, кроткие черты этого юноши, я понял, что он достоин вашего участия. Ему нужна только маленькая сумма денег для покупки европейского платья, так как все его индийские костюмы погибли в море…»

— Каково! Европейское платье!.. — весело вскричала Адриенна. — Бедняжка принц! Избавь его от этого, Боже! Да и меня также! Случай посылает мне из глубины Индии счастливого смертного, никогда не носившего безобразного европейского платья, отвратительных фраков, ужасных шляп, придающих мужчинам такой комичный и некрасивый вид, что, право, незачем приписывать добродетели наше к ним равнодушие… И вот является молодой красавец из страны Востока, где мужчины носят муслин, шелк и кашемир! Конечно, это очень соблазнительно… и я уж ни за что не соглашусь на просьбу Дюпона… Нет, европейского платья он не получит!.. Но где же имя-то, имя этого милого принца?! Нет, право, было бы необычно, если бы он оказался моим кузеном… Кузеном с берегов Ганга! Я в детстве слыхала так много хорошего о царственном его отце, что, конечно, постаралась бы принять его как можно лучше… Ну, посмотрим скорее, как его зовут… — И Адриенна снова принялась за чтение:

«Если, кроме этого, вы дадите ему средства добраться до Парижа вместе с его соотечественником, то окажете громадную услугу несчастному молодому принцу. Зная, милостивая государыня, вашу деликатность, я думаю, что вам, может быть, удобнее оказать помощь принцу, не называя себя; в этом случае соблаговолите, прошу вас, располагать моими услугами и рассчитывайте на мою скромность. В противном случае, если вы пожелаете снестись с ним непосредственно, то вот имя, сообщенное мне его спутником: «принц Джальма, сын Хаджи-Синга, короля Мунди…»

— Джальма! — живо сказала Адриенна, роясь в памяти. — Хаджи-Синг… да, это именно те самые имена, которые так часто упоминал отец!.. Он говорил, что этот старый индийский раджа, наш родственник, образец мужества и отваги… Сын, наверное, не уступит отцу! Да, да, Джальма, Хаджи-Синг — это именно те имена!.. Они ведь не настолько обыденны, чтобы их можно было смешать с другими, — прибавила, улыбаясь, девушка. — Итак, Джальма приходится мне кузеном!.. Он молод, красив, добр и храбр! Кроме того, он никогда не надевал европейского платья, и у него нет ни гроша!.. Это восхитительно… слишком много счастья сразу! Ну, скорее за дело… Сочиним хорошенькую волшебную сказку, героем которой будет этот очаровательный, милый принц! Бедная птичка, созданная из золота и лазури и затерявшаяся в нашем печальном краю! Пусть хоть что-нибудь напомнит здесь страну света и благоухания!..

Затем, обратившись к служанкам, она сказала:

— Жоржетта, бери бумагу и пиши, дитя мое…

Девушка подошла к золоченому столику, где стояли принадлежности для письма, села и ответила госпоже:

— Жду ваших приказаний, госпожа!

Адриенна де Кардовилль, прелестное личико которой сияло радостью, счастьем и весельем, продиктовала следующие строки, адресуя их одному старику художнику, дававшему ей уроки живописи, — так как она занималась и этим родом искусства, выказав в нем не меньшие успехи, чем и во всех других.

«Мой милый Тициан, дорогой Веронезе, достойнейший Рафаэль!.. Вы должны оказать мне величайшую услугу, и я знаю, вы ее мне окажете с вашей обычной милой любезностью…

Вы должны сейчас же повидаться с тем ученым художником, который рисовал мои костюмы в духе XV столетия. Теперь речь идет о современных индийских костюмах для молодого мужчины… Да, господин, для молодого мужчины… Мне кажется, для мерки можно взять Антиноя или, еще лучше, индийского Бахуса…

Необходимо, чтобы костюмы были точны, богаты и нарядны; выбирайте самые дорогие ткани, напоминающие индийские. Для поясов и чалмы возьмите шесть самых великолепных длинных кашемировых шалей, белого, пунцового и оранжевого цвета: они всего больше идут брюнетам.

— Приготовив все это (сроку я вам даю самое большее два-три дня), вы отправитесь на почтовых в моей дорожной карете в хорошо известный вам замок Кардовилль. Управитель, добрейший Дюпон, ваш старый приятель, проведет вас к молодому индийскому принцу Джальме. Вы доложите высокому могущественному владыке иных стран, что явились от неизвестного друга, который желает по-братски избавить его от необходимости прибегать к отвратительной моде Европы. Вы прибавите, что друг этот нетерпеливо ждет его, заклиная как можно скорее прибыть в Париж, а если он будет упрямиться и ссылаться на свои раны, то вам следует уверить его, что моя карета к его услугам, и на кровати, которую можно в ней разложить, он будет чувствовать себя вполне спокойно. Постарайтесь извинить перед принцем его незнакомого друга в том, что он не посылает за ним ни богатого паланкина, ни даже простого слона, так как, увы! паланкины у нас имеются только в опере, а слоны в зверинце! Боюсь, что мой протеже примет нас за это совершенными дикарями.

Как только вы убедите его ехать, сейчас же отправляйтесь в путь и привезите его ко мне в павильон на Вавилонской улице (а ведь это предопределение — жить на улице Вавилона; по крайней мере это имя будет звучать приятно для азиата); итак, повторяю, вы привезете ко мне этого милого принца, счастливого уроженца страны солнца, цветов и бриллиантов.

Не удивляйтесь, добрый старый друг, новому капризу и не стройте никаких странных предположений… Поверьте, что, избрав вас, человека, которого я люблю и уважаю, действующим лицом в этой истории, я хочу вам доказать, что тут дело серьезное, а не глупая шутка…»

Тон Адриенны при последних словах был так же серьезен и полон достоинства, как был весел и шутлив перед этим. Но зятем она продолжала по-прежнему:

«Прощайте, мой старый друг. Знаете ли вы, что в настоящую минуту я необыкновенно похожа на того древнего полководца, героический нос и победоносный подбородок которого вы так часто заставляли меня рисовать? Я шучу и смеюсь в час битвы! Да, не более как через час я даю сражение — и большое — моей тетушке, моей милейшей тетушке-ханже. К счастью, я обладаю избытком смелости и мужества и с нетерпением жду момента ринуться в бой со строгой княгиней!

Тысяча приветствий от всего сердца вашей милой супруге. Уже одно то, что я упоминаю здесь ее высокочтимое имя, должно вас успокоить насчет последствий похищения очаровательного принца. Надо же сознаться в том хоть под конец, с чего требовалось бы начать: принц очарователен!

Еще раз прощайте».

Затем Адриенна спросила Жоржетту:

— Ты написала, малышка?

— Да, госпожа.

— Ну так прибавь в постскриптуме:

«Посылаю вам записку моему банкиру. Не скупитесь на издержки… Вы знаете, что я настоящий вельможа (должна ставить себя в мужском роде, так как вы, вечные наши тираны, завладели этим определением благородной щедрости)».

— А теперь дай сюда лист бумаги, а также и письмо, я его подпишу.

Адриенна взяла перо из рук Жоржетты, подписала письмо и вложила в него следующую записку на имя банкира:

«Прошу уплатить господину Норвалю под его расписку сумму, какую он потребует на расходы по моему поручению.

Адриенна де Кардовилль».

Пока Жоржетта писала, Флорина и Геба продолжали одевать свою госпожу, которая, сбросив капот, надела платье, чтобы идти к тетке.

По непривычно настойчивому, хотя и скрытому вниманию, с которым Флорина слушала продиктованное господину Норвалю письмо, нетрудно было видеть, что у нее была привычка запоминать каждое слово мадемуазель де Кардовилль.

— Геба, — сказала Адриенна, — отправь сейчас же это письмо господину Норвалю.

Снова послышался звук колокольчика.

Геба пошла было к дверям, чтобы исполнить приказание своей госпожи, а заодно узнать, кто звонит, как вдруг Флорина быстро выступила вперед и обратилась к Адриенне:

— Позвольте, сударыня, мне отправить это письмо. Мне надо все равно идти в большой дом…

— Тогда ты, Геба, иди и посмотри, кто там пришел, а ты, Жоржетта, запечатай письмо…

Пока Жоржетта исполняла приказание, Геба успела вернуться.

— Госпожа, — сказала она, — там пришел рабочий, который вчера нашел Резвушку. Он умоляет вас принять его, и лицо у него такое бледное и расстроенное…

— Неужели ему понадобилась моя помощь? Это было бы слишком хорошо, — весело проговорила Адриенна. — Позови этого славного малого в гостиную… а ты, Флорина, скорее отошли письмо…

Флорина вышла.

Мадемуазель де Кардовилль в сопровождении Резвушки перешла в гостиную, где ее ждал Агриколь.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

39 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:25 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
3. РАЗГОВОР


Адриенна, готовясь войти в гостиную, где ее ждал Агриколь, оделась с изящной простотой. На ней было синее кашемировое платье с корсажем, плотно облегавшим ее талию нимфы и округлую грудь; спереди корсаж был, по тогдашней моде, вышит черными шелковыми шнурками. Узенький гладкий батистовый воротничок был обернут пестрой шотландской лентой, заменявшей галстук и завязанной бантом. Белое лицо Адриенны обрамлялось массой легких, пушистых локонов, спускавшихся почти до корсажа.

Сказав отцу, что идет на работу, Агриколь вынужден был надеть рабочий костюм. Только он выбрал чистую блузу, и на его небрежно повязанный черный галстук падал воротник хотя и грубой, но белой рубашки. Под широкими серыми штанами были видны начищенные сапоги, в мускулистых руках он держал красивую фуражку из нового сукна. Эта синяя блуза с красной вышивкой оставляла свободной загорелую и нервную шею молодого кузнеца; обрисовывая его могучие плечи, она падала изящными складками, не стесняя ничем его легкой и непринужденной походки, и шла ему куда больше, чем редингот или сюртук.

Ожидая хозяйку дома, Агриколь машинально разглядывал серебряную вазу великолепной чеканки, на цоколе из крапленого мрамора которой была приделана металлическая дощечка с надписью: «Чеканка рабочего Жан-Мари, 1831 г.».

Адриенна так тихо прошла по ковру гостиной, отделенной от уборной только портьерой, что Агриколь не заметил ее появления; он вздрогнул и живо обернулся при звуке серебристого голоса молодой девушки, сказавшей ему:

— Не правда ли, месье, чудесная ваза?

— Замечательная, — ответил, изрядно смутившись, Агриколь.

— Видите, я люблю справедливость, — прибавила Адриенна, указывая на надпись на доске, — раз художник подписывает свое имя на картине, а писатель на книге, я требую того же и для рабочего.

— Как, госпожа? Это имя…

— Имя того бедняка рабочего, который создал это замечательное произведение искусства по заказу богатого ювелира. И, представьте, тот был очень удивлен, если не обижен, когда я потребовала, чтобы было выставлено имя действительного автора, а не фирмы… По-моему, если рабочий не может получить денег, — пусть он пользуется по крайней мере славой, не так ли, господин?

Разговор начался самым приятным для Агриколя образом, и он, постепенно успокаиваясь, ответил:

— Так как я сам рабочий, госпожа, то меня может только глубоко трогать проявление такой справедливости.

— Если вы рабочий, то я рада тому, что сказала. Но извольте присесть.

И любезным, приветливым жестом Адриенна указала Агриколю на кресло, обитое затканной золотом пунцовой шелковой материей, причем сама села на такую же кушетку.

Агриколь снова смутился; видя, что он теряется, молодая девушка, желая его ободрить, заметила, весело улыбаясь и показывая на Резвушку:

— Этот крошечный зверек, к которому я очень привязана, вечно будет мне живым напоминанием о вашей любезности. Поэтому я считаю ваше посещение прекрасным предзнаменованием; не знаю, почему-то я верю, что могу вам быть чем-нибудь полезной.

— Мадемуазель, — решился наконец заговорить Агриколь, — меня зовут Бодуэн, я кузнец у господина Гарди в Плесси… Вчера вы предложили мне вознаграждение… я отказался… а сегодня я пришел просить вас о сумме, быть может в десять, в двадцать раз большей… Я тороплюсь вам это высказать, так как иначе не решусь… для меня это всего труднее… Слова эти жгли мои губы… теперь мне легче…

— Я очень ценю вашу деликатность… но, право, если бы вы меня больше знали, вы бы могли обратиться ко мне без боязни, — сказала Адриенна. — Сколько вам надо?

— Не знаю, мадемуазель!

— Как не знаете? Вы не знаете суммы?

— Да, не знаю… Я пришел вас просить не только о деньгах, но и о том, чтобы вы сказали мне, сколько мне их нужно.

— Послушайте, — улыбаясь, заметила Адриенна, — сознайтесь сами, что при всем желании я не совсем понимаю, в чем дело.

— Вот в чем дело. У меня есть мать-старуха; она убила свое здоровье, чтобы воспитать меня и сироту, которого она взяла, когда его бросили; теперь она, по болезни, работать не может, и пришел мой черед ее содержать, что мне и радостно. Но все зависит от моего труда: если я буду не в состоянии работать, мать останется без всяких средств.

— Теперь матушка ваша обеспечена всем, раз я принимаю в ней участие!..

— Вы принимаете в ней участие?

— Конечно.

— Разве вы ее знаете?

— Теперь знаю!

— Ах, мадемуазель, — с чувством воскликнул Агриколь после минутного молчания, — знаете, я понимаю вас… у вас благородное сердце… права была Горбунья!..

— Горбунья? — спросила Адриенна с удивлением, так как подобное имя было для нее загадкой.

Рабочий, никогда не стыдившийся своих друзей, ответил прямо:

— Я сейчас вам это поясню, мадемуазель: Горбунья — бедная молодая работница, очень трудолюбивая, воспитанная вместе со мной.
Она горбатая, вот отчего ее и прозвали Горбуньей. В этом смысле, видите ли, она стоит неизмеримо ниже вас… но что касается сердца… деликатности!.. Тут я уверен, что вы ее стоите!.. Это сразу пришло ей в голову, когда я вчера рассказал, как вы мне подарили прекрасный цветок.

— Поверьте, — отвечала растроганная Адриенна, — ничто не могло мне быть лестнее этого сравнения. Я тронута и горжусь им. Сохранить чистое, доброе сердце среди тяжелых испытаний — особенное счастье и достоинство. Нетрудно быть добрым, когда молод и красив! Итак, я принимаю ваше сравнение, но с условием, что вы сейчас же дадите мне возможность его оправдать и заслужить. Прошу вас, продолжайте!

Несмотря на простое, дружеское обращение мадемуазель де Кардовилль, в ней чувствовалось так много истинного достоинства, вечных спутников независимого характера, высокого ума и благородного сердца, что Агриколь совершенно забыл об ослепительной красоте молодой девушки и почувствовал к ней какое-то особенное почтение, не гармонировавшее, казалось бы, с юностью и веселостью его покровительницы.

— Если бы у меня на руках была только мать, то я не так бы испугался того, что мне грозит. Мать любят в нашем доме, бедняки охотно друг другу помогают, ее бы не оставили… Но принимать помощь несчастных бедняков, которая будет стоить им так много лишений, очень тяжело, — тяжелее, чем переносить их самому… Кроме того, у меня еще есть для кого трудиться: вчера вернулся к нам после восемнадцати лет разлуки мой отец… Он прибыл из Сибири, где оставался из чувства преданности к своему старому генералу, теперешнему маршалу Симону…

— Маршалу Симону! — с живостью и изумлением воскликнула Адриенна.

— Вы его знаете, мадемуазель?

— Лично не знаю, но он женат на моей родственнице…

— Какое счастье! Значит, его дочки, которых привез из России мой отец, вам приходятся родственниками?

— У маршала есть дочери? — спросила Адриенна, все более и более удивленная и заинтересованная.

— Ах, мадемуазель… просто два ангелочка, близнецы, лет пятнадцати или шестнадцати… похожи друг на друга необыкновенно… и такие хорошенькие, кроткие! Мать их умерла в изгнании… Все, что она имела, было конфисковано… и им пришлось возвращаться из глубины Сибири самым бедственным образом. Конечно, отец старался заменить удобства своей заботой, преданностью… но все-таки им было нелегко… Славный у меня отец, мадемуазель… Вы не поверите… храбрость льва, а сердце… сердце, как у матери!

— Где же эти милые девочки? — спросила Адриенна.

— У нас, госпожа! Вот что и сделало особо трудным мое положение… из-за чего я и решился обратиться к вам… Я могу им помогать только работая, а работать мне будет ведь невозможно, если меня арестуют…

— Арестуют? вас? за что?

— Вот, будьте так добры… прочтите это предостережение, полученное Горбуньей… этой бедной работницей, моей сестрой… — И Агриколь вручил мадемуазель де Кардовилль анонимное послание, адресованное на имя Горбуньи.

Прочитав письмо, Адриенна с удивлением спросила кузнеца:

— Итак, вы поэт?

— У меня нет на это ни претензий, ни честолюбия… Просто, возвращаясь домой к матери, иногда даже работая молотом в кузнице, я забавляюсь для отдыха стихами, подбираю рифмы, и выходит то ода, то песенка!..

— А эта песня, о которой упоминается в письме, — столь опасна и враждебна?

— Да нет, мадемуазель, напротив! Видите, мне посчастливилось попасть к доброму хозяину. Господин Гарди старается настолько же улучшить положение своих рабочих, насколько оно плохо у других. Вот я и вдохновился этим и сочинил искреннее, горячее и справедливое воззвание в защиту той несчастной массы, у которых кроме этого нет больше ничего. Но теперь, в наше смутное время заговоров и восстаний, арестовать человека… обвинить… так, зазря… очень легко… Подумайте, что будет, если на меня обрушится такое горе! Что будет с матерью, с отцом… с этими бедными сиротами, остающимися на нашем попечении до возвращения маршала Симона? Чтобы предупредить это несчастье, я и пришел вас просить, не внесете ли вы за меня залог, если вздумают меня арестовать?.. Тогда, оставаясь в своей мастерской, избежав тюрьмы, я их всех прокормлю. Клянусь вам в этом!..

— Ну, слава Богу, — весело промолвила Адриенна, — все уладится; теперь вы будете, господин поэт, черпать вдохновение в счастье, а не в горе… Слишком печальная это муза!.. Во-первых, залог будет внесен…

— Ах, мадемуазель… вы нас спасаете!

— К счастью, наш домашний врач очень дружен с одним весьма влиятельным министром (понимайте это, как знаете, — прибавила Адриенна улыбаясь, — вы не ошибетесь). Доктор имеет на него громадное влияние, потому что дал министру совет попользоваться, учитывая его здоровье, радостями частной жизни как раз накануне того дня, когда у него отняли министерский портфель. Значит, будьте спокойны: если залога не примут, мы будем действовать иным путем.

— Я буду обязан вам и спокойствием и, быть может, жизнью матери, — проговорил глубоко взволнованный Агриколь. — Поверьте, что я сумею быть благодарным!

— Ну, какой пустяк! Перейдем к другому: те, у кого всего много, обязаны помогать тем, у кого нет ничего… Дочери маршала Симона мне родственницы! Они должны жить у меня… Вы предупредите об этом вашу добрую матушку, и сегодня же вечером я приеду поблагодарить ее за гостеприимство, оказанное моим родным, и увезу их к себе.

В это время, поспешно отдернув портьеру, в комнату вбежала с испуганным лицом Жоржетта.

— Ах, госпожа, — воскликнула она, — у нас на улице происходит что-то необычное!..

— Что такое? Объяснись!

— Я провожала до калитки портниху и вдруг заметила на улице несколько весьма подозрительных личностей, наблюдавших за окнами и стенами домика, примыкающего к нашему павильону. Они, кажется, кого-то подстерегают.

— Я не ошибся, значит, мадемуазель, — печально заметил Агриколь, — это ищут меня…

— Что вы говорите!

— Мне даже показалось, что за мной следит с самой улицы Сен-Мерри… Сомнений быть не может… Видели, как я к вам вошел, и хотят меня арестовать… А теперь, мадемуазель, раз вы приняли такое участие в судьбе моей матери… раз мне нечего заботиться о дочерях маршала Симона, я, чтобы избавить вас от малейшего беспокойства, сейчас пойду и отдамся им в руки сам…

— Поостерегитесь, — с живостью возразила Адриенна, — свобода — слишком драгоценное благо, чтобы ею жертвовать добровольно… Кроме того, Жоржетта могла и ошибиться… Во всяком случае, вы не должны сдаваться, надо избежать ареста… Поверьте, это значительно упростит наши действия… Я почему-то думаю, что правосудие проявляет особую привязанность к тем, кто попал ему в руки…

— Госпожа, — сказала, входя в комнату с тревожным видом, Геба, — сейчас в калитку постучался какой-то господин. Он спросил меня, не входил ли сюда молодой человек в синей блузе… Он назвал его Агриколем Бодуэном и уверял, что должен сообщить ему нечто весьма важное…

— Это мое имя, — сказал Агриколь. — Они хотят выманить меня хитростью…

— Несомненно! — согласилась Адриенна. — Так, следует разрушить их замыслы… Что ты ему ответила, дитя мое? — прибавила она, обращаясь к Гебе.

— Я ответила, что не понимаю, о ком он говорит.

— Отлично! Что же сделал любопытный господин?

— Он ушел.

— Но он сейчас вернется! — сказал Агриколь.

— Очень может быть! — отвечала Адриенна. — Поэтому вам нужно остаться здесь на несколько часов… Я принуждена, к несчастью, на время удалиться: у меня неотложное свидание с княгиней Сен-Дизье, моей теткой. Оно стало еще более необходимым, учитывая сведения, сообщенные вами о дочерях маршала Симона. Значит, вы непременно должны остаться, а то вас сразу же задержат, как только вы выйдете отсюда.

— Простите меня, мадемуазель… но я не могу согласиться… я не могу принять вашего великодушного предложения…

— Почему же?

— Меня попытались вызвать на улицу, чтобы не входить сюда именем закона; но теперь, если я не выйду, они ворвутся к вам… Я никогда не соглашусь подвергнуть вас таким неприятностям. Да и что мне тюрьма, раз я спокоен за мать?

— А ее горя, беспокойства, страха вы в расчет не принимаете? А отец ваш, эта бедная девушка, любящая вас, как брата, вы их забыли? Послушайтесь меня, избавьте вашу семью от лишних терзаний… Оставайтесь здесь; я уверена, что еще до вечера, залогом или чем другим, я добьюсь того, что вас избавят от этой неприятности…

— Но ведь если бы даже я и принял вашу великодушную помощь, все равно меня здесь найдут и арестуют.

— Ну, уж нет! Между прочим, этот павильон служил некогда маленьким домиком! — засмеялась Адриенна. — Видите, в каком оскверненном месте я живу! Так вот в этом самом павильоне есть потайная комната, так ловко устроенная, что никому ее никогда не найти. Жоржетта вас туда проведет, и вы там посидите… Можете на досуге написать мне стихи, если ситуация вас вдохновит.

— Как вы добры! — воскликнул Агриколь. — Чем я заслужил столько милостей?..

— Как чем? Допустим даже, что ни ваше положение, ни ваш характер не вызывали бы во мне интереса. Представим себе, что я ничем не обязана вашему отцу за его трогательные заботы о моих родственницах, дочерях маршала Симона, — но остается Резвушка!.. Подумайте о ней, месье! — сказала, весело улыбаясь, Адриенна. — О Резвушке, которую вы возвратили моей нежной привязанности!.. Видите, мой милый, — прибавила эта странная и сумасбродная девушка, — если я так весела, то это доказывает, что я нисколько за вас не боюсь… Кроме того, я чувствую себя сегодня особенно счастливой. Итак, прошу вас, дайте мне скорее ваш адрес и адрес вашей матери, а затем следуйте за Жоржеттой и сочините для меня какие-нибудь милые стихи, если только не очень соскучитесь в своей тюрьме, куда попали, чтобы избежать тюрьмы же…

Пока Жоржетта провожала кузнеца в тайник, Геба подала своей госпоже серую бобровую шляпку с серым же пером, так как Адриенне надо было пройти через весь парк, чтобы добраться до большого дома, где жила княгиня Сен-Дизье.

Через четверть часа после этой сцены в комнату госпожи Гривуа, главной горничной княгини, таинственно прокралась знакомая нам Флорина.

— Ну, что нового? — спросила Гривуа девушку.

— Вот мои сегодняшние заметки, — сказала Флорина, подавая дуэнье записочку. — Хорошо, что у меня прекрасная память!

— В котором часу вернулась она сегодня утром домой? — с живостью спросила дуэнья.

— Кто?

— Мадемуазель Адриенна.

— Она не выходила, так как принимала ванну в девять часов утра.

— Значит, она вернулась раньше девяти, потому что дома не ночевала! Вот до чего дошла эта особа!

Флорина с удивлением взглянула на госпожу Гривуа.

— Я вас не понимаю.

— Как! Вы скажете, что мадемуазель Адриенна не вернулась сегодня утром в восемь часов через маленькую садовую калитку? Посмейте-ка еще соврать!

— Мне вчера нездоровилось, и я спустилась только в девять часов, чтобы помочь Жоржетте и Гебе одеть вышедшую из ванны барышню… Что раньше было, я не знаю, клянусь вам, мадам.

— Тогда другое дело. Постарайтесь же узнать о том, что я вам сказала, у ваших подруг… Они вам доверяют и расскажут все…

— Да, мадам!

— Что делала сегодня ваша барышня с девяти часов утра?

— Барышня диктовала Жоржетте письмо к господину Норвалю. Я вызвалась его отправить, чтобы иметь время все записать и найти повод выйти из дома…

— Хорошо… Где же это письмо?

— Я сейчас отдала его Жерому, чтобы он отправил письмо по почте…

— Ах ты, разиня! — воскликнула госпожа Гривуа. — Почему же ты его не принесла ко мне?

— Так как барышня, по своему обыкновению, громко диктовала это письмо, я запомнила его и записала дословно.

— Это не одно и то же! Быть может, надо было задержать это письмо… Княгиня очень прогневается…

— Я думала, так будет лучше, мадам…

— Господи, будто я не знаю, что вы сделали это без умысла? Вами очень довольны за эти шесть месяцев… Но все-таки вы совершили большой промах!

— Будьте ко мне снисходительны, мадам… мне и без того нелегко!

И девушка подавила печальный вздох.

— Что ж, моя милая… Не продолжайте, если вас гложут угрызения совести… Ведь вы свободны… можете всегда уйти…

— Вы знаете, что я не свободна, мадам, — сказала покраснев и со слезами на глазах Флорина. — Я в полной зависимости от господина Родена, поместившего меня сюда…

— Так нечего и вздыхать!

— Невольно совесть начинает мучить… Барышня так добра, так доверчива!..

— Словом, она совершенство! Но вас сюда вызвали не для того, чтоб воспевать ей хвалы!.. Что было дальше?

— Затем явился рабочий, который нашел вчера и принес Резвушку; он желал говорить с барышней.

— И он все еще у нее?

— Мне неизвестно, он пришел, когда я уходила с письмом…

— Узнайте, зачем приходил этот рабочий к вашей госпоже… и постарайтесь сегодня же как-нибудь вырваться сюда, чтобы мне об этом доложить.

— Хорошо, мадам.

— А что, ваша барышня очень озабочена, испугана, встревожена ожиданием свидания с княгиней? Ведь не трудно понять, что у нее на уме!

— Она была весела по обыкновению и даже шутила по этому поводу.

— Шутила?.. Смеется тот, кто смеется последний, — сказала дуэнья и прибавила сквозь зубы, так что Флорина не могла ее слышать: — Несмотря на свой дьявольский характер и отчаянную смелость, она затрепетала бы от ужаса… умоляла бы о пощаде… если бы знала, что ее ждет сегодня. — Затем, обращаясь к Флорине, она продолжала: — Ну, теперь идите домой… и постарайтесь отделаться от ваших… угрызений! Право, они могут сыграть с вами прескверную шутку… не забывайте этого.

— Я не могу забыть, что я больше над собой не властна, мадам!

— Ну, то-то!.. До свиданья.

Флорина пошла через парк в павильон, а госпожа Гривуа отправилась к княгине Сен-Дизье.

 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

40 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:26 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
4. ИЕЗУИТКА


Пока предыдущие сцены происходили в павильоне мадемуазель де Кардовилль, в большом доме княгини Сен-Дизье совершались другие события.

Роскошь и изящество первого жилища составляли разительный контраст с мрачным убранством особняка княгини. Она занимала в нем только второй этаж, так как первый предназначался для балов, а княгиня давно уже отказалась от суетных светских удовольствий. Особенная важность слуг, пожилых и одетых исключительно во все черное, глубокая тишина, господствовавшая в ее жилище, где слова произносились только шепотом, почти монастырский характер всего дома придавали всему окружающему особо печальный и суровый отпечаток.

Один светский человек, обладавший редкой независимостью характера, соединенной с большим мужеством, искренно признался однажды, говоря о княгине Сен-Дизье (которой Адриенна собиралась, как она говорила, задать генеральное сражение): «Для того чтобы не приобрести в госпоже Сен-Дизье врага, я, человек не пошлый и не низкий, сделал в первый раз в жизни пошлость и низость!»

Но госпожа Сен-Дизье не сразу достигла столь важного положения.

Необходимо сказать несколько слов, чтобы осветить со всех сторон различные периоды в жизни этой женщины, опасной и неумолимой по натуре и связь которой с орденом иезуитов придала ей страшное и таинственное могущество. Если есть что-нибудь ужаснее иезуита, то это именно иезуитка, а между тем, посещая известное общество, можно весьма легко убедиться, что подобных членов в «светском платье» note 16 у иезуитов немало.

В последние годы Империи и в начале Реставрации княгиня, замечательно красивая собой, была самой модной женщиной в Париже. Она обладала живым, деятельным, деспотическим и склонным к авантюризму умом, холодным сердцем и сильно развитым воображением. Без всякой сердечной нежности заводила она бесчисленные любовные связи — но единственно из страсти к интригам, ради тех волнений, какие они за собой влекут; так любят игру мужчины.

К несчастью, ее муж, князь де Сен-Дизье (брат графа Реннепона, герцога де Кардовилля, отца Адриенны), вследствие ли ослепления или по беззаботности характера, ни разу за всю жизнь не показал виду, что он подозревает жену в любовных похождениях.

К тому же, не встречая препятствий, так как к подобным похождениям относились легко в эпоху Империи, княгиня, не отказываясь от любовных утех, решила придать им побольше остроты и терпкости, соединив их с политическими интригами.

Вступить в борьбу с Наполеоном, попытаться подвести мину под такого колосса — это обещало по крайней мере достаточно сильных ощущений для самого требовательного характера.

Все шло прекрасно в течение определенного времени. Красивая и остроумная, ловкая и лживая, соблазнительная и коварная, княгиня, окруженная массой поклонников, мечтала вернуть во Франции нравы Фронды. С какой-то жестокой кокетливостью она забавлялась, играя головами своих поклонников, превращая их в фанатиков и вовлекая их в самые опасные заговоры. Она завела деятельнейшую тайную переписку с многочисленными влиятельными людьми за границей, известными своей ненавистью к императору и к Франции. Тогда и возникли ее первые контакты с маркизом д'Эгриньи, полковником русской службы и адъютантом у Моро.

Но в один прекрасный день замыслы эти были раскрыты, многих из поклонников княгини посадили в Венсенскую тюрьму, а ее Наполеон только выслал в одно из поместий близ Дюнкерка, не желая прибегать к более строгому наказанию.

Во время Реставрации преследования, которым подвергалась княгиня, были ей зачтены, и она приобрела даже значительное влияние, несмотря на легкомысленное поведение.

Маркиз д'Эгриньи, перешедший на службу во Францию и оставшийся здесь, тотчас же сделался модным светским львом благодаря своему обаянию. Он вел переписку и вступал в заговоры с княгиней, не зная ее лично; эти обстоятельства способствовали зарождению их связи.

Эти два человека, сходные по природе, были скорее сообщниками, чем любовниками; необузданное самолюбие, склонность к безрассудным удовольствиям, неодолимая жажда власти, гордость и ненависть, коварное очарование зла сближали извращенные натуры, но не позволяли им слиться. Их связи содействовали эгоизм и сознание, что они могут быть друг другу полезны как люди одного закала, причем взаимная помощь им была нужна для борьбы со светом, где у них обоих было много врагов из-за их страсти к интригам, разврату и клевете. Связь эта продолжалась до тех пор, пока маркиз, после своей дуэли с генералом Симоном, не поступил в духовную семинарию; причину столь внезапного решения никто так и не узнал.

Но княгиня еще не считала, что пришло время каяться. С какой-то ревнивой, горькой и злобной жаждой предавалась она вихрю светских наслаждений, сознавая, что приходит конец ее золотому времени. О характере этой женщины можно судить по следующему факту. Желая закончить светскую жизнь с особенным блеском и удалиться с триумфом со сцены, как великая артистка, оставляя после себя сожаление, она, сознавая себя еще прекрасной, решила непременно удовлетворить в последний раз свое ненасытное тщеславие. Жертвой княгиня избрала одну страстно влюбленную молодую чету и с помощью хитрости и лукавства отбила возлюбленного у прелестной восемнадцатилетней, обожавшей его женщины. После того как все узнали об этой победе, княгиня вдруг покинула свет во всем блеске своего триумфа.

Она уехала из Парижа после нескольких долгих бесед с аббатом маркизом д'Эгриньи, уже прославившимся в качестве проповедника, и провела два года в своем поместья близ Дюнкерка, причем ее сопровождала одна лишь госпожа Гривуа.

Когда княгиня вернулась, никто бы не узнал в ней прежнюю ветреную, фривольную и легкомысленную женщину. Превращение было полное, необыкновенное и даже страшное. Дворец Сен-Дизье, былой приют веселья, радости и наслаждений, сделался молчаливым, строгим обиталищем. Вместо так называемого светского общества княгиня принимала лишь дам, известных своей исключительной набожностью, и мужчин, не только занимавших важные посты, но и прославившихся в свете своими монархическими и религиозными принципами. Она окружила себя главным образом лицами из высшего духовенства; под ее председательством очутилась целая духовная женская община. У княгини был собственный духовник, капелла, священник и даже особый духовный наставник. Но последний действовал in partibus, а настоящим духовным руководителем оставался все тот же аббат маркиз д'Эгриньи. Нечего и говорить, конечно, что их любовная связь уже давно прекратилась.

Это неожиданное и необычайное обращение, искусно афишируемое, поразило многих и вызвало чувство уважения и удивления. Более проницательные люди только улыбались.

Мы приведем один из тысячи примеров, чтобы дать понятие о страшном могуществе, достигнутом княгиней благодаря ее принадлежности к ордену иезуитов, по которому можно судить об адском, мстительном и безжалостном характере этой женщины, с которой Адриенна неосторожно решилась вступить в борьбу.

Между теми, кто улыбался при разговорах о внезапном обращении госпожи де Сен-Дизье, была та юная пара, которую княгиня безжалостно разлучила, прежде чем окончательно покинуть любовные подмостки света. Оба влюбленных, еще теснее сблизившиеся после быстро прошедшей бури, ограничили свою месть только несколькими остроумными шутками по поводу внезапного обращения женщины, причинившей им так много зла.

Спустя некоторое время какой-то ужасный рок обрушился на влюбленных.

Муж молодой женщины, ничего до сих пор не подозревавший, вдруг прозрел после нескольких анонимных сообщений… Разыгрался страшный скандал — и молодая женщина погибла.

О любовнике же ее в обществе, неведомо откуда и как, стали распространяться какие-то неопределенные слухи, с массой недомолвок, но так коварно рассчитанные, что они становились в тысячу раз опаснее всякого прямого обвинения, против которого можно по крайней мере бороться и опровергать его. Между тем слухи проникали в общество такими разнообразными путями, так упорно и с такой дьявольской убедительностью, что лучшие друзья молодого человека стали от него отворачиваться, невольно подчиняясь влиянию беспрерывного гула перешептываний, заключавшихся большей частью в таких разговорах:

— Конечно, вы слышали про ***?

— Нет, а что такое?

— Рассказывают скверные истории…

— Что вы говорите! Например?

— Не могу сказать точно… дело касается его чести… Ходят странные слухи…

— Черт возьми! Это не шутка… Так вот почему его теперь так холодно принимают…

— Я, знаете, решился пока держаться от него подальше.

— Я тоже, конечно!

И так далее, и так далее…

Свет так устроен, что иногда довольно таких мелочей, чтобы навсегда погубить репутацию человека, особенно если прежние его удачи породили завистников. С человеком, о котором мы говорим, случилось именно так. Несчастный, чувствуя, как все вокруг него пустеет, как колеблется почва под ногами, метался из стороны в сторону, стараясь найти неведомого врага, наносящего ему неотразимые удары. Ему и в голову не приходило заподозрить княгиню, с которой он даже ни разу не видался со времени их романа. Решившись наконец во что бы то ни стало узнать причину общего отчуждения и презрения, он обратился к одному из прежних друзей. Друг ответил уклончиво и довольно презрительно; молодой человек вспылил и вызвал его на дуэль. Противник ответил:

— Найдите себе двух свидетелей из числа наших общих знакомых — тогда я буду драться с вами.

Несчастный не нашел ни одного!

Дойдя до полного отчаяния, не понимая причины всего происходившего, страдая за погибшую из-за него любимую женщину, он, в минуту горя, гнева и безумного отчаяния, покончил с собой…

В день его смерти госпожа де Сен-Дизье набожно заметила, что такая постыдная жизнь и должна была так кончиться; что человек, долго попиравший все божеские и человеческие законы, обязательно должен был кончить новым преступлением… самоубийством! И друзья княгини повторяли и разносили всюду эти слова с видом лицемерной, смиренной веры в них.

Этого мало. Рядом с наказаниями раздавались и награды.

Наблюдательные люди замечали, что лица, пользовавшиеся покровительством княгини, необыкновенно быстро достигали почестей и отличий. Добродетельные молодые люди и усердные посетители проповедей получали в жены богатых сироток, которых держали для них про запас в Сакре-Кер. Несчастные девушки слишком поздно убеждались в качествах супруга-ханжи, выбранного для них барынями-ханжами, и горькой скорбью искупали обманчивую честь быть принятыми в мир лгунов и лицемеров, где они чувствовали себя чужими и беззащитными, причем им грозила немедленная кара, если они осмеливались оплакивать союз, который им навязали.

В салоне же княгини раздавались места префектов, полковников, сборщиков податей, выбирались депутаты, академики, епископы и пэры Франции, причем взамен оказанной им помощи они обязывались хранить вид крайнего благочестия, внешне соблюдать пост и поклясться участвовать в вечной жестокой борьбе со всем, что отдавало безбожием и революционностью. Главное требование заключалось, впрочем, в том, что они должны были вести тайную переписку с аббатом д'Эгриньи, причем он сам выбирал различные темы для бесед, что, конечно, было даже очень приятно, так как аббат славился как самый светский, милый, умный, а главное — покладистый человек в мире.

По этому поводу вот один исторический факт, который мог бы пополнить сокровищницу горькой и мстительной иронии Мольера и Паскаля.

Это случилось в последний год Реставрации. Один высокопоставленный сановник, человек твердого и независимого характера, не исполнил обрядов, т.е. не говел и не причащался. Такое поведение чиновника, занимающего высокое положение, могло явиться печальным примером; поэтому к нему отправили аббата маркиза д'Эгриньи. Зная возвышенный и благородный характер знатного упрямца, аббат понял, что главное — добиться только того, чтобы он согласился исполнить обряд каким бы то ни было способом, так как эффект все равно был бы впечатляющим.

Как умный человек, он не убеждал своего собеседника в правильности догматов, ни даже в истинах религии, а говорил только о соблюдении приличий и о том, что подобный спасительный пример произведет впечатление на публику.

— Господин аббат, я более, чем вы, уважаю религию, — отвечал сановник, — и счел бы за постыдное шарлатанство исполнять обряды, в которые не верую!

— Ну, полноте, полноте, несговорчивый человек, хмурый Альцест, — тонко улыбаясь, заметил аббат. — Мы постараемся пощадить совестливость и согласовать с ней те выгоды, какие вам принесет то, что вы последуете моему совету. Мы дадим вам неосвященную облатку: нам ведь все равно; главное, чтобы видимость была соблюдена.

Предложение аббата было отвергнуто с негодованием, но сановник потерял место.

Впрочем, не с ним одним это случилось. Все те, кто решался на борьбу с госпожой де Сен-Дизье и ее друзьями, все платились за это дорогой ценой! Рано или поздно, прямо или косвенно, но на них начинали сыпаться градом жестокие, непоправимые удары: одних они поражали в самых дорогих привязанностях, других — в кредите; у одних задевали честь, других лишали мест и средств к существованию. И борьба велась медленно, тихо, с ужасающей размеренностью и выдержкой, таинственно подрывая репутацию, состояние, самое прочное положение, доводя, наконец, до полного, окончательного упадка и катастрофы, поражавших ужасом и изумлением всех окружающих.

Легко понять, что во время Реставрации княгиня приобрела сильнейшее влияние и сделалась весьма опасной женщиной. Но она сумела примкнуть и к Июльской революции. И несмотря на то, что она сохранила и семейные и общественные связи с людьми, оставшимися верными павшей монархии, говорили, что княгиня сумела сохранить влияние и власть.

Надо прибавить еще, что после смерти князя де Сен-Дизье, умершего бездетным, все его состояние досталось младшему брату, отцу Адриенны де Кардовилль. После его смерти, полтора года тому назад, единственной наследницей и представительницей этой ветви семейства Реннепонов осталась его дочь.

Княгиня де Сен-Дизье ожидала племянницу в довольно большой комнате, обитой темно-зеленой парчой, с черной резной мебелью, в числе которой находился такой же книжный шкаф с книгами религиозного содержания. Несколько картин из священной истории и громадное распятие слоновой кости на черном бархатном фоне довершали мрачный и строгий вид комнаты.

Госпожа де Сен-Дизье сидела за большим письменным столом и запечатывала многочисленные письма, так как она вела обширнейшую и разнообразнейшую переписку. Княгине исполнилось сорок пять лет; она была еще очень красива. Конечно, с годами ее некогда изящная талия изменилась, но черное платье с высоким воротником все еще выгодно ее обрисовывало. Простенький чепчик с серыми тентами не скрывал густых, гладко причесанных белокурых волос.

Лицо княгини поражало своим достоинством и простотой. Никому бы и в голову не пришло, что такая сдержанная и серьезная женщина могла быть когда-то героиней всевозможных любовных авантюр; никто не нашел бы и следов бурных волнений на ее спокойном и набожном лице. Если до ее ушей долетало какое-нибудь легкомысленное, вольное слово, черты княгини, действительно вообразившей себя чуть ли не матерью церкви, выказывали сперва простодушное и печальное недоумение, переходившее затем в выражение возмущенного целомудрия и презрительной жалости.

Впрочем, стоило княгине захотеть, и ее улыбка делалась обворожительной, благожелательной и сочувственной. Она умела придать своим голубым глазам ласковый и благосклонный взгляд. Но когда задевали ее гордость или шли против желаний, или мешали планам, лицо госпожи де Сен-Дизье, обыкновенно серьезное и спокойное, принимало выражение непобедимой и холодной злобы. Конечно, это случалось только тогда, когда княгиня не считала нужным сдерживать порывы досады.

В комнату вошла госпожа Гривуа, держа в руках донесение Флорины об Адриенне.

Госпожа Гривуа служила княгине уже двадцать лет. Она знала о своей госпоже все, что может и, должна знать доверенная служанка особы довольно легкого поведения. Неизвестно было, по своей ли воле держит при себе княгиня этого свидетеля многочисленных грехов молодости. Наверняка никто не знал. Ясно было одно: что госпожа Гривуа пользовалась большими преимуществами и на нее княгиня де Сен-Дизье смотрела скорее как на компаньонку, чем как на горничную.

— Вот доклад Флорины, сударыня, — сказала госпожа, Гривуа, подавая бумагу княгине.

— Сейчас просмотрю, — отвечала та. — Когда ко мне придет племянница, вы во время нашей беседы проводите к ней в павильон одного господина, который сейчас явится и спросит вас от моего имени.

— Хорошо, мадам.

— Этот человек произведет опись всего, что там заключается; проследите, чтобы ничего не было пропущено, это очень важно.

— Так, мадам. Но если Жоржетта и Геба не допустят…

— Будьте спокойны. Человек, которому поручено это дело, вооружен такими аргументами, что они не осмелятся ему противиться, лишь только это станет известно… При составлении описи надо особенно настаивать на известных вам подробностях, которые явятся доказательством распространяемых с некоторого времени слухов…

— О, теперь эти слухи вполне похожи на правду, будьте спокойны на этот счет…

— Наконец-то наступает минута, когда эта дерзкая и высокомерная Адриенна будет разбита и присуждена просить пощады… Пощады! и у меня к тому же!

— Господин аббат д'Эгриньи! — доложил вошедший в комнату старый слуга, открывая обе половинки двери.

— Если мадемуазель де Кардовилль придет, попросите ее подождать минутку, — сказала княгиня, обращаясь к госпоже Гривуа.

— Хорошо, сударыня, — ответила та, выходя вслед за слугой.

Госпожа де Сен-Дизье и господин д'Эгриньи остались одни.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

41 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:27 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
5. ЗАГОВОР

Аббат маркиз д'Эгриньи был, как читатель, вероятно, уже угадал, тот самый человек, которого мы видели на улице Милье Дез-Урсэн, откуда он три месяца тому назад уехал в Рим.

Маркиз находился в глубоком трауре. Рясы он не носил и одевался обычно очень элегантно. Хорошо сшитый черный сюртук и жилет, стянутый на бедрах, подчеркивали его стройную фигуру; панталоны из черного кашемира облекали ноги, обутые в прекрасные лакированные туфли.

Тонзура была также незаметна благодаря легкой лысине, слегка обнажившей часть головы. Таким образом, ничто во всем его костюме не напоминало о духовном сане. Разве только отсутствие растительности на мужественном лице маркиза могло показаться странным, тем более что свежевыбритый подбородок опирался на высокий черный галстук, завязанный с особым военным шиком, заставлявшим вспомнить, что аббат-маркиз, этот видный теперь проповедник, один из самых деятельных и влиятельных заправил ордена, командовал когда-то гусарским полком при Реставрации, а до той поры сражался в русской армии против Франции.

Маркиз только сегодня утром вернулся из Рима и не видал еще княгиню. Во время его отсутствия, в имении княгини, близ Дюнкерка, скончалась маркиза д'Эгриньи, напрасно призывая сына к своему смертному одру, чтобы смягчить горечь последних минут. Сын должен был пожертвовать самым святым природным чувством для того, чтобы выполнить приказание, неожиданно полученное из Рима — тотчас же ехать туда. Роден все-таки заметил, что приказ вызвал некоторое замешательство у д'Эгриньи, и не преминул об этом донести. Любовь д'Эгриньи к матери была единственным частым чувством, которое неизменно прошло через всю его жизнь.

Только что слуга вышел из комнаты, маркиз бросился к княгине и, протягивая к ней руки, воскликнул взволнованным голосом:

— Эрминия! вы ничего не скрыли в ваших письмах?.. Не проклинала меня мать в последнюю минуту?..

— Нет, Фредерик, нет… Успокойтесь… Она хотела вас видеть, но вскоре впала в бессознательное состояние… и в бреду повторяла только одно ваше имя…

— Да, — с горечью заметил маркиз, — быть может, материнский инстинкт подсказывал ей, что мое присутствие могло бы возвратить ее к жизни…

— Прошу вас, гоните от себя такие мысли… Это несчастье непоправимо.

— Нет… повторите мне еще раз. Мать моя не была убита моим отсутствием?.. Она не догадывалась, что долг, еще более сильный, чем сыновний долг, призывал меня в иное место?

— Да нет же, говорю вам… Вряд ли бы вы и застали ее в полной памяти… Поверьте, что я вам писала обо всем подробно и правдиво… Успокойтесь же, пожалуйста!

— Конечно, совесть моя должна быть спокойна… Пожертвовав матерью, я повиновался своему долгу. Но, несмотря на все мои усилия, я никогда не мог достигнуть такого полного отречения, которого от нас требуют эти ужасные слова: «Тот, кто не возненавидит своего отца и мать и даже свою собственную душу, не может считаться моим учеником» note 17.

— Конечно, это отречение нелегко, но зато, подумайте, Фредерик, какая власть, какое могущество взамен его!

— Верно, — после минутного молчания заметил маркиз, — многим можно пожертвовать за право властвовать во мраке над всеми повелителями, царствующими на земле при свете дня! Я почерпнул из последнего путешествия в Рим новое представление о потрясающей силе нашей власти. Именно там, Эрминия, в Риме, на этой вершине, господствующей над лучшей и громаднейшей частью мира, как бы то ни было, господствующей в силу привычки или традиции, или, наконец, в силу веры, только там можно понять все величие нашего дела… Интересно с этой высоты наблюдать за правильно ведущейся игрой, направляемой тысячами людей, и видеть, как отдельные личности постоянно поглощаются непреложным единством нашего ордена.

Каким могуществом мы обладаем!.. Право, я иногда просто охвачен восхищением; пугаюсь даже, подумав, что человек, прежде чем сделаться нашим, и думал, и действовал, и верил, как хотел, по своей прихоти… А когда он попал к нам, то через несколько месяцев от него остается одна оболочка: и ум, и развитие, и разум, и совесть, и свободная воля парализуются, засыхают, атрофируются благодаря привычке к немому страшному послушанию и благодаря выполнению тайных обязанностей, которыми умерщвляется все, что может остаться свободного и самостоятельного в человеческой мысли. И тогда в эти тела, лишенные души, немые и холодные, как трупы, мы вдыхаем дух нашего ордена. И вот эти трупы начинают двигаться, ходить, действовать, исполнять… но все это не выходя из замкнутого круга, в который они заключены навек. Таким образом они становятся членами гигантского тела, веление которого они исполняют абсолютно механически, не зная ничего о его замыслах. Это руки, которые исполняют самые трудные работы, не зная и не имея даже возможности понять руководящую ими мысль.

При этих словах лицо маркиза выражало невероятную гордость и сознание надменной власти.

— Да, это могущество велико, страшно велико, — вымолвила княгиня, — и его сила увеличивается еще тем, что воздействует на умы и совесть таинственным путем.

— Знаете, Эрминия, — снова начал маркиз, — под моей командой был блестящий полк. Ничто не могло быть ослепительнее гусарского мундира. Часто по утрам, при блеске летнего солнца, на широком поле маневров я испытывал мужественное и глубокое чувство наслаждения как командир. По звуку моего голоса всадники срывались с места, звучали трубы, перья развевались, сабли блестели; сверкая золотым шитьем, летели на конях адъютанты, передавая мои приказы… Все блистало, сияло, шумело… Солдаты, храбрые, пылкие, с шрамами от прежних битв, повиновались каждому моему знаку, каждому слову… Я чувствовал себя сильным и гордым, сознавая, что в моей власти каждый из этих храбрецов, пыл которых сдерживал один я, как сдерживают пыл моего боевого коня… И вот теперь, несмотря на относительно плохие времена, я, человек, который долго и мужественно сражался на поле брани, — в этом я могу сознаться без ложной скромности, — я теперь чувствую себя несравненно сильнее, деятельнее и отважнее, стоя во главе немого воинства, которое думает, желает, идет и повинуется мне совершенно бессознательно; которое по одному моему знаку рассеивается по всему земному шару, вкрадывается в семью через исповедника жены или через воспитателя детей, в семейные отношения — через исповедь умирающих, к самому трону — через встревоженную совесть доверчивого и боязливого короля… наконец, к самому Святому отцу, этому живому представителю Божества, — через оказанные или навязанные ему услуги!.. Еще раз повторяю: не правда ли, что эта таинственная власть, простирающаяся от колыбели до могилы, от смиренного очага рабочего до трона, от трона до священного престола наместника Христа, может зажечь и удовлетворить самое неограниченное честолюбие?.. Какая карьера в мире могла бы мне доставить столь безграничное наслаждение? И какое глубокое презрение должен я теперь питать к блестящей, легкомысленной жизни прошлых лет, которая доставляла нам так много завистников, Эрминия! Помните? — прибавил д'Эгриньи с горькой улыбкой.

— Вы совершенно правы, Фредерик! — с живостью подхватила княгиня. — С каким презрением смотрим мы теперь на прошлое!.. Мне так же, как и вам, часто приходит на ум сравнение настоящего с прошлым, и как я довольна тогда, что последовала вашим советам! Не будь этого, я теперь должна была бы играть жалкую и смешную роль отцветающей красавицы, вспоминающей о прежнем поклонении и обожании! Что мне оставалось бы делать? Употреблять всевозможные средства, чтобы удержать вокруг себя неблагодарное, эгоистическое общество, грубых мужчин, для которых женщина интересна, только пока она красива и льстит их тщеславию. Или я должна была бы задавать балы и праздники, чтобы другие веселились… чтобы мои залы наполнялись равнодушной толпой или служили местом свидания влюбленным парочкам, являющимся к вам не ради вас, а чтобы быть вместе… Право, нелепое удовольствие — давать приют этой цветущей юности, пылкой, смеющейся, влюбленной, которая на весь окружающий блеск и роскошь смотрит только как на обязательную рамку для ее веселья и дерзкого счастья!

В словах княгини звучало так много злобы, на лине отразилась такая ненависть и зависть, что вид ее невольно отразил страшную горечь и сожаление о прошлом.

— Нет, — продолжала она, — благодаря вам, Фредерик, я навсегда порвала, одержав последнюю блистательную победу, с этим светом, для которого была так долго предметом обожания, где я царила, прежде чем он успел меня бросить… Я только переменила свое царство… Вместо светских, суетных людей, над которыми я властвовала только потому, что была легкомысленнее их, меня окружают люди могущественные, знатные, высокопоставленные, подчас правящие государством; я предалась им всей душой, и они платят мне тем же. И только теперь достигла я того, к чему всегда стремилась: я могу участвовать и влиять на все главнейшие житейские сферы; мне известны важнейшие тайны, в моих руках возможность наказывать и мстить врагам, награждать друзей!

— Словом, Эрминия, вы высказали то, что и дает нам силу, привлекая к нам прозелитов… Мы даем полную возможность удовлетворить и ненависть и симпатию. Ценой пассивного повиновения властям ордена покупается право на таинственную власть над остальным миром. Есть много безумных слепых людей, воображающих, что мы побеждены окончательно, потому что для нас настали тяжелые дни… — с презрением заметил д'Эгриньи, — как будто мы не созданы для борьбы, как будто в борьбе мы не черпаем новые силы, не обретаем энергию… Правда, теперь времена плохие… но скоро настанут иные, лучшие времена… И скоро, скоро, как вам известно, наступит 13 февраля, и в наших руках будет могучее средство для восстановления нашей поколебавшейся на время власти…

— Вы говорите о медалях?

— Конечно. Я потому так и торопился с возвращением, чтобы присутствовать при этом важном для нас событии.

— А вы уже знаете, как судьба чуть было не расстроила наши так хорошо задуманные планы?

— Да. Я виделся с Роденом…

— И он вам передал?..

— О необыкновенном появлении в замке Кардовилль индийца и молодых девушек, выброшенных бурей на берег Пикардии в то время, как первый должен был быть на Яве, а последние в Лейпциге? Как же!.. А между тем, казалось, все предосторожности были приняты!.. Право, — прибавил с досадой маркиз, — можно подумать, что эту семью охраняет какое-то таинственное провидение!..

— К счастью, Роден — необыкновенно изобретательный и деятельный человек, — возразила княгиня, — он был у меня вчера, и мы очень долго беседовали.

— Результат вашей беседы превосходен. Солдата на два дня удалят: духовник его жены предупрежден; остальное устроится само собой, — завтра этих девушек бояться будет нечего… Что касается индуса, то он в Кардовилле, тяжело раненный… значит, в нашем распоряжении времени достаточно…

— Но ведь это еще не все… — возразила княгиня, — нам нужно, чтобы не было в Париже еще двух лиц к этому времени, к 13 февраля.

— Да… господина Гарди… Его не будет здесь целый месяц: этому человеку изменил его самый близкий друг и отозвал на юг, откуда ему скоро не выбраться. Что касается этого бродяги-рабочего, прозванного Голышом…

— Ах! — прервала его княгиня с жестом возмущения и стыдливости.

— Мы его не боимся, — продолжал маркиз. — Габриеля, на котором основываются все наши надежды, до наступления великого дня не оставляют ни на минуту!.. Словом, все обещает победу… и победа нам белее чем когда-либо и какой угодно ценой необходима. Здесь вопрос жизни и смерти… Возвращаясь из Рима, я остановился в Форли… Я виделся с герцогом д'Орбано; его влияние на короля совершенно неограниченно… Он овладел его умом окончательно, так что необходимо иметь дело с ним…

— Ну, и что же?

— Герцог хорошо сознает свою силу. Он может обеспечить нам совершенно легальное положение, покровительство государства во владениях короля, исключительные права на народное образование… С его помощью нам достаточно двух-трех лет, чтобы настолько утвердиться в этой стране, что, пожалуй, и самому герцогу д'Орбано придется прибегать к нашей помощи; но пока этого нет, пока он неограниченный властелин, он и пользуется своими правами, ставя условия — взамен услуг.

— Какие же условия?

— Пять миллионов наличными деньгами и ежегодную пенсию в сто тысяч!

— Это много!

— И это мало в то же время, если учесть, что раз мы укрепимся в стране, то очень скоро вернем свои деньги… Ведь это всего восьмая часть того, что может нам дать дело с медалями, если мы доведем его до благополучного конца.

— Да, около сорока миллионов, — заметила с задумчивым видом княгиня.

— И потом ведь эти пять миллионов, требуемые герцогом д'Орбано, в сущности, только аванс… Мы их вернем сторицей добровольными приношениями, учитывая влияние, какое приобретем на воспитание детей… Оно отдаст нам в руки всю семью и мало-помалу полное доверие правящих лиц… И они еще колеблются! — воскликнул маркиз, с презрением пожимая плечами. — И еще есть правительства, которые нас изгоняют из своих владений… Слепцы! разве они не могут понять, что если мы завладеем образованием, — а это составляет нашу главную цель, — то обезличим народ, приучим его к безмолвному, рабскому повиновению, которое, действуя отупляющим образом, приводит его ж неподвижности, что является залогом общественного спокойствия! И подумать только, что большинство людей имущих и знатных нас презирают и ненавидят! Эти болваны не понимают, что когда нам удастся уверить народ, что его нищета есть непреложный, вечный закон судьбы, что всякая мечта об улучшении участи преступна, что даже желание земных благ является преступлением перед лицом Бога, так как блаженство будущей жизни — истинная награда за земные страдания, тогда народ, одурманенный этими заверениями, покорится своей участи — вечно коснеть в грязи и нищете. Тогда заглохнут все его порывы и надежды на лучшие дни, тогда сами собой решатся те грозные вопросы, которые стоят мрачным пугалом перед правительствами… Разве они не видят, что слепая, пассивная вера, которой мы требуем от народа, является в наших руках прекрасной уздой для того, чтобы управлять им и унижать его же, между тем как от сильных мира мы требуем только соблюдения внешних обрядов, лишь для приличия… что могло бы даже придать остроты их наслаждениям, если бы они хоть развратничать умели с толком?

— Не в том дело, Фредерик, — заметила княгиня. — Как вы говорите, близок великий день… Конечно, с сорока миллионами, которые может получить орден при благополучном исходе дела о медалях, можно многое предпринять… В наше время, когда все продается и покупается, это будет рычаг такой силы в руках ордена, что нельзя и предугадать того, что же будет с его помощью достигнуто.

— Кроме того, — прибавил задумчиво д'Эгриньи, — нечего скрывать… реакция продолжается, а пример Франции — все… В Австрии и Голландии мы еле держимся, средства ордена уменьшаются с каждым днем. Наступает кризис… но его можно отсрочить. Так что благодаря этой громадной помощи — благодаря медалям — мы не только сможем успешно бороться, но и прочно утвердимся при содействии герцога д'Орбано… Из этого центра лучи нашего блеска распространятся во все стороны… Ах, 13 февраля, — добавил д'Эгриньи после минутного молчания, покачивая головой, — 13 февраля! Кто знает, быть может, оно будет столь же знаменательной датой, как Собор Тридцати, давший нам новую жизнь!

— Значит, надо все сделать, чтобы добиться успеха, — сказала княгиня. — Из шести опасных нам претендентов — пять повредить нам будут не в состоянии… Остается моя племянница… Вы знаете, что я ждала только вас, чтобы принять окончательное решение на ее счет… У меня все уже подготовлено, и мы начинаем действовать с сегодняшнего дня…

— А что, ваши подозрения подтвердились после вашего последнего письма?

— Да… Я убеждена, что она знает больше, чем показывает… Итак, эта девица является для нас опаснейшим врагом!

— Я всегда так думал… Поэтому-то полгода назад я и просил вас принять меры, которые вы и осуществили, подтолкнув ее к просьбе о признании ее совершеннолетней! Последствия этого облегчают нам то, что казалось раньше невозможным.

— Наконец-то будет сломлен этот неукротимый характер! — вымолвила княгиня с горькой и злобной радостью. — Наконец-то я отомщу за все дерзкие насмешки, которые мне приходилось терпеть, чтобы не возбудить ее подозрений. Я… я столько должна была переносить, потому что Адриенна употребляла все силы, чтобы восстановить меня против нее!

— Кто оскорбил вас, Эрминия, тот оскорбил и меня. Вы знаете, что ваши враги — мои враги!

— Да, и вас, мой друг, и вас сколько раз она избирала мишенью своих колких насмешек!

— Я редко ошибаюсь… я уверен, что эта девушка опасна… это серьезный враг! — прибавил маркиз коротко и сухо.

— Значит, ее надо сделать не опасной! — ответила княгиня, пристально глядя на маркиза.

— Видели вы доктора Балейнье и ее второго опекуна, Трипо? — спросил д'Эгриньи.

— Они будут здесь сегодня… Я их обо всем предупредила.

— Достаточно ли они настроены против нее?

— О, да… Адриенна доктора не опасается: он сумел сохранить ее доверие… до известной степени. Кроме того, к нам на помощь приходит еще одно обстоятельство, объяснить которое себе я никак не могу.

— Что такое?

— Сегодня утром я послала госпожу Гривуа напомнить Адриенне, что я жду ее в полдень… И вот госпоже Гривуа показалось, что она видела, как Адриенна вернулась домой с улицы, через садовую калитку.

— Что вы говорите? Да не может быть! — воскликнул маркиз. — А доказательства есть?

— Пока, кроме слов госпожи Гривуа, никаких. Но, может быть, они найдутся, — прибавила княгиня, взяв бумагу, лежавшую рядом, — в этом письменном отчете, доставляемом мне ежедневно одной из служанок Адриенны.

— Той девушки, которую поместил к вашей племяннице Роден?

— Да. И так как она вполне во власти Родена, то до сих пор служит нам верно…

Бросив взгляд на записку, госпожа де Сен-Дизье воскликнула почти с ужасом:

— Да эта девушка — просто дьявол!

— Что такое?

— Управитель проданного ею поместья в письме, где он просит ее о покровительстве, упомянул о пребывании в замке молодого индийского принца! Она знает, что он ей родня. И она написала своему старому учителю Норвалю, чтобы тот ехал на почтовых и как можно скорее привез молодого принца Джальму, отсутствие которого для нас так важно… сюда, в Париж!

Маркиз побледнел.

— Послушайте, — сказал он госпоже де Сен-Дизье, — если это не новый каприз вашей племянницы, положение очень серьезно. Она, верно, что-нибудь знает о медалях… Почему она поспешно вызывает сюда молодого родственника? Берегитесь: она может все погубить…

— Тогда, — с решимостью заявила княгиня, — мешкать нечего: надо дело завести дальше, чем мы думали… а главное — надо с этим покончить сегодня же!..

— Но это практически невозможно!

— Все возможно! Балейнье и Трипо — свои люди! — воскликнула княгиня.

— Хотя и я не менее вас уверен в них… но серьезного вопроса мы коснемся после разговора с вашей племянницей… Нам нетрудно будет узнать, как бы она ни лукавила, чего мы должны опасаться… Если наши подозрения оправдаются, если она знает больше, чем следует… то ни пощады, ни промедления! Колебаться нечего.

— Предупредили вы известное лицо? — спросила княгиня после минутного молчания.

— Он будет здесь в полдень, не позже.

— Я думаю, что говорить с Адриенной мы будем здесь, а тот господин поместится рядом, за портьерой…

— Прекрасно.

— А это человек верный?

— Вполне верный. Ему не раз уже приходилось действовать в подобных обстоятельствах. Он ловок и скромен…

В эту минуту постучали в дверь.

— Войдите, — сказала княгиня.

— Доктор Балейнье спрашивает, не может ли княгиня его принять, — доложил лакей.

— Конечно. Просите доктора.

— Пришел также какой-то господин, которому господин аббат приказал явиться в полдень. Я проводил его в молельню.

— Это тот самый человек, — оказал маркиз княгине, — надо его позвать первым: пока не нужно, чтобы доктор Балейнье его видел.

— Позовите сюда этого господина, — приказала княгиня, — а после, когда я позвоню, вы введете сюда доктора Балейнье и барона Трипо, если он явится. Затем, кроме мадемуазель Адриенны, меня ни для кого нет дома.

Лакей вышел.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

42 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:27 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
6. ВРАГИ АДРИЕННЫ

Через несколько минут лакей княгини ввел в комнату маленького бледного человечка в черном платье и в очках. Он держал под мышкой довольно объемистый портфель из черной кожи.

— Господин аббат сообщил вам, в чем дело? — спросила княгиня вошедшего.

— Точно так, госпожа! — пискливым голоском отвечал тот, отвешивая низкий поклон.

— Удобно ли вам будет здесь? — спросила госпожа де Сен-Дизье, указывая посетителю на маленькую соседнюю комнатку, отделенную от кабинета портьерой.

— Вполне! — вновь с глубоким поклоном отвечал человек в очках.

— Тогда, будьте любезны, войдите сюда, месье; я дам вам знать, когда наступит время…

— Буду ждать ваших приказаний, княгиня.

— А главное, не забудьте того, что я вам говорил, — прибавил маркиз, опуская портьеру.

— Господин аббат может быть спокоен!..

Человек в очках скрылся за тяжелой портьерой. Княгиня позвонила; через несколько минут дверь отворилась, и доложили о докторе Балейнье, одном из самых важных лиц в этой истории.

Доктору было лет пятьдесят. Среднего роста, довольно полный, он имел круглое красное лоснящееся лицо. Гладко причесанные, довольно длинные седоватые волосы были разделены прямым пробором и приглажены на висках. Быть может, потому, что у него были очень красивые ноги, доктор остался верен коротким черным шелковым панталонам; золотые пряжки подвязок и башмаков из лакированной кожи ярко блестели. Черный цвет всего платья, включая и галстук, придавал ему вид почти духовного лица. Впрочем, белые пухлые руки прятались в белоснежных батистовых манжетах, и весь его костюм, несмотря на солидность, отличался изысканностью.

Доктор Балейнье обладал веселой и умной физиономией; его серые маленькие глазки выражали ум и редкую проницательность. Этот доктор, один из старейших членов конгрегации княгини де Сен-Дизье, являлся человеком вполне светским, тонким гастрономом, остроумным собеседником, предупредительным до приторности, вкрадчивым, ловким и покладистым.

Несмотря на недюжинные научные познания доктора, его никто не знал, пока княгиня, пользующаяся почти безграничной властью, причины которой были никому не известны, не достала для него сразу две выгодные медицинские синекуры, следом за которыми появилась солидная клиентура. Правда, доктор был человек очень ловкий; поступив под покровительство княгини, он сделался вдруг необыкновенно набожен и каждую неделю, у всех на виду, причащался за главной обедней в церкви св.Фомы Аквинского.

Через год больные определенного класса, увлеченные примером единомышленников и друзей госпожи де Сен-Дизье, не хотели обращаться за врачебной помощью ни к кому, кроме доктора Балейнье. От больных не было отбоя.

Понятно, что ордену было весьма важно иметь среди своих членов-экстернов популярнейшего врача в Париже. Врач — тот же духовник. Он входит в самые тесные отношения с семьей, все видит, все замечает. Ему, как и священнику, приходится слышать исповедь умирающих и больных. А когда оба врача, и души и тела, действуют заодно, то для них почти нет невозможного. Пользуясь страхом и слабостью умирающего, они от него добьются всего, не в свою пользу, конечно, — это предусмотрено законом, — а в пользу третьего, подставного лица. И неудача постигает их очень редко.

Итак, доктор Балейнье был одним из самых влиятельных и ценных членов ордена в Париже.

Войдя в комнату, он с изысканной вежливостью поцеловал руку княгине.

— Как всегда пунктуальны, милейший доктор.

— Я слишком счастлив, когда мне представляется случай вас видеть, чтобы не поторопиться им воспользоваться, княгиня… А! наконец-то я вас вижу! — воскликнул врач, обращаясь к маркизу и дружески пожимая ему руку. — Разве можно целых три месяца скрываться от друзей?.. это уж слишком!

— Поверьте, что и для меня время показалось не короче, дорогой доктор… Ну-с, наступил великий день… Сейчас явится мадемуазель де Кардовилль.

— Я не совсем спокойна, — сказала княгиня, — а вдруг она догадается?

— Никогда, — ответил врач, — мы с ней лучшие друзья в мире… Вы ведь знаете, что мадемуазель Адриенна мне всегда доверяла… и еще недавно мы с ней много смеялись… Я сделал ей при этом несколько замечаний относительно странности ее поведения и особенного возбуждения, которое меня в ней иногда поражает…

— Доктор никогда не забывает об этом упомянуть… — вставила многозначительно княгиня.

— О, конечно, это очень важно! — воскликнул маркиз.

— И мадемуазель Адриенна, — продолжал доктор, — ответила на мои замечания градом веселых и остроумных насмешек, потому что, надо признаться, эта Девушка обладает выдающимся-умом.

— Доктор, доктор! — воскликнула княгиня. — Не надо потворствовать…

Вместо ответа Балейнье достал золотую табакерку из жилетного кармана, открыл крышку, взял щепотку табака, медленно втянул ее и посмотрел на княгиню так выразительно, что она совершенно успокоилась.

— Я потворствую! Я, мадам! — вымолвил он наконец, изящно смахивая своей белой, выхоленной рукой табак со складок манишки. — Да разве я не сам, не добровольно предложил свои услуги, чтобы вывести вас из затруднительного положения?

— И никто, кроме вас, не может оказать нам эту важную услугу, — заметил маркиз.

— Ну, так вы могли бы убедиться, что я не из увлекающихся людей, — продолжал доктор, — и хорошо знаю, что от меня требуется… Но, принимая во внимание, что дело идет о важнейших интересах…

— Необыкновенно важных, доктор! — подтвердил д'Эгриньи.

— …то я и не колебался, — продолжал Балейнье. — Так что будьте спокойны; это ничего, что я в качестве человека светского и обладающего хорошим вкусом отдаю справедливость уму и изяществу Адриенны; это мое право… Но что касается дела… вы увидите, умею ли я его делать! Пусть только настанет время…

— Быть может, оно наступит скорее, чем мы думали, — заметила княгиня, обмениваясь взглядом с д'Эгриньи.

— Я всегда готов! — сказал доктор. — Что касается себя самого, я совершенно спокоен… Но я хотел бы быть спокоен во всех отношениях.

— Разве ваша больница уже не в моде? — слегка улыбаясь, заметила княгиня. — Насколько, конечно, больница может быть в моде!

— Напротив… у меня, пожалуй, слишком много больных! Я говорю не об этом. Пока не пришла мадемуазель Адриенна, я сообщу вам нечто, непосредственно ее не касающееся, хотя речь идет об особе, купившей у нее поместье Кардовилль, о госпоже де-ла-Сент-Коломб, при которой я состою врачом благодаря искусным ходам Родена.

— Мне Роден что-то об этом писал, — заметил д'Эгриньи, — но в подробности не входил.

— Вот в чем дело, — начал доктор. — Эта госпожа де-ла-Сент-Коломб, казавшаяся такой податливой, весьма упорствует в деле своего обращения… Два духовника отказались уже привести ее на путь спасения. С отчаяния Роден решился к ней приставить маленького Филипона. Это именно такой человек, какого нужно… ловкий, упрямый, безжалостный и терпеливый… необыкновенно терпеливый! Сделавшись врачом госпожи де-ла-Сент-Коломб, я, естественно, условился обо всем с Филипоном, просившим моей помощи… Мы уговорились повести дело так, будто я совершенно его не знаю… Между тем он должен был давать мне подробный отчет о нравственном состоянии духа его духовной дочери, причем я с помощью безвредных лекарств (так как она страдает только легким недомоганием) мог производить известное давление и, изменяя симптомы по своей воле, согласовывать их с тем, доволен или недоволен ею ее духовник. Это давало ему возможность настаивать: «Видите, мол, сударыня, когда вы обращаетесь к Богу, вам и лучше, а когда не исполняете того, что вам велит религия, то и в здоровье вашем появляется перемена к худшему, — явное доказательство того, что сила веры действует не только на душу, но и на тело!»

— Конечно, неприятно и тяжело прибегать к таким мерам, — совершенно спокойно заметил д'Эгриньи, — но надо же вырывать жертвы из пасти ада и соразмерять свои действия со степенью развития упрямцев.

— Впрочем, — продолжал доктор, — княгиня видала в монастыре св.Марии самые плодотворные для душевного спокойствия и спасения некоторых из наших пациенток последствия этого метода. Средства избираются весьма невинные и только слегка влияют на состояние здоровья, а результаты получаются иногда поразительные… Так было и с госпожой де-ла-Сент-Коломб. Она находилась уже на пути к полному душевному и телесному исцелению, так что Роден решил, боясь соблазнов Парижа, чтобы Филипон уговорил ее ехать в деревню. Советы последнего, а также желание играть в провинции роль дамы-покровительницы побудили ее выгодно купить поместье Кардовилль… Но вдруг вчера приходит известие от несчастного Филипона, что эта особа готова снова впасть в состояние, близкое к гибели… Речь идет о душе, конечно, потому что здоровье, к несчастью, совершенно поправилось. И это ее возвращение к погибели произошло после беседы с неким Жаком Дюмуленом, которого, говорят, вы, дорогой аббат, знаете… Не понимаю, каким путем он к ней пробрался…

— Жак Дюмулен, — с отвращением проговорил маркиз, — это один из тех людей, помощь которых бывает иногда необходима, хотя, кроме презрения, они ничего внушить не могут. Он пишет; желчь, зависть и злоба сообщают его перу известного рода силу и грубое красноречие… Мы часто его нанимаем для нападения на врагов и хорошо его оплачиваем, хотя жаль использовать столь низкое орудие для защиты высоких принципов… Этот мерзавец ведет богемную жизнь… шляется по кабакам, вечно пьяный… Но надо сознаться, что он неистощим в красноречивой грубой брани… и хорошо знает богословие, что делает его очень полезным для нас…

— Ну… недурно было бы сообщить Родену, что, несмотря на шестидесятилетний возраст госпожи де-ла-Сент-Коломб, этот Дюмулен, зная о ее огромном богатстве, имеет намерение вовлечь ее в брачный союз. Надо, я думаю, принять меры против его происков… Однако тысяча извинений, что я так долго занимал вас такими глупостями… Кстати, мы упомянули о монастыре св.Марии… вы давно там не были, княгиня?

Княгиня обменялась с аббатом быстрым взглядом и отвечала:

— Но, право, не помню… с неделю назад, я думаю.

— Там много перемен: стену между монастырем и моей больницей сломали… там будут строить новую часовню: старая слишком мала. И мадемуазель Адриенна, — прибавил доктор со странной улыбкой, — была так мила и любезна, что обещала мне для этой часовни копию с «Мадонны» Рафаэля.

— Очень кстати… — заметила княгиня. — Однако скоро полдень, а Трипо все еще нет!

— Между тем его присутствие необходимо, — заметил с беспокойством маркиз, — он второй опекун мадемуазель де Кардовилль и заведует ее делами в качестве поверенного в делах покойного герцога. Было бы очень желательно, чтобы он пришел сюда раньше Адриенны… а она скоро явится.

— Жаль, что его портрет не может его заменить здесь… — лукаво улыбаясь, заметил доктор, вытаскивая из кармана небольшую брошюру.

— Что это, доктор? — спросила княгиня.

— А это один из анонимных памфлетов, появляющихся время от времени в публике… Он озаглавлен «Бич», и в нем заключается поразительно верный портрет барона Трипо, причем сходство так велико, что перестает быть сатирой, а становится действительностью. Послушайте лучше. Название этого очерка следующее: «Тип дельца-барышника. Барон Трипо». Он настолько же низок и подобострастен с высшими, как груб и нахален с низшими и от него зависящими. В этом человеке живо воплощается тип той отвратительной части буржуазной и промышленной аристократии, которую называют дельцами; это циничный спекулянт без сердца, без веры, без убеждений, способный играть на понижение или на повышение жизнью родной матери, если бы она имела какую-нибудь биржевую ценность. В таком человеке заключаются все отвратительнейшие качества выскочки, добившегося известного обогащения не честным, терпеливым и достойным трудом, а капризом случая и уженьем рыбы в мутных волнах биржевой игры. Достигнув удачи, подобные люди относятся к народу с ненавистью, потому что краснеют за свое происхождение. Чтобы оправдать свой варварский эгоизм, они готовы беспощадно оклеветать простых людей, испытывающих ужасную нищету, обвиняют их в лени и разврате.

Это еще не все. С высоты своего туго набитого сундука, пользуясь двойным правом — избирателя и избираемого, барон Трипо, как и многие другие, оскорбляют бедность и политическую недееспособность несчастного офицера, который после сорока лет военной службы еще существует на крошечную пенсию; судью, всю жизнь трудившегося на неблагодарном поприще и так же скудно вознагражденного; ученого, прославившего страну своими трудами, или профессора, указывавшего целому ряду поколений путь к знанию; скромного и добродетельного сельского священника, самого чистого представителя евангельской истины, в самом милосердном, братском и демократическом ее значении.

И так далее, и так далее.

При таком положении вещей как же не потешаться этому промышленнику-барону над глупой толпой честных людей, которые, отдав стране молодость, зрелость, кровь, ум, знания, видят, что им отказывают в правах, которыми пользуется он, потому что он выиграл миллион в запрещенную законами игру — или с помощью нечестных средств!

Впрочем, оптимисты утешают этих несчастных и достойных бедняков, этих парий нашей цивилизации, советом: купите землю, и вы получите избирательные права!

Перейдем теперь к биографии нашего барона. Андрэ Трипо, сын конюха…»

В эту минуту дверь распахнулась, и слуга громким голосом доложил:

— Господин барон Трипо!

Доктор положил брошюрку в карман и сердечно приветствовал финансиста. Он даже приподнялся, чтобы пожать ему руку. Барон еще от самых дверей начал отвешивать поклоны.

— Имею честь явиться по приказанию ее сиятельства княгини… Всегда готов к ее услугам.

— Да, я на вас рассчитываю, господин Трипо, особенно в данном случае.

— Если намерения княгини относительно мадемуазель де Кардовилль не изменились…

— Нисколько. По этому-то случаю мы сегодня и собрались здесь.

— Княгиня может быть уверена, что я всегда готов ей помочь, как обещал… И если необходимо употребить строгие меры… и даже, если нужно…

— Мы совершенно с вами согласны, — прервал его маркиз торопливо; он глазами указал княгине на портьеру, за которой сидел господин в очках, — мы совершенно с вами согласны, — продолжал он, — но нам надо условиться, чтобы интересы этой молодой особы были вполне соблюдены. Все, что мы предпринимаем, все это делается для нее, для ее же пользы… Надо вызвать ее на откровенность… это необходимо.

— Мадемуазель Адриенна спрашивает, может ли княгиня ее принять, — явился снова с докладом лакей.

— Скажите мадемуазель, что я ее жду, — сказала княгиня. — А затем меня ни для кого, без исключения, ни для кого нет дома.

Взглянув за портьеру, княгиня сделала скрытому за ней господину знак и вернулась на свое место.

Странное дело: казалось, все эти люди, ждавшие Адриенну, чего-то тревожились, как будто они ее побаивались. Через несколько секунд Адриенна вошла в кабинет тетки.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

43 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:28 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
7. СТЫЧКА


Войдя в комнату, мадемуазель Де Кардовилль бросила на (Кресло свою серую шляпу, и все увидели золотистые волосы, свитые сзади толстым узлом, а спереди падавшие каскадом длинных золотых локонов по обеим сторонам лица. В манерах Адриенны не было вызывающей смелости, но они были вполне непринужденны и свободны. На лице играла веселая улыбка, и черные глаза блестели, казалось, больше, чем обыкновенно.

Заметив аббата д'Эгриньи, молодая девушка не удержалась от жеста удивления, и слегка насмешливая улыбка мелькнула на ее алых губах. Кивнув дружески головой доктору и не обратив ни малейшего внимания на барона Трипо, мадемуазель де Кардовилль, подойдя к тетке, сделала ей почтительный реверанс.

Несмотря на то, что весь вид и походка Адриенны были необыкновенно благородны, грациозны и женственны, во всей ее фигуре чувствовалось нечто свободное, гордое и независимое, нечто, несомненно, отличавшее ее от других женщин, особенно от девушек ее лет. Манеры ее, совсем не резкие, характеризовались непринужденностью и естественностью и, казалось, носили на себе отпечаток ее прямого, открытого характера. Чувствовалось, что в этой девушке ключом кипит здоровая молодая жизнь и что никакими силами нельзя подчинить условному ригоризму эту непосредственную, честную и решительную натуру.

Маркиз д'Эгриньи, человек светский, замечательного ума, проповедник, известный красноречием, умеющий властвовать и покорять; но — странное дело! — несмотря на все эти качества, маркиз чувствовал себя очень неловко, стеснялся и почти страдал в присутствии Адриенны де Кардовилль. Он, так мастерски владевший собой, привыкший к неограниченному влиянию на других, говоривший от имени ордена как равный со многими коронованными особами, — он терялся и чувствовал смущение в присутствии девушки, отличавшейся откровенностью, прямотой, злой и едкой иронией… Подобно всем людям, привыкшим повелевать, он готов был ненавидеть тех людей, которые не только не подчинялись его влиянию, но противились ему и высмеивали его; понятно, что маркиз не мог питать симпатии к племяннице княгини де Сен-Дизье. Поэтому давно уже, вопреки своему обыкновению, не тратил маркиз своего красноречия, не пытался пленить Адриенну, несмотря на то, что в нем заключалось почти непреодолимое обаяние. Напротив, он был с ней всегда сух, резок, серьезен и скрывал все свои обольстительные качества под ледяной оболочкой высокомерного достоинства и суровой строгости. Адриенну это очень занимало, и неосторожная девушка подшучивала над аббатом, не зная, что иногда самая незначительная мелочь может служить почвой для возникновения непримиримой вражды.

Легко понять после этого предисловия, какие чувства волновали каждого из действующих лиц этой сцены.

Княгиня сидела в большом кресле у камина.

Аббат стоял возле него.

Доктор Балейнье за письменным столом перелистывал биографию барона Трипо.

Сам барон, казалось, внимательно изучал картину на библейский сюжет, висевшую на стене.

— Вы желали меня видеть, тетушка, чтобы побеседовать о каких-то важных делах? — спросила Адриенна, прерывая воцарившееся при ее входе неловкое молчание.

— Да, мадемуазель, — ответила княгиня очень строго и холодно, — дело весьма важное и требует серьезного разговора.

— Як вашим услугам… Не перейти ли нам в библиотеку?

— Незачем. Мы будем говорить здесь. — Затем, обращаясь к маркизу, доктору и барону, княгиня прибавила: — Прошу вас садиться, господа.

Мужчины сели около стола.

— Помилуйте, тетушка, но какое дело этим господам до нашего разговора? — с изумлением спросила Адриенна.

— Это старые друзья нашей семьи. Их интересует все, что касается вас, и вы должны с благодарностью принимать и выслушивать их советы…

— Я не сомневаюсь, тетушка, в искренней любви к нашей семье маркиза д'Эгриньи; еще меньше подлежит сомнению бескорыстная преданность господина Трипо; доктор — один из моих старых друзей, все это так… Но прежде чем согласиться, чтоб они были зрителями или, если вам угодно, поверенными нашей беседы, я желала бы знать, о чем пойдет речь.

— Я думала, что среди всех ваших странных притязаний вы хоть одним владеете по праву. Вы выдавали себя за особу смелую и прямую.

— Ах, тетушка, — с насмешливым смирением проговорила Адриенна, — я не больше претендую на прямоту и смелость, чем вы на искренность и доброту… Примиримся раз и навсегда на том, что мы именно таковы, какими являемся на самом деле… без всяких претензий.

— Положим, что так, — сухо сказала княгиня. — Я ведь давно привыкла к выходкам вашего независимого ума. Но мне кажется, если вы так смелы и прямы, как утверждаете, то вы, верно, не побоитесь сказать в присутствии этих господ, достойных уважения, то, что сказали бы мне наедине…

— Значит, я должна подвергнуться настоящему допросу? По поводу чего?

— Никакого допроса нет. Поскольку я имею право заботиться о вас и так как я слишком долго потворствовала вашим капризам… я решила положить конец всему этому. Все и так слишком затянулось. Я хочу теперь же, в присутствии наших друзей, заявить вам свое непоколебимое решение относительно будущего… У вас до сих пор ложное и весьма неполное представление относительно той власти, которую я над вами имею.

— Уверяю вас, что у меня об этом нет никакого представления, ни правильного, ни ложного: я никогда об этом не думала.

— В этом я виновата. Я должна была, вместо снисходительности ко всем вашим фантазиям, дать вам почувствовать свою власть. Но теперь наступило время, когда вы должны будете покориться. Строгое порицание друзей вовремя открыло мне глаза… Вы обладаете независимым, решительным и цельным характером. Нужно, чтобы он изменился, вы слышите? И он изменится — хотите вы того или нет, в этом я вам ручаюсь.

При этих словах, высказанных так резко в присутствии посторонних людей, Адриенна с гордостью подняла, было, голову, но затем сдержалась и возразила, улыбаясь:

— Вы говорите, тетушка, что я изменюсь… Что ж тут удивительного? Случались более странные… превращения?

Княгиня закусила губы.

— Искреннее обращение никогда не бывает странным, мадемуазель, — холодно заметил аббат, — напротив, оно заслуживает похвалы и достойно подражания.

— Подражания?.. Ну, не всегда, — возразила Адриенна, — а если недостатки превращаются… в пороки…

— Что хотите вы этим сказать? — воскликнула княгиня.

— Я говорю о себе, тетушка! Вы мне ставите в вину, что я независима и решительна… Что, если я сделаюсь злой и лицемерной?.. Нет, знаете… я лучше останусь со своими маленькими недостатками… Я к ним привыкла… и даже люблю их, как избалованные дети… Я знаю, что имею, но не знаю, что могла бы приобрести!..

— Однако, мадемуазель Адриенна, — нравоучительно и самодовольно заговорил барон Трипо, — вы не можете же отрицать, что обращение…

— Я вполне уверена, что господин Трипо — знаток в обращении всеми способами любой вещи в выгодную аферу, — сухим и презрительным тоном оборвала его Адриенна: — но этого вопроса он не должен касаться!

— Однако позвольте, сударыня, — возразил финансист, черпая мужество во взгляде княгини, — вы, кажется, забываете, что я ваш опекун… и могу…

— Действительно; и я даже не знаю, почему господин Трипо имеет честь быть моим опекуном, — с удвоенным высокомерием продолжала Адриенна, не глядя на барона. — Но дело здесь не в разгадывании загадок, а я желала бы знать истинную причину этого собрания. Что это значит, тетушка?

— Сейчас узнаете, мадемуазель, я объясню все ясно и точно. Сейчас вы узнаете, как вы с этих пор должны себя вести; а если вы вздумаете противиться моим требованиям, уважать и исполнять которые вы обязаны… то я посмотрю, что мне делать…

Невозможно передать властность и резкость тона княгини, которые должны были, конечно, вызвать бурный взрыв негодования в молодой, самостоятельной девушке. Однако Адриенна, может быть, наперекор ожиданиям тетки, сдержалась и, вместо того чтобы ответить резкостью, пристально на нее взглянула и промолвила, улыбаясь:

— Да это настоящее объявление войны! Право, становится даже забавно…

— Тут дело не в объявлении войны, — грубо заметил аббат, задетый тоном и словами мадемуазель де Кардовилль.

— Ай-ай-ай, господин аббат, — возразила Адриенна, — для бывшего военного вы слишком строго относитесь к шутке… А ведь вы войне обязаны многим… Благодаря ей вам удалось командовать французским полком после того, как вы так долго воевали с Францией в рядах ее врагов… конечно, с целью изучить их слабые стороны!..

При этих словах, напомнивших ему о вещах неприятных, маркиз покраснел и хотел ответить, но княгиня его перебила, воскликнув:

— Однако, мадемуазель, это просто немыслимо!..

— Такая дерзость…

— Извините, тетушка, я сознаюсь в своей ошибке. Забавного тут нет ничего. Но любопытно очень… и даже, быть может, отчасти смело… а смелость я люблю… Итак, мы можем приступить к обсуждению образа поведения, которого я должна держаться под страхом…

Обращаясь к княгине, Адриенна прибавила:

— Под страхом чего, тетушка?

— Узнаете. Продолжайте.

— Я также сейчас при этих господах выскажу вам как можно более точно и ясно, к какому решению я пришла… Для того чтобы оно стало исполнимо, мне требовалось время, и я вам пока ни о чем не говорила… Вы знаете, я никогда не говорю: я сделаю это… И говорю: я делаю или уже сделала!

— Знаю. Эту-то преступную независимость я и решила сломить.

— Итак, я хотела сообщить вам свое решение позднее… Но не могу себе отказать в удовольствии открыть вам свой план сегодня же… Мне кажется, вы особенно расположены теперь его одобрить и принять… Однако я попрошу вас говорить первой, раньше меня… Быть может, мы пришли к совершенно одинаковому решению…

— Вот так-то лучше, — сказала княгиня, — я вижу по крайней мере, что у вас достаточно смелости признаться в вашей неукротимой гордости и презрении ко всякой власти. Вы говорите об отваге… у вас ее много!

— Да, я по крайней мере решилась сделать то, на что другие, к несчастью, по слабости не осмелятся решиться. Я же осмелюсь… Кажется, это довольно ясно и точно?..

— Очень четко, очень точно, что и говорить, — сказала княгиня, обмениваясь с присутствующими многозначительным и довольным взглядом, — когда позиции сторон ясны, гораздо легче сговориться. Только я должна вас предупредить, в ваших же интересах, что все это очень серьезно, более серьезно, чем вы предполагаете… и что заслужить мое снисхождение вы можете только тогда, когда вместо обычного вашего дерзкого и ироничного тона вы будете говорить скромно и почтительно, как подобает девушке ваших лет.

Адриенна улыбнулась, но промолчала.

Переглядывания княгини и ее друзей и наступившее молчание доказывали, что за этими предварительными, более или менее блестящими стычками начнется серьезная битва. Мадемуазель де Кардовилль была слишком умна и проницательна, чтобы не заметить, что ее тетка придавала огромное значение этому решительному разговору. Одного девушка не могла понять: каким путем надеялась княгиня добиться ее повиновения. Угрозы и наказания казались ей неправдоподобными и смешными. Но, вспомнив о мстительном характере тетки, о ее таинственной власти, об ужасных средствах мщения, к которым она иногда прибегала, наконец, сообразив, что маркиз и доктор, благодаря уже своему положению, никогда не согласились бы присутствовать при таком разговоре, если дело не касалось чего-то очень важного, и приняв все это во внимание, Адриенна призадумалась, прежде чем начать борьбу. Впрочем, очень скоро, может быть, потому, что она чуяла какую-то неведомую опасность, девушка решилась, откинув всякую слабость, на упорную, отчаянную схватку, желая во что бы то ни стало настоять на исполнении того решения, о котором она хотела объявить своей тетке.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

44 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:29 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
8. БУНТ


— Лично для себя, а также и для этих господ, — обратилась к Адриенне княгиня строгим и холодным тоном, — я считаю необходимым напомнить в немногих словах о том, что произошло еще не так давно. Полгода тому назад, по окончании вашего траура, когда вам минуло восемнадцать лет, вы высказали желание самой управлять вашим состоянием и вести самостоятельную жизнь… К несчастью, я проявила слабость и согласилась на это… Вам угодно было оставить мой дом и переселиться в павильон, подальше от моей опеки. С этого времени начинается безрассуднейшее расточительство. Вместо того чтобы удовлетвориться одной или двумя обыкновенными горничными, вы набрали себе каких-то девиц-компаньонок и обрядили их в самые нелепые и дорогие одежды. Правда, вы и сами в тиши вашего павильона меняли беспрестанно разные костюмы прошлых веков… Ваши безумные фантазии, сумасшедшие капризы, казалось, не имели ни границ, ни лимитов. Мало того, что вы не исполняли требуемых церковью обрядов, но еще имели святотатственную дерзость воздвигнуть в одной из зал языческий алтарь и поставили на него какую-то мраморную группу, изображающую молодого мужчину и молодую девушку (княгиня произнесла эти слова так, точно они жгли ей губы)… Быть может, это и высокое произведение искусства… но, во всяком случае, непригодное для комнаты девушки вашего возраста. Вы целые дни проводили у себя дома, запершись и приказав никого не принимать, а доктор Балейнье, единственный из моих друзей, к которому вы еще сохранили какое-то доверие, находил вас, — когда после настойчивых просьб его до вас допускали, — в состоянии исключительного нервного возбуждения, заставлявшего его тревожиться относительно вашего здоровья. Вы выходили всегда одна и не хотели никому давать отчета в своих поступках… Наконец, вы с особенным удовольствием старались делать все наперекор моим желаниям… Правда ли все это?

— Портрет не особенно лестный, — заметила, смеясь, Адриенна, — но отрицать в нем некое сходство нельзя!

— Итак, мадемуазель, — особенно веско и многозначительно начал аббат д'Эгриньи, — вы сознаетесь, что все факты, сообщенные вашей тетушкой, вполне достоверны?

Взгляды всех собеседников с особым вниманием устремились на Адриенну, как бы считая ее ответ необыкновенно важным.

— Конечно, месье; впрочем, я живу так открыто, что этот вопрос, по-моему, излишен…

— Значит, достоверность фактов признана, — обратился аббат к доктору и барону.

— Мы убедились в их достоверности! — удовлетворенно заметил барон.

— Могу я узнать, тетушка, к чему это длинное предисловие? — сказала Адриенна.

— Это длинное вступление, — с достоинством отвечала княгиня, — нужно для того, чтобы, вспомнив прошлое, обосновать будущее.

— Ну это, милая тетушка, что-то во вкусе таинственных предсказаний кумской сивиллы: под этим должно крыться нечто ужасное.

— Возможно, потому что для некоторых натур ничего не может быть ужаснее и страшнее послушания и исполнения долга… а именно вы и принадлежите к подобным натурам, склонным к возмущению…

— Надо признаться — это так! И, верно, я до той поры не изменюсь, пока не наступит время, когда я буду в состоянии любить повиновение и уважать долг…

— Мне все равно, как вы будете относиться к моим приказаниям, — резко и отрывисто прервала ее речь княгиня, — мне достаточно, чтобы они были исполнены. С сегодняшнего же дня вы обязаны покоряться и слепо мне повиноваться. Вы не смеете ничего делать без моего приказания, слышите? Так должно быть, я этого хочу, и так будет.

Адриенна сначала пристально посмотрела на тетку, а затем разразилась взрывом смеха, свежий и серебристый звук которого долго звенел в большой комнате. Д'Эгриньи и Трипо с негодованием пожали плечами.

Княгиня с гневом посмотрела на племянницу.

Доктор поднял глаза к небу и, сокрушенно вздохнув, сложил руки на брюшке.

— Подобный смех неприличен, мадемуазель, — сказал аббат д'Эгриньи. — Слова вашей тетушки серьезны, очень серьезны и заслуживают иного к ним отношения.

— Да кто же в этом виноват, — говорила Адриенна, стараясь сдержать свою веселость, — кто виноват, что я так смеюсь? Разве я могу оставаться равнодушной, когда тетушка говорит мне о слепом повиновении ее приказам?.. Разве может ласточка, привыкшая свободно летать по поднебесью и купаться в солнечных лучах… разве может она жить в норе крота?

Д'Эгриньи сделал вид, что ничего не может понять в этом ответе, и удивленно взглянул на участников собрания.

— Ласточка? Что она хочет этим сказать? — спросил аббат барона, делая последнему знак, который тот хорошо понял.

— Не знаю… что-то говорят о кроте, — глядя, в свою очередь, на доктора, повторил барон. — Непонятно… бессмысленно…

Княгиня, казалось, разделяла общее изумление.

— Итак, это все, что вы мне можете сказать в ответ?

— Несомненно, — отвечала Адриенна, удивленная тем, что все делали вид, будто не понимают ее образного сравнения, обычного в ее поэтическом, красочном языке.

— Ну, княгиня, полноте, — добродушно улыбаясь, заметил Балейнье, — надо быть поснисходительнее… Наши Адриенна ведь такая горячая, взбалмошная головка!.. Право, это прелестнейшая сумасбродка из всех, каких я знаю… Я ей тысячу раз это говорил на правах старого друга, которому многое дозволено…

— Я понимаю, что пристрастие к мадемуазель Адриенне заставляет вас снисходительно относиться к ее выходкам; — промолвил аббат как бы в упрек доктору, казалось ставшему на сторону мадемуазель де Кардовилль. — Но согласитесь, что это более чем странные ответы на очень серьезные вопросы!

— К несчастью, мадемуазель не понимает всей важности нашего собрания, — резко заявила княгиня. — Быть может, теперь, когда я выскажу ей свои приказы, она поймет это.

— Нельзя ли поскорее, тетушка?

И Адриенна, сидевшая на другом конце стола, против тетки, очаровательно и насмешливо оперлась подбородком на свою точеную руку и, казалось, с нетерпением ждала, что ей скажут.

— С завтрашнего дня, — начала княгиня, — вы покинете ваш павильон, отошлете ваших девушек… займете две комнаты в этом доме, пройти в которые можно только через мои покои… Вы не сделаете одна ни шагу, вы станете посещать со мной все церковные службы; управлять своим имуществом до совершеннолетия вы не будете, а относительно срока его наступления мы решим на семейном совете. Пока же я буду заботиться о вашем туалете: он будет скромен и приличен, как подобает… денег в руках у вас не будет… Вот вам мои приказания и моя воля…

— И, кроме полного одобрения, они ничего не заслуживают, — сказал барон. — Можно только пожелать, чтобы вы проявили полнейшую твердость. Пора положить конец всем этим сумасбродствам…

— Самое время покончить с этими скандалами… — прибавил аббат.

— Но оригинальность ума… возбужденный, пылкий нрав могут служить, мне кажется, извинением… — скромно и боязливо вымолвил доктор.

— Конечно, господин доктор, — сухо обратилась княгиня к Балейнье, превосходно игравшему свою роль, — но с таким характером поступают так, как он того заслуживает.

Госпожа де Сен-Дизье говорила с такой твердой уверенностью, что, казалось, она не сомневалась в возможности привести в исполнение то, чем угрожала племяннице… Трипо и д'Эгриньи вполне с ней соглашались, и Адриенна начала догадываться, что дело затеяно весьма серьезное. Ее веселость сменилась тогда горькой иронией и выражением возмущенной независимости; она вскочила с места, слегка покраснев, глаза ее заблистали гневом, розовые ноздри раздулись и, гордым движением головы тряхнув своими золотистыми вьющимися локонами, после минутного молчания она резким тоном сказала тетке:

— Вы говорили о прошлом… Этим вы заставили меня, к моему глубокому сожалению, коснуться его… Вы правы, я оставила ваш дом… Я больше не могла жить в атмосфере низкого коварства и лицемерия… Вот почему я ушла…

— Мадемуазель, — воскликнул д'Эгриньи, — ваши слова дерзки и безумны!..

— Раз вы меня прервали, господин аббат, позвольте мне сказать вам два слова… — возразила с живостью Адриенна, пристально глядя на д'Эгриньи, — скажите, какой пример я могла почерпнуть в доме моей тетки?

— Самый лучший пример.

— Самый лучший? Это не пример ли ее обращения на путь истины, обращения, сходного с вашим обращением?

— Вы забываетесь! — побледнев от гнева, воскликнула княгиня.

— Я не забываюсь: я только не забываю… как и все… У меня не было ни одной родственницы, которая могла бы меня приютить: вот почему я захотела жить одна… Я стала сама тратить свои деньги… Но это потому, что я предпочла их тратить на себя, чем отдавать их на расхищение г-ну Трипо.

— Мадемуазель! — воскликнул барон… — Как вы осмеливаетесь…

— Довольно, — с жестом глубокого презрения прервала его Адриенна, — довольно, я говорю о вас… но не с вами… Итак, — продолжала она, — я стала тратить свои деньги по собственному вкусу: я украсила выбранное мною помещение; вместо безобразных, неловких служанок я нашла себе в прислужницы бедных, но хорошеньких и благовоспитанных девушек: ввиду того, что их воспитание не позволяло им покоряться тому унизительному обращению, с которым относятся обыкновенно к служанкам, я старалась быть с ними доброй и внимательной: они мне не служат, а оказывают услуги; я им плачу деньги, но испытываю, кроме того, признательность… Конечно, вам непонятны все эти тонкие оттенки… я это знаю. Любя все прекрасное и молодое, я придумала им хорошенькие туалеты, подходящие к их миленьким личикам. Относительно моих туалетов: мне кажется, никому до этого нет дела, кроме моего зеркала. Я выхожу одна, потому что люблю идти, куда хочу. Я не посещаю обеден… да, это правда: но если бы была жива моя мать, я объяснила бы ей свои верования, и знаю, что она в ответ наградила бы меня нежным поцелуем… У меня в комнате стоит языческий алтарь в честь юности и красоты… Но это потому, что я поклоняюсь Создателю во всех его дивных творениях… во всем, что Он создал прекрасного, честного, доброго, великого. Я всегда, и днем и ночью, из глубины сердца твержу одну молитву: благодарю тебя, Господи, благодарю!.. Вы говорите, что господин Балейнье часто заставал меня в возбужденном состоянии… Это правда, да… Но это случалось потому, что в эти минуты, отбросив мысли обо всем гадком, низком и злом, что делает для меня таким горьким мое настоящее, я уносилась мечтой в будущее… И тогда мне открывались такие дивные горизонты… я видела такие ослепительно чудные виденья, что невольно приходила в какой-то божественный экстаз… я не принадлежала более земле…

Лицо Адриенны совершенно преобразилось при этих словах, высказанных с пылким увлечением: оно казалось сияющим; чувствовалось, что для девушки в эту минуту не существовало окружающего.

— Это потому, — продолжала она, все более и более возбуждаясь, — что в эти минуты я дышала чистым, животворящим воздухом свободы… Да… воздухом свободы, укрепляющим тело, драгоценным для души!.. Да, в эти минуты я видела женщин, моих сестер… не униженных эгоистичным господством, тем грубым и переходящим в насилие господством, которому они обязаны всеми соблазнительными пороками рабства; господством, прививающим обольстительную лживую кокетливость, пленительное коварство, притворную ласковость, обманчивое смирение, злобную покорность… Нет!.. я видела моих сестер, благородных сестер, спокойными и чистосердечными, потому что они были свободны… Я видела их верными и преданными, потому что им был предоставлен свободный выбор… Я видела их чуждыми высокомерию и угодливости, потому что над ними не было господина, которому нужно была бы льстить… Я видела их, наконец, любимыми, уважаемыми и оберегаемыми, потому что они имели право вырвать из бесчестных рук свою честно данную руку! О сестры мои! дорогие мои сестры!.. Я чувствую и верю, что это не обманчивые, утешительные мечты… Нет, это святые надежды, которые должны когда-нибудь исполниться!

Увлеченная помимо воли этими горячими словами, Адриенна должна была замолкнуть на минуту, чтобы вернуться к действительности. Она не заметила, как радостно сияли лица ее слушателей, переглядывавшихся друг с другом.

— Послушайте, да ведь это великолепно! — шепнул на ухо княгине сидевшей с ней рядом доктор, — она не могла бы лучше говорить, если бы была заодно с нами!

— Ее можно довести до нужного нам состояния, раздражая резкостью, — прибавил д'Эгриньи.

Но, казалось, гневное возбуждение Адриенны мгновенно улеглось, как только ее речь коснулась тех возвышенных чувств, которые она испытывала. И, обратясь к доктору, она заговорила с ним улыбаясь:

— Признайтесь, доктор, что нет ничего смешнее, чем высказывать определенные мысли в присутствии людей, которые не способны их понять. Теперь-то вам представляется случай поднять меня на смех за ту возбужденность ума, которую вы мне так часто ставите в упрек. Позволить себе так увлечься в такую важную минуту! А минута несомненно важная! Но что делать… Когда мне в голову западет какая-нибудь мысль, мне так же трудно устоять против того, чтобы ее не развить, как трудно было в детстве удержаться, чтобы не побежать за летящей мимо бабочкой…

— И Бог знает, куда вас заведут все эти пестрые, блестящие бабочки, появляющиеся в вашей голове. Безумная девочка… безумная головка! — отеческим и снисходительным тоном сказал Балейнье, улыбаясь. — Когда же эта головка сделается настолько же разумной, насколько она прелестна?

— А вот сейчас, доктор, — возразила Адриенна, — вы увидите, что я перейду к действительности, забуду свои грезы и заговорю о вещах реальных.

Обращаясь к тетке, Адриенна прибавила:

— Вы сообщили мне вашу волю, мадам; теперь моя очередь: менее чем через неделю я оставлю павильон и перейду жить в отделанный по моему вкусу собственный дом. Жить я там буду, как хочу… У меня нет ни отца, ни матери, и я ни перед кем не обязана отчитываться в своих поступках.

— Вы говорите вздор, — пожимая плечами, возразила княгиня, — вы, кажется, забыли, что у общества есть свои неоспоримые нравственные права, которыми мы сумеем воспользоваться… будьте в этом уверены!

— Вот как! Значит, вы милейшая тетушка, господин д'Эгриньи и господин Трипо, вы являетесь представителями общественной нравственности?.. Изобретательно, нечего сказать! Не потому ли, что господин Трипо смотрел на мои деньги как на свою собственность? Не потому ли…

— Однако позвольте!.. — прервал ее Трипо.

— Я сейчас, мадам, — продолжала Адриенна, обращаясь к тетке, не отвечая барону ни слова, — поскольку представился случай, задам вам несколько вопросов, касающихся неких моих интересов, которые до сих пор от меня скрывали…

При этих словах Адриенны д'Эгриньи и княгиня вздрогнули. Они обменялись тревожным и смущенным взглядом.

Адриенна не заметила этого и продолжала:

— Но сначала, чтобы покончить с предъявленными мне вами требованиями, вот мое последнее слово. Я буду жить так, как мне заблагорассудится… Не думаю, чтобы мне навязали такое унизительное и жестокое опекунство, каким вы угрожаете, если бы я была мужчиной и вела бы ту честную, свободную и благородную жизнь, какой до сих пор была моя жизнь…

— Но это безумная, нелепая идея! — воскликнула княгиня. — Желать жить так — значит доводить до последней границы забвение всех законов стыдливости: допускать такой разврат немыслимо!

— Позвольте, — возразила Адриенна, — но как же живут бедные девушки из народа, такие же сироты, как и я? Они ведь одиноки и свободны; какого же мнения вы о них? Несмотря на то, что они не получили, как я, такого воспитания, которое возвышает ум и очищает сердце, несмотря на то, что у них нет защищающего от дурных соблазнов богатства, какое имею я, — живут же они, честно и гордо перенося всякие лишения!

— Для этих каналий не существует ни порока, ни добродетели! — с гневом и ненавистью воскликнул Трипо.

— Княгиня, вы выгнали бы лакея, осмелившегося в вашем присутствии так выразиться, — обратилась Адриенна к тетке, будучи не в состоянии сдержать своего отвращения, — а меня вы заставляете выслушивать подобные вещи?

Маркиз д'Эгриньи толкнул под столом барона, забывшегося до того, что в салоне княгини он заговорил языком биржевых маклеров; чтобы загладить грубость Трипо, аббат сказал с особенной живостью:

— Не может быть никакого сравнения между этими людьми и особой вашего положения, мадемуазель Адриенна!

— Для католика такое различие между людьми не очень согласуется с учением Христа, — ответила Адриенна.

— Поверьте, что я могу сам быть судьей своих слов, — сухо возразил аббат. — Кроме того, эта независимость, которой вы добиваетесь, может принести самые непредсказуемые результаты, когда ваша семья захочет в будущем выдать вас замуж…

— Я избавлю мою семью от таких хлопот… Если я захочу выйти замуж, я сама позабочусь об этом… Я думаю, что это будет разумнее… хотя, откровенно говоря, вряд ли мне когда придет охота надеть себе на шею эту тяжелую цепь, которую эгоизм и грубое насилие навязывает…

— Неприлично выражаться так легкомысленно об институте брака, — сказала княгиня.

— В вашем присутствии особенно, не правда ли, княгиня? Извините, пожалуйста! Так вы боитесь, что моя независимая жизнь испугает женихов? Вот лишний повод настаивать на своем решении, так как я испытываю к ним полное отвращение. Я только и желаю напугать их. Но как? Предоставив им возможность составить обо мне самое дурное мнение! А лучший способ для этого — показать, что я живу точь-в-точь, как они. Я рассчитываю, что мои недостатки, капризы и фантазии предохранят меня от этих искателей!

— Этого вам недолго ждать, можете не беспокоиться, — заметила ее тетка, — особенно, если, к несчастью, подтвердятся те слухи, которые носятся о вашем поведении. Я не хочу, не смею верить тому, что рассказывают! Говорят, что вы настолько забыли все приличия, что позволяете себе возвращаться домой утром. Конечно, я не могу верить таким ужасам!

— Напрасно, княгиня… потому что это…

— Итак, вы признаетесь! — воскликнула княгиня.

— Я никогда не отказываюсь от своих поступков!.. Сегодня я возвратилась в восемь часов утра!

— Слышите, господа?! — воскликнула госпожа де Сен-Дизье.

— Ах! — пробасил господин д'Эгриньи.

— Ах! — фальцетом присоединился барон.

— Ах! — со вздохом прошептал доктор.

Услыхав эти жалобные возгласы, Адриенна хотела было объясниться, оправдать свое поведение, но затем гордость взяла верх, и она решила не унижаться до объяснений.

— Итак, это правда! — продолжала княгиня. — Признаюсь, я думала, что вы ничем меня больше не удивите… но такое поведение мне казалось невозможным… и если бы не ваше дерзкое признание, я никогда бы этому не поверила…

— Лгать мне всегда казалось большей дерзостью, чем сказать правду.

— Но откуда же вы возвращались, мадемуазель, где вы были?

— Я никогда не лгу, — прервала княгиню молодая девушка — но я никогда не скажу того, чего не хочу сказать. Оправдываться, когда предъявляют столь гнусные обвинения, по-моему, низость. Оставим же этот разговор: ничто не заставит меня изменить моему слову. Перейдем к другому. Вы хотите учредить надо мной унизительную опеку, а я хочу жить по-своему, Увидим, кто уступит: вы или я. Затем я должна вам напомнить, что дом этот принадлежит мне. Раз я из него ухожу, то мне все равно, останетесь вы в нем или нет Но что касается нижнего этажа, тех двух апартаментов, которые там находятся, кроме приемных комнат, ими я распорядилась: они мне нужны на определенное время.

— Вот как! — заметила княгиня с иронией, изумленно глядя в то же время на аббата. — Могу я узнать, для кого эти помещения вам нужны?

— Для моих трех родственников.

— Что это значит? — с возрастающим изумлением спрашивала госпожа де Сен-Дизье.

— Это значит, что я хочу предложить гостеприимство одному молодому индийскому принцу, родственнику мне по матери, который приедет сюда дня через два или три. К этому времени помещение должно быть готово.

— Слышите, господа? — обратился к доктору и барону аббат с хорошо разыгранным изумлением.

— Это превосходит все ожидания! — сказал барон.

— Побуждения, как всегда, самые великодушные… Но увы! безумная головка!.. — с прискорбием проговорил доктор.

— Превосходно! — заметила княгиня. — Я не могу, конечно, вам помешать высказывать самые сумасбродные желания!.. Вы, вероятно, на этом еще не остановитесь?

— Нет, мадемуазель! Я узнала, что еще две мои родственницы с материнской стороны, дочери маршала Симона, две сиротки, лет пятнадцати или шестнадцати, приехали вчера в Париж после долгого путешествия и остановились у жены одного честного солдата, который привез их сюда, во Францию, прямо из Сибири…

При этих словах Адриенны д'Эгриньи и княгиня вздрогнули и обменялись взглядом, полным ужаса. Для них было громовым ударом известие, что Адриенна знала о прибытии в Париж дочерей маршала Симона: ничего подобного они не ожидали.

— Конечно, вы очень удивлены, что мне все это так хорошо известно, — сказала Адриенна, — но я надеюсь вас еще сильнее удивить! Впрочем, не будем больше говорить о дочерях маршала Симона. Вы, конечно, понимаете, княгиня, что их невозможно оставить у тех великодушных людей, которые их временно приютили. Хотя это — прекрасная, трудолюбивая семья, но им место все-таки не там… Итак, я сегодня же привезу их сюда и помещу в доме вместе с женой солдата, которая будет им прекрасной няней.

Д'Эгриньи взглянул при этих словах на барона, и последний воскликнул:

— Определенно, она помешалась!

Адриенна прибавила, не обращая внимания на возглас Трипо:

— Маршал Симон ожидается в Париже с минуты на минуту. Вы, конечно, поймете, княгиня, что мне будет приятно доказать ему, что его дочери нашли у меня достойный прием. Я завтра же приглашу модисток, портных, чтобы позаботиться об их туалете; надо, чтобы они ни в чем не нуждались. Мне хочется, чтобы отец увидел дочерей во всей их красоте; говорят, они хороши, как ангелы… Ну, а я, простая смертная, хочу сделать из них подлинных купидонов!

— Ну что же… все ли вы, наконец, высказали? — гневным и саркастическим тоном промолвила княгиня, в то время как д'Эгриньи старался под спокойной и холодной личиной скрыть овладевшее им смертельное беспокойство. — Подумайте еще… нет ли у вас на примете еще кого-нибудь из членов этой занятной семейной колонии… Право, даже королева не могла бы действовать более величественно…

— Вы угадали… я и хочу оказать моей семье королевский прием, которого заслуживают сын короля и дочери маршала герцога де Линьи. Так приятно иметь возможность соединить роскошь богатства с роскошью сердечного гостеприимства!

— Что и говорить, это очень великодушно! — все более и более волнуясь, говорила госпожа де Сен-Дизье. — Жаль только, что для выполнения таких планов у вас нет золотых россыпей.

— А вот кстати насчет золотых россыпей. Я не подыщу более удобного случая, как теперь, чтобы поговорить с вами по этому поводу… Как ни велико мое состояние, но сравнительно с тем, какое может достаться нашей семье, оно является ничтожным. Когда это случится, вы, мадам, может быть, извините мне мою королевскую расточительность, как вы это называете.

Д'Эгриньи чувствовал, что под ним колеблется почва… Дело о медалях было настолько важно, что он скрыл его даже от доктора Балейнье, хотя и прибегал к его услугам из-за значительности событий; барон тоже ничего не знал, потому что княгиня тщательно уничтожила в бумагах отца Адриенны все, что могло ее навести на след. Кроме того ужаса, который испытали сообщники, увидев, что тайна известна мадемуазель де Кардовилль, они трепетали от страха, что она ее откроет всем. Испытывая подлинный ужас, княгиня живо перебила речь племянницы:

— Некоторые вещи должны оставаться семейной тайной, мадемуазель; и хотя я не знаю, на что вы тут намекаете, но все-таки требую, чтобы вы прекратили этот разговор!

— Как это, княгиня? Почему?.. Разве мы не в своей семье?.. Я думала так по крайней мере, когда выслушивала милые любезности, которыми меня осыпали.

— Это совсем не то… Есть вещи, касающиеся денег, о которых говорить совершенно излишне, если не имеешь в руках доказательств…

— Да ведь мы только и делали, что говорили об этом! Право, я не понимаю, чему-вы удивляетесь… чем смущаетесь, наконец…

— Я не удивлена и не смущена нисколько… но… вы тут целые два часа заставляете меня слушать такие несообразности, такие нелепости… что мое изумление вполне понятно.

— Извините, княгиня… Вы сильно смущены… да и господин аббат также… В связи с некоторыми имеющимися у меня подозрениями… это наводит меня на мысли…

Помолчав немного, Адриенна прибавила:

— Да… неужели же я угадала?.. Увидим…

— Я приказываю вам замолчать! — окончательно потеряв голову, закричала княгиня.

— Ах, мадам, — сказала Адриенна, — для особы, умеющей собою владеть, вы сильно себя компрометируете.

В этот опасный момент провидение пришло, как говорится, на помощь княгине д'Эгриньи в лице расстроенного и смущенного лакея, быстро вошедшего в комнату.

— Что случилось, Дюбуа? — спросила его госпожа де Сен-Дизье.

— Прошу извинить, княгиня, что я осмелился войти к вам, несмотря на ваше приказание, но господин полицейский комиссар желает видеть ваше сиятельство немедленно. Он ждет внизу, а на дворе стоят полицейские и солдаты.

Несмотря на глубокое изумление, вызванное этим новым событием, княгиня, желая воспользоваться случаем, чтобы быстро посоветоваться с д'Эгриньи по поводу угрожающих намеков Адриенны, сказала аббату, поднимаясь:

— Господин аббат, не будете ли вы столь любезны пойти со мной? Я совершенно теряюсь: что должно означать присутствие у меня полицейского комиссара.

Господин д'Эгриньи последовал за княгиней.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

45 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:29 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
9. ИЗМЕНА

Выйдя в другую комнату, рядом с кабинетом, в сопровождении аббата и Дюбуа, княгиня спросила:

— Где же комиссар?

— Он в голубой гостиной, сударыня.

— Попросите его подождать минутку.

Лакей поклонился и вышел.

Княгиня приблизилась к д'Эгриньи, лицо которого, обыкновенно гордое и надменное, поражало теперь бледностью и угрюмостью.

— Видите, она все знает! — поспешно заговорила княгиня. — Что же теперь делать? Что делать?

— Не знаю, — сказал аббат с удрученным и остановившимся взглядом. — Это страшный удар!

— Неужели все погибло?

— Остается одно спасение… вся надежда на доктора!..

— Но как это сделать… так скоро? сегодня?

— Через два часа будет уже поздно. Эта чертовка увидится с дочерьми маршала Симона и…

— Но ведь это невозможно, Фредерик! доктор не может… надо было заранее все подготовить… как было решено раньше, после допроса…

— А между тем необходимо, чтобы Балейнье попытался это устроить сейчас… не откладывая ни минуты…

— Под каким же предлогом?

— Надо придумать!

— Ну, положим, вы и придумаете, Фредерик, да ведь там-то еще ничего не готово.

— Насчет этого не тревожьтесь… В виду всевозможных случайностей там всегда все готово.

— Но как предупредить доктора? — продолжала княгиня.

— Если его вызвать… это может возбудить подозрение вашей племянницы, — задумчиво говорил д'Эгриньи, — а этого надо избегать…

— Конечно… — сказала княгиня. — Ее доверие к нему — наша основная надежда.

— Вот что! — воскликнул аббат. — Мне пришла мысль… я сейчас напишу Балейнье записку… Кто-нибудь из ваших слуг ему подаст ее, как присланную с нарочным от какого-нибудь больного…

— Великолепная мысль!.. — обрадовалась княгиня. — Вы прекрасно придумали… Пишите, пишите же скорее… здесь на столе все есть для письма… но удастся ли это доктору?

— По правде сказать, я не смею на это надеяться, — усаживаясь за стол, со сдержанной злобой сказал маркиз. — Все это прекрасно бы устроилось, без всякого опасения, благодаря допросу, который был записан слово в слово нашим агентом за портьерой; завтра тоже было бы, конечно, довольно шума и сцен, так что доктор мог бы действовать смело… Но требовать от него этого сейчас… сию минуту… нет, это абсолютно невозможно!.. Нет, Эрминия, безумно на это рассчитывать! — И маркиз, сердито отбросив перо, продолжал с выражением горького и глубокого раздражения. — И подумать, что все погибло в последнюю минуту! Потери неисчислимы!.. Много вреда нанесла нам ваша племянница… да, много…

Невозможно передать словами, сколько ненависти, непримиримой злобы заключалось в том выражении, с каким д'Эгриньи произнес последние слова.

— Фредерик! — встревоженно говорила княгиня, касаясь своей рукой руки аббата, — умоляю вас… не падайте духом… не приходите в отчаяние… У доктора такой гибкий ум… он может что-нибудь придумать… Помните, что он нам так предан… попробуем на всякий случай…

— Пожалуй… попытаться можно… может быть, и удастся! — сказал аббат, снова взяв перо.

— Представим себе самое худшее… ну, положим, Адриенна отправилась бы сегодня за дочерьми маршала Симона… ведь она может уже их там не найти?..

— На это нечего надеяться! Приказания Родена наверняка еще не исполнены… слишком скоро было бы… да и мы бы об этом уже знали!

— Это верно!.. Ну, так пишите же доктору… Я пришлю к вам Дюбуа, он и подаст письмо. Смелее, Фредерик! Справимся же мы, наконец, с этой неукротимой девчонкой! — Затем госпожа де Сен-Дизье прибавила с яростью: — Адриенна, Адриенна, дорого же ты поплатишься за свои дерзкие насмешки и за те муки, на которые ты нас обрекла!

Уходя, княгиня предупредила аббата:

— Подождите меня здесь… Я сообщу вам, что означает посещение комиссара, и мы вместе вернемся в кабинет.

Госпожа де Сен-Дизье вышла, а д'Эгриньи принялся быстро писать дрожащей от волнения рукой.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

46 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:30 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
10. ЗАПАДНЯ

После ухода тетки и аббата Адриенна осталась в кабинете одна с доктором и бароном Трипо.

Нельзя сказать, чтобы молодая девушка нисколько не испугалась, когда доложили о приходе полицейского комиссара. Потому что, как и боялся Агриколь, чиновник пришел просить разрешения на право произвести обыск в особняке и главным образом в павильоне, чтобы найти молодого кузнеца, который там скрывался. Хотя тайник Агриколя и казался ей надежным, Адриенна не могла отделаться от чувства страха и тревоги. На всякий случай она решила воспользоваться присутствием Балейнье и, не теряя времени, попросить его заступиться за молодого кузнеца, так как мы уже упоминали, что доктор был очень дружен с одним из самых влиятельных министров.

Молодая девушка подошла к Балейнье, разговаривавшему вполголоса с бароном, и самым нежным, ласковым голосом сказала:

— Мой милый доктор… мне надо вам сказать два слова. — И взглядом она показала ему на оконный проем.

— К вашим услугам, мадемуазель, — ответил Балейнье и последовал за ней к окну.

Трипо, боявшийся как огня мадемуазель де Кардовилль, не имея теперь поддержки аббата, был очень рад, что ее отвлек Балейнье. Чтобы не утратить присутствия духа, он снова пустился в изучение висевших на стенах картин.

Убедившись, что барон не может слышать их разговора, Адриенна сказала Балейнье, смотревшему на нее с обычной ласковой улыбкой:

— Дорогой доктор, вы всегда были моим другом, вы были другом моего отца… Даже сейчас, как это ни было трудно, вы оставались моим единственным защитником…

— Полноте, мадемуазель Адриенна… полноте… не говорите таких вещей… — шутливо рассердился доктор. — Накличете вы на меня беду… пожалуйста, молчите. «Vadro retro, Satana», что значит: «Прочь, сатана!» — оставь меня в покое, прелестный демон!

— Успокойтесь, — отвечала, улыбаясь, Адриенна, — я вас не скомпрометирую!.. Позвольте вам только напомнить, что вы несколько раз, желая доказать свою преданность, предлагали мне свои услуги…

— Ну что ж, испытайте… увидите тогда, что я предан вам не только на словах!

— Вы можете доказать мне это сейчас же! — с живостью заметила Адриенна.

— Вот и прекрасно. Я люблю, когда меня так быстро ловят на слове… Что я могу для вас сделать?

— Вы по-прежнему дружны с министром?

— Конечно. Я даже лечу его теперь от потери голоса. Это его обычная болезнь накануне того дня, когда от него требуют отчета!

— Ну, так вы должны добыть у вашего министра нечто очень важное для меня.

— Для вас?.. То есть как это?

В комнату вошел лакей и, подавая доктору письмо, почтительно доложил:

— Это письмо принес сейчас нарочный; он говорит, что дело весьма спешное.

Доктор взял письмо; лакей вышел.

— Вот и тернии славы! Обратная сторона медали, — засмеялась Адриенна. — Вам ни на минуту не хотят дать покоя, милейший доктор!

— Не говорите, мадемуазель! — воскликнул Балейнье; он не мог удержаться от жеста изумления, узнав почерк аббата. — Эти чертовы больные воображают, что мы сделаны из железа. Им кажется, что мы завладели всем здоровьем, которого им недостает… Просто безжалостные люди!.. Вы позволите? — спросил доктор, слегка поклонившись Адриенне, которая ответила грациозным кивком головы.

Письмо маркиза д'Эгриньи заключалось в нескольких словах. Мигом прочитав его, доктор, несмотря на всю свою осторожность, пожал плечами и пробормотал:

— Сегодня!.. но это невозможно… он с ума сошел!..

— Верно, дело идет о каком-нибудь бедном страдальце, у которого одна надежда на вас… он вас ждет… он призывает вас? Ну, голубчик доктор, не откажите ему… исполните его просьбу… так приятно оправдать доверие, которое к тебе испытывают…

Доктора Балейнье невольно поразило совпадение слов сочувствия, произнесенных трогательным голосом девушки, и требований ее непримиримого врага; в этом заключалось страшное и удивительное противоречие. Он не мог не смутиться и, пристально глядя на Адриенну, ответил:

— Да, речь идет действительно о человеке, возложившем на меня большие надежды… слишком даже большие, потому что он требует невозможного!.. Но почему вы принимаете участие в человеке, вам совершенно не известном?

— Раз он несчастен… я его знаю! Тот, для которого я вас прошу поддержки министра, был мне тоже незнаком, а теперь ему весьма сочувствую! Знаете, ведь это сын того солдата, который привез сюда дочерей маршала Симона из Сибири!

— Как?.. вы хлопочете за…

— За честного рабочего!.. единственную опору семьи… Да вот я вам расскажу все, как было…

Но ей не удалось окончить своего признания. В комнату, яростно рванув дверь, вошла госпожа де Сен-Дизье в сопровождении аббата.

Княгиня казалась взволнованной и страшно разгневанной, но, несмотря на ее уменье притворяться, выражение едва сдерживаемой адской радости просвечивало сквозь притворный гнев.

Войдя в кабинет, маркиз д'Эгриньи бросил беспокойный и вопросительный взгляд на доктора. Последний ответил, отрицательно покачав головой. Аббат со злостью закусил губы. С отказом врача рушились его последние планы, несмотря на новый страшный удар, который должна была нанести племяннице княгиня.

— Прошу садиться, господа, — заговорила госпожа де Сен-Дизье прерывающимся от злобной радости голосом. — Прошу вас. У меня есть прекрасные и поразительные новости относительно этой молодой девицы!

И она указала на Адриенну жестом, полным неизъяснимого презрения и негодования.

— Ну, деточка, что это еще на вас обрушилось? — вкрадчиво шепнул доктор Адриенне, отходя с ней от окна. — Но помните, что бы ни случилось, рассчитывайте на меня!

Затем доктор занял свое место между аббатом и бароном.

При дерзких, вызывающих словах княгини Адриенна вздрогнула; она гордо выпрямилась и, взволнованная и оскорбленная новыми обвинениями, покраснев от гнева, произнесла:

— Я жду вас к себе как можно скорее, дорогой доктор… Вы знаете, что мне необходимо с вами переговорить.

После этих слов девушка взялась за свою шляпку, лежавшую на кресле.

— Это еще что? — воскликнула княгиня, вскочив с места.

— Я ухожу, мадам… Вы объявили мне свою волю, я объявила вам свою. Этого совершенно достаточно. Что касается денежных дел, я поручу их моему поверенному.

Адриенна стала надевать шляпу.

Видя, что жертва ускользает из ее рук, госпожа де Сен-Дизье забыла всякие приличия и, подбежав к племяннице, с яростью схватила ее за руку и закричала:

— Вы не смеете уходить!

— Мадам! — с грустным негодованием воскликнула Адриенна, — что же здесь происходит?..

— Ага, вы испугались… вы хотите сбежать! — оглядывая ее с гневом и презрением, продолжала княгиня.

Слова «вы испугались» могли заставить молодую девушку броситься в огонь. Жестом, полным благородной гордости, Адриенна высвободила свою руку из рук княгини и, бросив снова на стул свою шляпку, подошла к столу и горячо проговорила:

— Как ни велико мое отвращение ко всему, что здесь происходит, но еще противнее мне ваши подозрения. Говорите… я готова вас выслушать.

Адриенна стояла перед теткой, гордо подняв голову. Ее лицо горело от негодования, грудь волновалась, слезы обиды навертывались на глаза, маленькая ножка нетерпеливо постукивала по ковру; она смотрела на тетку уверенно и твердо. Тогда княгиня, убедившись, что ее жертва теперь не уйдет, решила изводить ее как можно медленнее; она хотела по капле излить накопленный яд.

— Вот что произошло сейчас, господа! — начала она, стараясь сдерживаться. — Полицейский комиссар, о приходе которого мне сейчас доложили, с великим прискорбием извинился передо мной за то, что он вынужден исполнить неприятный долг. Оказалось, что сегодня утром в сад, прилегающий к павильону, вошел человек, который должен был в этот день быть арестован…

Адриенна вздрогнула. Несомненно, разговор шел об Агриколе. Но, вспомнив, как безопасен был тайник, куда она его спрятала, девушка успокоилась.

— Чиновник просил у меня разрешения произвести обыск в доме и павильоне. Он имел на это, конечно, полное право. Я попросила его начать с павильона, куда и сама за ним последовала… Несмотря на невозможное поведение этой девицы, мне в голову не могло прийти, что она может быть замешана в криминальные дела… Однако я ошиблась!

— Что хотите вы этим сказать, мадам? — спросила Адриенна.

— Сейчас узнаете, — с торжеством заявила княгиня. — Всему свой черед. Вы поторопились с высокомерием и насмешками… Итак, я пошла за комиссаром… Можете себе представить удивление этого чиновника при виде трех мерзавок, служанок мадемуазель де Кардовилль, одетых как актерки!.. Конечно, я просила занести это в протокол… Необходимо указать всякому… на подобные сумасбродства!

— Вы поступили весьма разумно, княгиня: необходимо было просветить правосудие на сей счет, — с поклоном заявил Трипо.

Тревожась за участь Агриколя, Адриенна и не подумала ответить достойным образом. Она с беспокойством ждала продолжения рассказа.

— Чиновник приступил к строгому допросу этих девчонок, допытываясь, не видали ли они мужчины, забравшегося в павильон мадемуазель де Кардовилль… С невероятной дерзостью они отвечали, что не видали никого…

«Славные, честные создания! — с радостью подумала Адриенна, — значит, бедняк спасен… заступничество Балейнье сделает остальное».

— К счастью, — продолжала княгиня, — со мной пошла моя горничная, госпожа Гривуа. Эта достойная женщина, вспомнив, что она видела, как мадемуазель де Кардовилль возвратилась домой в восемь часов утра, простодушно заметила комиссару, что мужчина, которого он ищет, мог войти незаметно через калитку… если мадемуазель де Кардовилль… нечаянно… забыла ее за собой запереть!

— Недурно было бы, княгиня, отметить в протоколе, что мадемуазель вернулась домой только в восемь часов утра, — сказал Трипо.

— Совершенно не вижу в этом нужды, — заметил верный своей роли доктор, — это вовсе не касалось поисков, которыми занимался комиссар.

— Однако, доктор! — воскликнул Трипо.

— Однако, господин барон, — твердо возразил доктор, — таково мое мнение!

— Но мое не таково, — продолжала княгиня. — И потому я настояла, чтобы это занесли в протокол. Надо было видеть, как смущен и огорчен был полицейский, когда записывал такие позорные вещи об особе, занимающей столь высокое положение в обществе…

— Ну, конечно, мадам, — с нетерпением сказала Адриенна, — я убеждена, что ваше целомудрие было не меньше оскорблено, чем скромность этого непорочного полицейского. Но мне кажется, что ваша невинность совершенно напрасно возмутилась. Разве вам не могло прийти в голову, что ничего не было удивительного в моем возвращении домой в восемь часов утра, если я вышла из дома в шесть часов утра?..

— Оправдание хотя придумано и поздно, но нельзя не признаться, что ловко придумано! — с досадой промолвила княгиня.

— Я не оправдываюсь, мадам, — с гордостью возразила Адриенна, — но если доктор Балейнье был так добр и заступился за меня, я сочла своим долгом указать на возможность объяснить факт, который я вовсе не собиралась с вами обсуждать.

— Значит, в протоколе факт зафиксирован… до тех пор, пока мадемуазель его не пояснит, — сказал Трипо.

Аббат д'Эгриньи оставался в стороне во время этой сцены. Он сидел, поглощенный в мрачные думы о последствиях свидания Адриенны с дочерьми маршала Симона. Помешать ей выйти сегодня из дома казалось абсолютно невозможным.

Госпожа де Сен-Дизье продолжала:

— Но это все ничто в сравнении с тем, что я расскажу вам дальше, господа… После долгих поисков мы хотели уже уходить, как вдруг госпожа Гривуа обратила мое внимание на то, что в спальне этой девицы, где мы в это время находились, одна из позолоченных резных фигур на стене неплотно к ней примыкала. Я сказала об этом комиссару… Его агенты начали осматривать, искать следы, и вдруг… одна часть стены отодвигается, открывается потайная дверь и… нет, вы не можете вообразить, что представилось нашим глазам!.. это такой стыд!.. такой позор!.. что я не могу решиться сказать!..

— Так я за вас решусь, — перебила ее Адриенна, с горестью убедившаяся, что Агриколь найден. — Я избавлю ваше целомудрие от рассказа о новом скандале… впрочем, то, что я скажу, никак не будет способствовать моему оправданию…

— А не мешало бы! — презрительно заметила княгиня. — В вашей спальне найден спрятанный мужчина!

— Спрятанный в ее спальне мужчина! — с жестокой радостью в душе и с притворным негодованием на лице воскликнул встрепенувшийся аббат.

— Мужчина в ее спальне! — прибавил Трипо. — Надеюсь, это тоже занесено в протокол?

— О да! да! — с торжеством воскликнула княгиня.

— Конечно, это был вор, — лицемерно заметил доктор, — это само собою разумеется! Иное толкование… совершенно неуместно.

— Ваша снисходительность к мадемуазель де Кардовилль вводит вас в заблуждение, — сухо возразила ему княгиня.

— Знаем мы этих воров, — сказал Трипо, — обыкновенно они бывают молодыми, богатыми красавцами!

— И вы ошибаетесь, господин барон, — продолжала госпожа де Сен-Дизье. — Мадемуазель не метит столь высоко… Оказывается, что ее увлечения не только преступны, но и низки… Теперь мне понятно, почему она афиширует симпатию к простонародью… Это тем трогательнее и интереснее, что человек, спрятанный в ее спальне, был одет в рабочую блузу.

— В блузу? — с отвращением заметил барон. — Так, значит, это был простолюдин? Волосы встают дыбом от ужаса!..

— Он сам сознался, что он кузнец, — сказала княгиня, — но следует сказать, этот кузнец очень хорош собой! Зная поклонение этой девицы красоте во всех ее формах, становится понятно…

— Перестаньте, мадам, перестаньте наконец! — вырвалось невольно у Адриенны. Она до сих пор молчала, не удостаивая тетку ответом, хотя гнев и чувство обиды все более и более овладевали ею. — Довольно! Я сейчас чуть было не стала объяснять вам, в ответ на ваши бесчестные намеки, свое поведение… но больше я не поддамся такой слабости!.. Но одно слово, мадам!.. Значит, этого доброго, честного рабочего арестовали?

— Конечно! Его взяли и под конвоем отправили в тюрьму. Это разрывает ваше сердце, не так ли?.. — с торжеством воскликнула княгиня. — Оно и видно… вы разом утратили вашу ироничную беззаботность. Несомненно, ваша нежная жалость к этому красивому кузнецу очень глубока!

— Вы совершенно правы, мадам; насмехаться над бесчестными поступками время прошло. Надо приняться за другое, — ответила Адриенна, чуть не плача при мысли об огорчении и испуге семьи Агриколя.

Затем, надев свою шляпку, она обратилась к Балейнье:

— Доктор, я только сейчас просила вас о протекции у министра…

— Да, дитя мое… и я с удовольствием готов служить вам.

— Ваша карета внизу?

— Да… — протянул доктор с удивлением.

— Так свезите меня к нему сейчас же. Он не может отказать мне в милости, лучше сказать — в правосудии, если я буду представлена ему вами.

— Как? — сказала княгиня, — вы решаетесь на такой поступок, не спросив моего позволения; после всего, что я вам говорила… это невероятная дерзость!..

— Ужасно! — прибавил Трипо, — но чего же иного можно было ожидать?

Когда Адриенна спросила доктора, здесь ли его экипаж, аббат д'Эгриньи вздрогнул. Выражение нежданной радости молнией пробежало по его лицу, и он еле сдержал волнение, когда в ответ на немой вопрос доктор многозначительно подмигнул в знак согласия. Поэтому, когда княгиня гневным голосом повторила Адриенне запрет выходить из дома, аббат торопливо и с особенным выражением в голосе перебил ее:

— Мне кажется, княгиня, мадемуазель Адриенну можно смело поручить заботам доктора.

Маркиз так выразительно произнес слова «заботам доктора», что княгиня, взглянув на него и на Балейнье, разом все поняла и просияла. Стало темно, уже почти наступила ночь, и Адриенна, поглощенная в свои думы, не заметила этого быстрого обмена взглядов и знаков; да если бы и заметила, то ничего бы в них не поняла.

Однако для большей правдоподобности госпожа да Сен-Дизье продолжала возражать:

— Я не против доверить мадемуазель де Кардовилль доктору, несмотря на его снисходительность к ней… Но не хотелось бы делать подобные уступки… мадемуазель должна подчиняться моей воле…

— Позвольте заметить, княгиня, — обиженным тоном заговорил доктор, — никакого особенного пристрастия к мадемуазель Адриенне я не питаю. Но если она меня просит свезти ее к министру, я охотно готов оказать эту услугу в полной уверенности, что она не заставит меня раскаиваться!

Адриенна дружески протянула руку Балейнье и с чувством промолвила:

— Будьте спокойны, мой достойный друг, вы сами будете довольны тем, что помогли мне… вы будете участником благородного поступка!

Трипе, не понимая нового плана сообщников, с удивлением шепнул аббату:

— Как? Ей позволят уехать?

— Ну да! — отрывисто ответил тот, указывая на княгиню и приглашая жестом выслушать, что она скажет.

Госпожа де Сен-Дизье подошла к племяннице и медленным, размеренным тоном, напирая на каждое слово, проговорила следующее:

— Еще одно слово… одно слово в присутствии всех этих господ. Ответьте мне: намерены ли вы противиться моим приказаниям, несмотря на тяжкие обвинения, которые тяготеют над вами?

— Да, намерена.

— Несмотря на открывшиеся позорные обстоятельства, вы не желаете признавать моей власти над вами?

— Да, не желаю.

— Вы решительно отказываетесь вести строгий и благопристойный образ жизни, который я хочу, чтобы вы вели?

— Я ведь сказала уже, сударыня, что желаю жить одна и так, как хочу.

— Это ваше последнее слово?

— Это мое последнее слово.

— Подумайте… остерегитесь… дело очень серьезное!

— Я вам сказала, сударыня, это мое последнее слово… повторять два раза одно и то же я не стану.

— Вы сами были свидетелями, господа! — начала княгиня. — Я напрасно пыталась найти пути к согласию! Пусть мадемуазель де Кардовилль сама себя винит за то, что случится далее… к чему меня заставит прибегнуть ее дерзкое неповиновение.

— Отлично, мадам! — сказала Адриенна.

Обратившись к Балейнье, она с живостью прибавила:

— Ну, едемте же скорее, милый доктор, я умираю от нетерпения. Подумайте: всякая минута промедления может стоить горьких слез несчастной семье!

И Адриенна быстро вышла из кабинета в сопровождении доктора.

Один из слуг княгини велел подавать карету Балейнье.

Усаживаясь в карету с его помощью, Адриенна не заметила, что Балейнье шепнул что-то своему выездному лакею, отворявшему дверцы экипажа. Когда доктор сел на свое место рядом с Адриенной, лакей захлопнул дверь, и через несколько секунд Адриенна услышала его приказание кучеру:

— К министру. С бокового подъезда.

Лошади быстро понеслись.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

47 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:31 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ.

"СВЕТСКИЙ ИЕЗУИТ"



1. ЛЖЕДРУГ


Наступила ночь, холодная, темная.

Небо, ясное перед закатом солнца, все более и более заволакивалось серыми, мрачными тучами. Сильный, порывистый ветер мел снег, падавший крупными хлопьями.

Фонари тускло освещали внутренность кареты, где сидели доктор и Адриенна.

На темном фоне обивки выделялось бледное очаровательное лицо Адриенны, обрамленное маленькой шляпой из серого бобра. В карете веял тонкий, нежный, почти сладострастный аромат, свойственный одежде изысканных женщин. Поза молодой девушки, сидевшей рядом с доктором, была полна грации. Ее изящный, стройный стан, плотно обтянутый синим сукном платья с высоким воротником, передавал мягкой спинке кареты гибкое волнообразное движение. Ножки Адриенны были скрещены на густой медвежьей шкуре, служившей ковром. В ослепительной и обнаженной левой руке она держала великолепно вышитый платок, которым вытирала тихо катившиеся слезы, которых доктор никак не ожидал.

А между тем это была реакция после нервного, лихорадочного возбуждения, которое до сих пор поддерживало энергию Адриенны во время тяжелых сцен в особняке Сен-Дизье. Теперь наступил упадок сил. Столь решительная в независимости, такая гордая в презрении, неумолимая в иронии, смелая в отпоре насилию, Адриенна была одарена исключительно тонкой чувствительностью, которую она тщательно скрывала от тетки и ее друзей. Трудно было найти более женственную натуру, хотя она казалась очень мужественной и смелой. Но как любая женщина, девушка умела подавить в себе проявление всякой слабости, чтобы не обрадовать врагов и не дать им возгордиться.

Прошло несколько минут; Адриенна, к величайшему удивлению доктора, продолжала молча плакать.

— Как, дорогая Адриенна? Как? Вы, такая храбрая еще минуту назад, вы плачете, вы? — спрашивал Балейнье, искренне изумленный волнением девушки.

— Да, — дрожащим голосом говорила Адриенна, — да, я плачу… при вас… при друге… но при тетке… никогда…

— Тем не менее… во время этого разговора… ваши колкости…

— Боже мой… Неужели вы думаете, что мне так приятно блистать в этой войне сарказмов?

Она мне невыносима… Но чем же, кроме горькой иронии, могу я защищаться от этой женщины и ее друзей? Вы упомянули о моем мужестве… Уверяю вас, что оно заключалось не в проявлении отрицательных сторон моего характера. Оно было в том, чтобы сдержать и скрыть все, что я чувствовал, испытывая грубое обращение со стороны людей, которых я ненавижу и презираю… Я не причинила им никакого зла и хочу только одного: жить свободно, в одиночестве и видеть вокруг себя счастливых людей…

— Что же поделаешь? Вам завидуют, потому что вы счастливы и доставляете радость другим.

— И подумать, кто возводит на меня столь возмутительные обвинения?! Моя тетушка… моя тетушка, прошлая жизнь которой — сплошной позор! И ведь она прекрасно знает, что я слишком честна и горда, чтобы сделать недостойный меня выбор!.. Господи! да если я полюблю когда-нибудь, то буду перед всем светом гордиться своей любовью, потому что считаю это самым прекрасным чувством в мире… К чему честь и откровенность, если они не могут даже оградить человека от подозрений, которые скорее глупы, чем низки! — прибавила Адриенна с удвоенной горечью и снова поднесла платок к глазам.

— Ну полноте, моя дорогая, — начал доктор самым вкрадчивым и умильным голосом, — теперь все прошло… Успокойтесь… Для вас я преданный друг.

Произнося эти слова, Балейнье невольно покраснел, несмотря на свое дьявольское коварство.

— Да, я это знаю, — продолжала Адриенна. — Я никогда не забуду, что, заступаясь за меня сегодня, вы подвергали себя гневу тетки… так как мне известно, что она могущественна, особенно, когда нужно совершить зло…

— Что касается этого, мы, врачи, ограждены своей профессией от мести врагов… — с притворным равнодушием заметил Балейнье.

— Ах, дорогой доктор, вы не знаете… Госпожа де Сен-Дизье и ее друзья никогда ничего никому не прощают… — и девушка вздрогнула. — Я только потому решилась на открытый разрыв с нею, что не могла более выносить их подлого коварства и злости, из чувства отвращения и ужаса… Даже если бы мне грозила смерть… я бы не удержалась… А между тем, — продолжала она с очаровательной улыбкой, придававшей необыкновенную прелесть ее лицу, — я очень привязана к жизни… я люблю жизнь и боюсь даже, что слишком ее люблю, особенно жизнь блестящую, полную красоты и гармонии… Но вы знаете, что я безропотно покоряюсь своим недостаткам…

— Ну, теперь я спокоен, — весело заметил доктор, — вы улыбнулись… Это хороший признак!

— Часто это самое мудрое… хотя я не знаю, можно ли мне смеяться после угроз тетки?.. Впрочем, что же она может мне сделать? Что значит этот «семейный» совет? Неужели она могла всерьез подумать, что на меня могут повлиять советы каких-то д'Эгриньи и Трипо! Потом эти строгие меры… О каких строгих мерах она говорила? Вы не знаете, что она может предпринять?

— Между нами, я думаю, княгиня хотела вас только припугнуть… Мне кажется, она постарается воздействовать убеждением… она задалась целью обратить вас на путь истины. Вы знаете, что она мнит себя чуть ли не матерью церкви! — лукаво промолвил доктор, которому во что бы то ни стало нужно было успокоить Адриенну. — Но оставим это… Необходимо, чтобы ваши очаровательные глаза обрели весь свой блеск и могли заворожить, обольстить министра, к которому мы сейчас приедем…

— Вы правы, милый доктор… Надо стараться избегать горя уже потому, что одно из его наименьших зол — это забывать о других!.. Однако я пользуюсь вашей любезностью, ничего не объяснив вам толком.

— У нас, к счастью, время есть… министр живет очень далеко.

— Вот в чем дело, — начала Адриенна. — Я уже говорила вам, почему принимаю такое участие в этом достойном рабочем; сегодня утром он пришел ко мне в отчаянии, его хотят арестовать за сочиненные им песни (надо вам сказать, что он поэт). Юноша уверял меня в своей невиновности и умолял внести за него залог, чтобы он получил возможность свободно работать; если его посадят в тюрьму, семья, единственной опорой которой он является, обречена на голодную смерть. Вспомнив о вашей дружбе с министром, я обещала ему помочь, а так как полиция уже напала на след этого юноши, мне пришло в голову спрятать его у себя. Как объяснила тетка мой поступок, вы знаете! Теперь скажите: можно ли надеяться, при вашей рекомендации, что министр возвратит ему свободу, хотя бы под поручительство, если мы с вами его об этом попросим?

— Безусловно… Никаких сложностей быть не может. Особенно, если вы расскажете ему все, как было, с вашим обычным сердечным жаром и красноречием…

— А знаете, дорогой доктор, почему я решилась на такую… пожалуй, странную вещь — просить вас отвезти меня, девушку, к министру?

— Конечно… Чтобы самой похлопотать о вашем протеже.

— Отчасти да… Но главное, чтобы разом оборвать нити гнусной сплетни, которую тетушка не замедлит пустить в ход: вы видели, она уже заставила внести ее в протокол… Оттого я и решилась открыто и прямо обратиться к человеку, столь высокопоставленному, и рассказать ему все, как было… Я уверена, что он мне поверит… голос правды не обманывает…

— Это очень разумно и дельно задумано! Вы одним выстрелом убьете двух зайцев, как говорят… или, лучше сказать, одно доброе дело послужит восстановлению истины в обоих случаях!.. Вы разом развеете гнусную клевету и освободите честного малого!

— Ну вот я и повеселела, ожидая столь блестящую перспективу! — смеясь, воскликнула Адриенна.

— Да ведь и все в жизни зависит от того, как взглянуть на вещи! — философски заметил доктор.

Адриенна не имела ни малейшего понятия о сущности конституционного правления и власти его администраторов. Она слепо верила доктору и ни на минуту не усомнилась в том, что он ей говорил. Поэтому она радостно продолжала:

— Какое счастье! Значит, когда я поеду за дочерьми маршала Симона, я смогу успокоить бедную мать кузнеца, которая, быть может, теперь смертельно тревожится, напрасно поджидая сына?

— Конечно, вы будете иметь это удовольствие, — улыбаясь, сказал Балейнье. — Мы так будем упрашивать и так заинтересуем министра, что он даст вам возможность сообщить бедной старухе об освобождении сына из тюрьмы еще до того, как она узнает, что его туда посадили!

— Какой вы обязательный и добрый! — говорила Адриенна. — Право, если бы дело было, не настолько серьезно, я бы посовестилась отнимать ваше драгоценное время… Но я знаю ваше сердце…

— Я ничего так не желаю, как доказать вам свою глубокую преданность и искреннюю привязанность! — ответил доктор, затягиваясь понюшкой табаку. В эту минуту он случайно взглянул на улицу и сильно испугался, что девушка, несмотря на валивший густой снег, сможет увидеть освещенный фасад Одеона. Ей могло показаться странным, как они попали к этому театру; поэтому Балейнье решил чем-нибудь отвлечь внимание Адриенны от дороги, по которой они ехали.

— Ах, Боже, я и забыл! — воскликнул он, как будто что-то вспомнив.

— Что такое, господин Балейнье? — с беспокойством отозвалась Адриенна.

Балейнье хитро улыбнулся.

— Я забыл про деталь, очень важную для успеха нашего предприятия.

— Что такое? — спросила девушка.

— Видите, дитя мое, у каждого человека есть свои слабости, а у министра их более, чем у всякого другого. У нашего, например, смешное пристрастие к своему служебному званию… Первое впечатление — самое важное… а оно не будет в вашу пользу, если вы не скажете при приветствии слов господин министр и притом как можно выразительнее.

— Ну, если дело за этим, — смеясь проговорила Адриенна, — то я готова называть его даже «ваше превосходительство». Кажется, так и полагается?

— Теперь нет… но это все-таки не будет лишним. А уж если вы сумеете ввернуть раза два «монсеньор», то дело заранее выиграно.

— Будьте покойны. Если есть министры-выскочки, как и мещане во дворянстве, то я постараюсь вспомнить господина Журдена и сполна удовлетворю ненасытное тщеславие вашего государственного человека.

— Предоставляю его вам целиком. Он будет в надежных руках… — продолжал доктор, с удовольствием замечая, что карета ехала теперь по темным улицам, шедшим от площади Одеона к кварталу Пантеона. — Я на этот раз не поставлю в вину министру его спесь, если она может принести нам пользу.

— А мне ничуть не совестно пустить в ход столь невинную хитрость, — заметила мадемуазель де Кардовилль.

Потом, посмотрев в окно, она прибавила.

— Как темно на улице, какой ветер, снег! Да где же это мы едем?

— Как? Неблагодарная парижанка! Неужели вы не узнали, хотя бы по отсутствию магазинов, дорогого для вас Сен-Жерменского предместья?

— Я думала, мы давно его проехали!

— Я тоже, — сказал доктор, делая вид, что старается узнать местность. — Но мы все еще здесь! Верно, моего кучера ослепило бьющим в лицо снегом и он спутался… Впрочем, теперь мы на верном пути: это Сен-Гильомская улица, — не особенно-то веселая улица, кстати сказать, — но мы через десять минут будем у министра, к которому попадем, на правах старой дружбы, через малый подъезд, чем избежим церемоний главного входа.

Адриенна, редко выезжавшая иначе как в карете, плохо знала город; обычаи министров ей были знакомы еще менее; кроме того, она так доверяла доктору, что решительно не усомнилась ни в одном его слове.

С самого отъезда из дворца Сен-Дизье у доктора вертелся на языке вопрос, задать который Адриенне он не решался, боясь себя скомпрометировать. Когда она заговорила об ожидаемом наследстве, о чем ему никто не сообщил ни слова, Балейнье, тонкий и ловкий наблюдатель, заметил смущение и испуг княгини и аббата. Он сразу догадался, что заговор против Адриенны (заговор, в котором он слепо принимал участие, повинуясь приказанию ордена) должен был иметь отношение к интересам, которые от него скрывали, и он нетерпеливо жаждал узнать эту тайну. Как и у всех членов таинственной конгрегации, привычной к доносительству, в докторе развились, как он сам чувствовал, все отвратительные пороки, свойственные его сообщникам, — например, зависть, подозрительность и ревнивое любопытство. Не отказываясь служить замыслам д'Эгриньи, Балейнье горел желанием узнать, что тот от него скрывает. И, преодолев нерешительность, он наконец обратился к Адриенне, не желая упускать благоприятного случая:

— Сейчас я задам вам один вопрос… Если вы его сочтете нескромным… то не отвечайте.

— Продолжайте, пожалуйста.

— Перед приходом полицейского комиссара к вашей тетушке вы, кажется, упомянули о каком-то громадном богатстве, которое от вас до сих пор скрывали?..

— Да… это правда…

— Похоже, что ваши слова… очень встревожили княгиню? — продолжал доктор, отчеканивая каждое слово.

— Настолько сильно встревожили, — сказала Адриенна, — что мои подозрения относительно некоторых вещей перешли в полную уверенность.

— Нечего мне вам и говорить, дорогой друг, — вкрадчивым тоном уверял Балейнье, — что если я об этом завел речь, то единственно с целью предложить свои услуги, если они вам понадобятся… Но если вам кажется, что разговор этот неуместен… то считайте, что я ничего не сказал.

Адриенна серьезно задумалась. После нескольких минут молчания она сказала:

— Что касается этого дела, то… тут есть вещи, о которых я не знаю и сама… другие могу вам сообщить… но о некоторых должна буду умолчать… Но вы так ко мне добры сегодня, что я рада лишний раз доказать вам свое доверие.

— В таком случае лучше ничего не говорите, — сокрушенно и проникновенно ответил Балейнье. — Это будет похоже на плату за услугу! А я уже тысячу раз вознагражден тем, что имею удовольствие быть вам полезным.

— Вот в чем дело, — продолжала девушка, не обращая внимания на щепетильность доктора. — У меня есть данные, что рано или поздно наша семья получит громадное наследство… Оно должно быть разделено между всеми ее членами… из которых многих я совсем не знаю… После отмены Нантского эдикта наши предки рассеялись по разным странам, и у их потомков разные судьбы.

— Вот как? — живо заинтересовался доктор. — Где же это наследство? От кого оно? В чьих оно руках?

— Не знаю.

— Как же вы заявите о своих правах?

— Это я скоро узнаю.

— Кто вам об этом сообщит?

— Это я не могу вам сказать.

— Кто вам сообщил об этом наследстве?

— Это я тоже не могу вам сказать… — проговорила Адриенна нежным и грустным голосом, странно противоречившим ее обычной живости. — Это тайна… Странная тайна… Когда вы видели меня в особенно возбужденном состоянии, именно тогда я и размышляла о необыкновенных явлениях, сопровождающих эту тайну… Да… и в эти минуты много великих, прекрасных мыслей пробуждалось во мне…

И Адриенна замолчала, погрузившись в глубокое раздумье.

Балейнье не пытался ее развлекать.

Во-первых, она не замечала дороги, а во-вторых, он и сам был не прочь обдумать на свободе все, что ему удалось узнать. С обычной для него проницательностью, он догадался, что наследство составляло предмет главных забот д'Эгриньи, и он мысленно решил непременно об этом донести куда следует. Одно из двух: или д'Эгриньи действовал по приказу ордена, и тогда его донос только подтвердит существующий факт; или же аббат действовал по собственному усмотрению, и тогда донос также был бы небесполезен, открывая эту тайну.

Тишина в карете не прерывалась даже шумом колес, так как карета ехала по пустынным улицам, покрытым глубоким снегом.

Несмотря на свое коварство, хитрость, дерзость и полное заблуждение его жертвы, доктор все-таки не совсем был уверен в результатах своего замысла. Подходила решительная минута, и довольно было малейшей неловкости, чтобы возбудить подозрение Адриенны и погубить весь его план.

Девушка, утомленная волнениями этого тяжелого дня, вздрагивала от холода, так как забыла второпях накинуть шаль или манто. Уже некоторое время карета ехала возле высокой стены, вырисовывавшейся белой полосой на темном фоне неба. Стояла глубокая и угрюмая тишина.

Карета остановилась.

Лакей подошел к большим воротам и постучал. Сначала два быстрых удара, затем через несколько секунд один удар.

Адриенна не заметила этого, так как стучал он негромко, да и Балейнье нарочно в этот момент заговорил, чтобы она не услыхала этого сигнала.

— Наконец-то мы приехали! — весело сказал он девушке. — Будьте же обворожительны, то есть будьте сама собой!

— Не беспокойтесь, постараюсь, — улыбнулась Адриенна, а затем прибавила, дрожа от холода: — Какой жуткий мороз! Откровенно вам сознаюсь, дорогой доктор, что не без удовольствия вернусь домой в свою красивую, теплую, светлую гостиную, после того как съезжу за бедными девочками, моими родственницами, к матери нашего протеже. Вы знаете, как я ненавижу холод и мрак!

— Это вполне понятно, — любезно отвечал Балейнье. — Красивейшие цветы распускаются только в тепле и при свете.

Пока доктор и мадемуазель де Кардовилль обменивались этими словами, тяжелые ворота со скрипом отворились, и карета въехала во двор. Доктор вышел первым, чтобы предложить руку Адриенне.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

48 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:32 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
2. КАБИНЕТ МИНИСТРА

Карета остановилась у засыпанного снегом невысокого подъезда, который вел в вестибюль, освещенный одной лампой.

Адриенна, под руку с Балейнье, поднялась по скользким ступеням.

— Как вы дрожите! — заметил доктор.

— Да, я страшно озябла, — ответила девушка, — второпях я забыла что-нибудь надеть. Но какой мрачный вид у этого дома! — прибавила она, поднявшись на крыльцо.

— А это маленький особняк, как его называют, sanctus sanctorum министра; сюда он удаляется от людского шума, — улыбаясь сказал Балейнье. — Потрудитесь войти.

И он отворил дверь в просторный, совершенно пустынный вестибюль.

— По правде говоря, — продолжал он, стараясь под видом веселости скрыть охватившее его беспокойство, — дом министра — дом выскочки: ни одного лакея (или, лучше сказать, ни одного служащего) в передней. Но, к счастью, — прибавил он, отворяя дверь в следующую комнату, — В серале вырос я, его все входы знаю!

Они вошли в комнату с зелеными обоями мягкого тона и скромной мебелью красного дерева, обитой желтым утрехтским бархатом. Паркет, тщательно натертый, блестел при свете висячей лампы, горевшей неполным светом и подвешенной выше обыкновенного. Адриенна была поражена исключительно скромным видом всей обстановки министерской приемной и, хотя была чужда всяких подозрений, невольно остановилась на пороге. Балейнье, понимая причину ее удивления, заметил, улыбаясь:

— Не правда ли, слишком жалкое помещение для министра? Но если бы вы знали, до чего конституционное правительство экономно! Ну, да вот сейчас явится и сам монсеньор, и вы увидите, что он так же жалок, как и его обстановка… Подождите меня минутку… я пойду предупредить министра о вашем визите. Через минуту я вернусь.

И, отстранив слегка Адриенну, робко прижавшуюся к нему, доктор быстро исчез в маленькую боковую дверь.

Адриенна де Кардовилль осталась одна.

Не понимая, почему девушка нашла ужасно зловещей эту холодную, почти пустую комнату с окнами без занавесей. Когда она огляделась повнимательнее, некоторые особенности в обстановке ввергли ее в необъяснимое беспокойство… Подойдя к потухшему камину, она заметила, что очаг заперт железной решеткой, а щипцы и лопаточка прикованы цепью. Удивленная столь странным обстоятельством, она машинально хотела пододвинуть кресло, стоявшее у стены… Кресло не сдвигалось… Тогда Адриенна заметила, что и это кресло и вся другая мебель прикреплены железными лапками к филенкам стены.

Она не могла при этом не улыбнуться, подумав: «Неужели этому государственному мужу так мало доверяют, что даже мебель приковали к стене?»

Адриенна старалась вынужденной шуткой заглушить тяжелую тревогу, увеличивавшуюся с каждой минутой, так как окружающее мертвое молчание совершенно не вязалось с ее представлением о крупном деловом центре, насыщенном кипучей деятельностью.

Время от времени девушка слышала только яростные порывы ветра, шум которого доносился извне.

Прошло более четверти часа, а Балейнье не возвращался.

Адриенне, все более и более испытывавшей нетерпение и беспокойство, пришло в голову кого-нибудь позвать, чтобы справиться о докторе и министре. Она поискала глазами сонетку около зеркала: ее не было, да и то, что она принимала, благодаря полумраку, за зеркало, оказалось листом блестящей, отполированной жести. Разглядывая это странное украшение камина, она задела бронзовый подсвечник, который точно так же был привинчен к мрамору каминной доски. При известном настроении духа всякая мелочь принимает ужасающие пропорции. Эти прикрепленные подсвечники и мебель, этот жестяной лист вместо зеркала, мертвая тишина, долгое отсутствие Балейнье так сильно повлияли на Адриенну, что она почувствовала какой-то тайный ужас. Но ее доверие к врачу было настолько сильно, что девушка даже упрекала себя за свой испуг, твердя, что он совершенно неоснователен, так как все, что ее поразило, пустяки, а отсутствие Балейнье затянулась, вероятно, потому что министр был занят и не мог еще их принять.

Но как она себя ни успокаивала, страх был настолько велик, что она решилась на поступок, несвойственный ее натуре. Она подошла к маленькой двери, куда исчез доктор, прислушалась, притаив дыхание.

То же мертвое молчание.

Вдруг над головой раздался какой-то глухой и тяжелый стук, как от падения тела, и Адриенне послышался сдавленный стон. Подняв голову, она увидела, что с потолка осыпалась часть штукатурки. Не имея больше сил сдерживать ужас, девушка бросилась к входной двери, чтобы кого-нибудь позвать. Дверь оказалась запертой снаружи. Между тем Адриенна не слыхала звука замка, ключ от которого находился с той стороны двери. Все более и более пугаясь, она кинулась к маленькой двери, в которую ушел Балейнье. Эта дверь тоже была заперта… Желая во что бы то ни стало справиться с охватившим ее ужасом, Адриенна призвала на помощь всю твердость своего духа и попыталась успокоиться.

— Я, верно, ошиблась, — говорила она себе. — Я слышала только стук, никакого стона не было… это все воображение… Правдоподобнее в тысячу раз, что упало что-то, а не кто-то!.. Но эти запертые двери?.. Быть может, меня нечаянно заперли, не зная, что я тут?..

Произнося эти слова, Адриенна призадумалась, но ненадолго. Справившись с волнением, она сказала твердым голосом:

— Обманывать себя и заглушать тревогу нелепо… необходимо выяснить свое положение. Несомненно, что я не у министра… Это ясно видно из всего… Значит, господин Балейнье меня обманул?.. Но зачем, с какой целью он это сделал и куда он меня привез?

Ни на один из этих вопросов Адриенна ответить не могла. Одно было ясно — что она стала жертвой коварства доктора. Но для этой честной, великодушной души подобное предположение было столь ужасно, что она старалась как-нибудь отогнать эту мысль, вспоминая о той доверчивой дружбе, с какой она всегда относилась к доктору.

— Как легко под влиянием слабости и страха прийти к самым несправедливым предположениям! — подумала она с горечью. — Поверить такой низости можно только тогда, когда дойдешь до крайности или когда очевидность неоспорима… Попытаюсь позвать кого-нибудь… это единственный способ во всем удостовериться. — Затем, вспомнив, что сонетки нет, она прибавила: — Ну, что же! будем стучать, должен же кто-нибудь прийти! И Адриенна начала легонько стучать в дверь своим нежным кулачком. По глухому звуку, издаваемому дверью, можно было судить о ее значительной толщине.

Ответа не было.

Адриенна побежала к другой двери. Тот же результат, то же мертвое молчание, прерываемое время от времени воем ветра.

— Я не трусливее других, — сказала, вздрогнув, девушка, — но не знаю, смертельный ли холод, царящий здесь тому виною… но я вся дрожу… Я стараюсь успокоиться, удержаться от всякого проявления слабости, но, право, мне кажется, всякий на Моем месте нашел бы, что все это очень… странно… и страшно…

Вдруг в комнате, находившейся над той, где была Адриенна, раздались яростные крики, похожие скорее на дикое, страшное рычание, а затем послышался глухой, яростный и отрывистый топот, сотрясавший потолок, как будто несколько человек отчаянно боролись между собой. Адриенна побледнела, как полотно, и с криком ужаса бросилась к одному из окон, раму которого ей удалось разом открыть. Страшный порыв ветра со снегом вместе ворвался в комнату, ударил в лицо Адриенне, всколыхнул пламя лампы, которое чадно вспыхнуло, а затем погасил его… Оставшись в полной темноте, судорожно уцепившись за решетку, которой было заделано окно, мадемуазель де Кардовилль, уступая наконец долго подавляемому чувству страха, хотела звать на помощь, но представившаяся ее глазам картина заставила ее онеметь от ужаса. Против окна, совсем близко, возвышалось такое же здание, как то, в котором находилась Адриенна. Прямо против Адриенны, во мраке ночи выделялось ярко освещенное окно. На нем не было занавесок, и Адриенна ясно могла различить длинную, белую фигуру, истощенную, исхудавшую, которая волочила за собой что-то длинное, вроде савана и быстро ходила взад и вперед около окна непрерывной порывистой походкой.

При виде этого освещенного окна Адриенна, не имея сил оторвать глаз от зловещего зрелища, первые минуты стояла как зачарованная, а затем, совсем обезумев от испуга, начала призывать на помощь, цепляясь за перекладины решетки и конвульсивно сжимая их. Через несколько секунд в комнату неслышно вошли две высокие женщины. Их прихода Адриенна не заметила; она продолжала звать на помощь, не отрываясь от окна.

Вошедшие женщины, лет сорока или сорока пяти от роду, одетые грязно и неряшливо, как служанки низшего разряда, отличались необыкновенно мужеподобным и сильным телосложением. Их длинные полотняные фартуки, вырезанные у ворота, падали до самых ног. У одной из них, державшей в руках лампу, было широкое, лоснящееся, красное лицо, с толстым носом, усеянным угрями, маленькие зеленые глаза и всклокоченные, мочального цвета волосы, небрежно засунутые под грязный белый чепчик. Другая женщина, желтая, сухая и костлявая, носила траурный чепчик, плотно облегавший худое, пергаментное, землистого цвета лицо, изуродованное оспой; густые, черные брови резко выделялись на нем, а на верхней губе виднелись следы седоватых усов. Она держала в руках какую-то длинную серую полотняную одежду странного покроя. Увидев Адриенну у окна, одна из них подошла к камину, чтобы поставить на него лампу, а другая неслышно приблизилась к призывавшей на помощь девушке и положила ей на плечо громадную худую руку.

Адриенна быстро повернулась и, внезапно увидев перед собой эту женщину, закричала еще громче.

Но после первой минуты испуга мадемуазель де Кардовилль опомнилась и даже отчасти успокоилась. Несмотря на отталкивающую наружность, эта женщина все-таки была живым существом, которому можно было задать вопрос. Адриенна живо воскликнула изменившимся голосом:

— Где господин Балейнье?

Женщины переглянулись, обменялись знаком и не ответили ни слова.

— Я вас спрашиваю, мадам, где господин Балейнье, с которым я приехала? — повторила свой вопрос Адриенна. — Где он, я хочу его сейчас же видеть…

— Ой уехал, — отвечала толстуха.

— Уехал без меня? — воскликнула девушка. — Господи, да что же это значит?..

Затем после минутного раздумья она прибавила:

— Наймите мне карету.

Женщины переглянулись, пожимая плечами.

— Я вас прошу, мадам, — повторила Адриенна, стараясь сдержаться, — сходить мне за каретой, если господин Балейнье уехал без меня… Я хочу уехать отсюда…

— Ну, ну, — сказала толстая женщина (ее звали Томас), не обращая ни малейшего внимания на слова Адриенны, — пора спать…

— Спать? — с ужасом воскликнула мадемуазель де Кардовилль. — Господи, можно, кажется, с ума сойти… — Затем она прибавила, обращаясь к ним обеим:

— Что это за дом? Где я? Отвечайте!

— А это такой дом, — грубо заметила Томас, — где нельзя вот эдак-то кричать в окошки…

— И где ламп тушить не полагается, — прибавила другая, которую звали Жервезой, — а не то мы рассердимся…

Адриенна беспомощно глядела на них обеих, дрожа от страха и не находя слов, чтобы выразить свое недоумение; она ничего не могла понять в том, что происходило. Затем, сообразив как будто, в чем дело, она воскликнула:

— Я догадываюсь… Несомненно, произошло недоразумение… иначе я не могу этого объяснить… Конечно, недоразумение… Вы меня принимаете за другую… Знаете ли вы, кто я?.. Я Адриенна де Кардовиль! Вы видите, значит, я могу уйти, куда хочу… удержать меня силой никто не имеет права… Поэтому приказываю вам сейчас же сходить для меня за каретой… Если здесь их нет… то пусть меня кто-нибудь проводит ко мне, на Вавилонскую улицу в особняк Сен-Дизье. Я щедро награжу провожатого и вас также…

— Ну, скоро вы кончите? — прервала ее Томас. — И к чему вся эта болтовня?

— Берегитесь, — продолжала Адриенна, желая употребить все средства. — Если вы меня станете удерживать силой… это может иметь плохие для вас последствия… Вы не знаете, чему подвергаетесь…

— Пойдете вы спать или нет? — грубо и нетерпеливо крикнула Жервеза.

— Послушайте, мадам, — порывисто заговорила Адриенна. — Выпустите меня… я каждой из вас дам по две тысячи… Мало? Ну по десяти… по двадцати… словом, сколько захотите… я богата… но пустите меня… Господи… пустите… я не хочу здесь оставаться! я боюсь!.. — с отчаянием, раздирающим голосом молила Адриенна.

— Двадцать тысяч!.. А? Каково? Слыхала, Томас?

— Оставь ее, вечно у них всех одна песня!

Адриенна, видя свое отчаянное положение, собрала всю энергию и заявила как могла решительнее:

— Ах, вот как! Ну, хорошо… Если на вас не действуют ни доводы, ни мольбы, ни угрозы, то я вам объявляю прямо, что не хочу здесь оставаться и сейчас уйду, слышите — уйду… Посмотрим, кто осмелится задержать меня силой…

И с этими словами она решительно направилась к двери.

В это время снова раздались прежние дикие крики… Но на этот раз за ними не последовало никакой борьбы, никакого топота, а только ужасный, дикий вой.

— О! Что за крик! — воскликнула Адриенна и в страхе приблизилась к обеим женщинам. — Эти крики… вы слышите их?.. Но что же это за дом, где раздаются такие крики?.. А там — посмотрите, что там? — почти как помешанная, повторяла она, указывая на освещенное окно, где продолжала мелькать белая фигура. — Вон там… посмотрите! Что это такое?

— А вот видите, они тоже не слушались, как вы… вот теперь и кричат, — сказала Томас.

— Да что вы говорите? — с ужасом, ломая руки, спрашивала мадемуазель де Кардовилль. — Где же я, Господи? Что это за дом? Что с ними делают такое?

— А с ними делают то, что и с вами сделают, если вы будете злиться и не пойдете сейчас же спать, — начала Жервеза.

— На них надевают вот эту штуку, — пояснила Томас, указывая на одежду, которую держала в руках, — а зовут это смирительной рубашкой!

— Ах! — с ужасом, закрыв лицо руками, воскликнула Адриенна.

Это страшное слово пояснило ей все… Наконец она поняла! Этот последний удар совершенно лишил ее сил. После всех треволнений этого дня страшная истина открывалась ее глазам, и девушка почувствовала, что теряет сознание.

Адриенна побледнела как смерть, ее руки беспомощно опустились, и, падая на пол, она еле успела пролепетать угасающим голосом, с ужасом глядя на смирительную рубашку:

— О, только не это… пощадите! Делайте со мной, что угодно… только…

Женщины едва успели ее подхватить. Она была в глубоком обмороке.

— Обморок… ну, это пустяки, — сказала Томас. — Давай снесем ее на кровать, разденем, уложим, и все пройдет.

— Неси ее ты, а я возьму лампу, — сказала Жервеза.

Высокая и сильная Томас подхватила мадемуазель де Кардовилль, как ребенка, и понесла ее через маленькую дверь, в которую ушел доктор Балейнье.

Дверь эта вела в маленькую комнату, очень чистую и опрятную, но поражавшую пустотой и какой-то ледяной наготой. Ни занавесей у защищенного решеткой окна, никаких признаков роскоши и комфорта. Маленькая железная кровать, очень низенькая, со столиком у изголовья, стояла в углу, камин был окружен решеткой, так что к нему нельзя было подойти; стол, прикрепленный к стене, кресло, привинченное к полу, комод красного дерева и соломенный стул составляли все ее убранство. Тяжелым контрастом очаровательному маленькому дворцу на Вавилонской улице являлось это мрачное помещение, куда перенесли и положили на кровать бесчувственную Адриенну. Лампу поставили на столик у изголовья, и обе женщины принялись раздевать мадемуазель де Кардовилль.

Пока одна из них поддерживала девушку, другая расстегивала и снимала с нее суконное платье. Голова Адриенны поникла на грудь. Несмотря на обморок, из-под длинных ресниц ее больших закрытых глаз медленно стекали две крупные слезинки. По груди и шее цвета слоновой кости рассыпались шелковистые волны золотистых волос, распустившиеся при ее падении… Когда ужасная мегера начала расшнуровывать корсет, атлас которого не был нежнее и белее девственного очаровательного тела, стройного и гибкого, прикрытого кружевом и батистом подобно алебастровой, слегка розоватой статуе, Адриенна, не приходя еще в себя, слегка вздрогнула от резкого прикосновения к ее голым плечам и груди грубых, красных, мозолистых и потрескавшихся рук.

— Экие ножки-то у нее крохотные! — заметила сиделка, начав разувать Адриенну. — Гляди-ка, обе они у меня в одной руке поместятся!

Действительно, в эту минуту обнажилась маленькая розоватая нога Адриенны с шелковистой кожей, как у ребенка, испещренная голубыми жилками, а вместе с нею — розовое колено такого же чистого и тонкого контура, как у богини Дианы.

— А волосы-то какие, — заметила Томас, — длинные, мягкие… Право, она, пожалуй, Может на них наступить, до того они длинные… Экая жалость будет их обстричь, когда лед на голову класть станем.

Увы! Не легкая белая ручка Жоржетты, Флорины или Гебы с любовью и гордостью расчесывала волосы своей прекрасной хозяйки, но грубая, неловкая рука больничной сиделки. При этом прикосновении Адриенна вновь испытала прежнюю нервную дрожь, но более частую и более сильную. Было ли это нечто вроде инстинктивного отвращения, магнетически воспринятого ею во время обморока, или то был холод ночи, но Адриенна вздрогнула вновь и постепенно пришла в себя.

Описать ее ужас, отвращение, оскорбленное чувство стыдливости, когда она, откинув волосы с лица, залитого слезами, увидела себя почти нагой в руках отвратительных мегер — невозможно.

Сперва она громко закричала от негодования и стыда, а затем, желая избавиться от взглядов этих ужасных женщин, быстрым и порывистым движением сбросила со стола стоявшую на нем лампу, которая тотчас же потухла, упав на пол. В наступившей темноте несчастное дитя укуталось с головой в одеяло, разразившись громкими рыданиями.

Сиделки приписали крики и поступок Адриенны припадку буйного помешательства.

— Ах, так вот какие штуки! Опять потушила лампу, видно, у тебя это привычка!.. — со злостью закричала Томас, ощупью подвигаясь в темноте. — Ну, так подожди… мы тебя уймем на эту ночь рубашкой, как и верхнюю помешанную; я тебя уже предупреждала.

— Держи ее, Томас, хорошенько, — сказала Жервеза, — я пойду за огнем… вдвоем-то с ней справимся…

— Поторопись только… она хоть и тихоня с виду, а, должно быть, совсем бешеная. Придется всю ночь ее караулить.

Грустный, тяжелый контраст.

Утром Адриенна встала радостная, веселая, свободная, среди роскоши и богатства, окруженная нежными и старательными заботами трех прелестных девушек, которые ей прислуживали. Ее великодушная, взбалмошная головка задумала волшебный сюрприз для молодого индийского принца, ее родственника… Адриенна приняла самое благородное решение относительно сирот, приведенных Дагобером… В беседе с госпожой де Сен-Дизье она представала то гордой, то чувствительной, то грустной, то веселой, то ироничной, то серьезной, мужественной и прямой… Наконец, в этот проклятый дом она явилась с желанием просить о помиловании честного, трудолюбивого ремесленника…

А вечером, коварно завлеченная в западню, Адриенна была брошена на руки грубых, мерзких сиделок в доме для умалишенных, и ее нежное тело было стянуто ужасной одеждой: смирительной рубашкой.

Страшную ночь провела мадемуазель де Кардовилль под присмотром двух мегер. Но каково же было ее удивление, когда утром, около девяти часов, в комнату вошел доктор Балейнье со своей обычной, любезной, добродушной, отеческой улыбкой.

— Ну дитя мое, — начал он ласковым, дружеским тоном, — как вы провели ночь?
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

49 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:33 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
3. ПОСЕЩЕНИЕ

Благодаря мольбам, а главное обещанию Адриенны вести себя послушно сиделки сняли с нее смирительную рубашку еще ночью. Утром она сама встала и оделась одна, в чем ей никто не препятствовал.

Девушка сидела на краю кровати. Ужасная ночь пагубно повлияла на ее впечатлительную и нервную натуру. Об этом свидетельствовали и глубокая бледность, и расстроенное выражение лица, и мрачно горевшие лихорадочным блеском глаза, и нервные вздрагивания, время от времени сотрясавшие тело. При виде вошедшего доктора, одним знаком удалившего из комнаты Томаса и Жервезу, Адриенна просто остолбенела от изумления. Дерзость этого человека, осмелившегося явиться ей на глаза после всего, что произошло, вызвала у нее нечто похожее на головокружение… А когда доктор как ни в чем не бывало повторил свою обычную фразу — «Как вы провели ночь?» — Адриенна поднесла руки к горящему лбу, чтобы удостовериться, не видит ли она все это во сне. Губы ее так сильно дрожали от негодования и волнения, что она не могла вымолвить ни слова… И гнев, и негодование, и презрение, а главное, глубокая обида за поруганное доверие, какое она питала к этому человеку, явно замыкали ей уста.

— Так, так. Я этого и ждал, — говорил доктор, грустно покачивая головой. — Вы на меня очень сердитесь? Не так ли? Боже мой, я именно этого и ждал, мое дорогое дитя…

При этих лицемерных и наглых словах Адриенна вскочила. Гордо подняла она свою голову; краска негодования залила ее лицо, черные глаза блеснули, а губы искривились презрительно-горькой усмешкой. Безмолвная и гневная, она быстро и решительно прошла мимо г-на Балейнье, направляясь к двери. Эта дверь с маленькой форточкой была заперта снаружи. Адриенна повелительным жестом указала на нее доктору и промолвила:

— Отворите эту дверь!

— Дорогая мадемуазель Адриенна, — сказал доктор, — успокойтесь… Поговорим как добрые друзья… Вы ведь знаете, что я ваш верный друг…

И он медленно затянулся понюшкой табаку.

— Итак, месье, — дрожащим от гнева голосом спросила Адриенна, — я и сегодня не выйду отсюда?

— Нет, увы!.. В таком состоянии это невозможно… вы страшно возбуждены… Если бы вы увидали свое лицо! До чего оно красно, до чего горят ваши глаза!.. Я уверен, что у вас пульс больше восьмидесяти ударов в минуту… Умоляю вас, дитя мое, не ухудшайте вашего состояния подобным возбуждением!.. Оно гибельно…

Пристально поглядев на доктора, Адриенна вернулась и снова села на кровать.

— Ну, вот и отлично, — продолжал доктор, — будьте благоразумны… и, повторяю вам, поговорим, как следует двум добрым старым друзьям.

— Вы совершенно правы, месье, — сказала Адриенна сдержанным и почти совершенно спокойным голосом, — поговорим, как подобает добрым друзьям… Вы хотите меня выдать за сумасшедшую?.. Не так ли?

— Я хочу только одного, мое дорогое дитя, чтобы вы когда-нибудь почувствовали ко мне столько же благодарности, сколько чувствуете сейчас отвращения… Я знал, что неприязнь придет… Но что же делать? Как ни тяжело иногда исполнить свой долг, но исполнять его необходимо.

Последние слова Балейнье произнес со вздохом и так убежденно, что Адриенна не могла не испытать удивления… Затем, с горькой усмешкой, она заметила:

— Ах!.. вот оно что… Так это все для моей пользы?

— А разве, дорогая мадемуазель, я поступал когда-нибудь против ваших интересов?

— Я, право, не могу решить, что отвратительнее — ваше бесстыдство или ваша гадкая измена?

— Измена? — повторил доктор, печально пожимая плечами. — Измена! Да посудите же вы сами, бедное дитя, мог ли я решиться прийти к вам сегодня, зная, какой меня ждет прием, если бы не чувствовал, что мое поведение по отношению к вам вполне честно, бескорыстно и полезно для вас? В самом деле, я — директор этой больницы… она принадлежит мне… Но у меня есть подчиненные врачи, которых я бы мог послать и которые вполне меня бы заменили… А я этого не сделал… Почему? Потому что знаю вашу натуру, ваш характер, ваше прошлое, и… не говоря уж о моей к вам привязанности… В силу всего этого я могу вас лечить лучше всякого другого.

Адриенна слушала Балейнье, не прерывая ни одним словом. Потом, пристально на него глядя, она спросила:

— Месье… сколько вам платят за то, чтобы… выдавать меня за помешанную?

— Мадемуазель! — воскликнул Балейнье, невольно задетый.

— Я ведь богата… вы это знаете… — продолжала Адриенна с подавляющим презрением. — Я удвою сумму, какую вам платят… Ну, так как же, месье? В качестве… друга, как вы Говорите… позвольте мне хоть надбавить цену…

— Мне сообщили уже ваши сиделки, что сегодня ночью вы пытались подкупить их, — сказал Балейнье, возвращая себе обычное хладнокровие.

— Извините. Им я предложила то, что можно предложить несчастным созданиям, необразованным, бедным, которые должны исполнять свои тяжелые обязанности из нужды… Но что касается такого светского человека, как вы! Человека таких знаний! Человека столь обширного ума! Это совсем другое дело. Тут и цена иная. Всякая измена должна оплачиваться сообразно стоимости… Ваша гораздо дороже… Поэтому не основывайте отказа на скромности моего предложения сиделкам… Говорите же цену, не стесняйтесь!

— Сиделки говорили мне также об угрозах, — продолжал с прежним хладнокровием доктор. — Не вздумаете ли вы и меня припугнуть? Знаете, дорогое дитя, покончим-ка мы разом со всеми попытками подкупа и угроз… И обсудим настоящее положение вещей.

— Так мои угрозы ничего не стоят? — воскликнула мадемуазель де Кардовилль, не в силах более сдержать негодования. — Что же, вы думаете, что когда я выйду отсюда — ведь нельзя же меня держать здесь вечно, — я буду молчать о вашей низкой измене? А! Вы думаете, я не открою всем глаза на вашу бесчестную сделку с госпожой де Сен-Дизье?.. Вы думаете, я буду молчать о том ужасном обращении, какому я здесь подвергалась?.. Но пусть я помешана, а я все-таки знаю, что существуют законы: их именем я буду требовать должного возмездия… Вас покроют стыдом, позором, накажут за ваши деяния… и вас, и ваших сообщников. Считаю долгом признаться, что с этой минуты я употреблю все силы своего ума на борьбу с вами… на смертельную войну… на ненависть и мщение!..

— Позвольте мне прервать вас, дорогая мадемуазель Адриенна, — сказал доктор, все такой же ласковый и спокойный. — Для вашего выздоровления не может быть ничего вреднее подобных безумных надежд. Они будут поддерживать вашу возбужденность; значит, вам необходимо уяснить ваше положение, чтобы вы хорошенько поняли, что, во-первых, выйти вам отсюда невозможно, что, во-вторых, никакого сообщения с внешним миром вы иметь не будете, что, в-третьих, сюда допускаются только люди, в которых я совершенно уверен, что, в-четвертых, я вполне защищен от ваших угроз и мести. Закон на моей стороне, и все права за мною.

— Права?.. Право запереть меня здесь?

— Если бы на это не было веских причин, поверьте, этого не сделали бы.

— Так есть причины?

— К несчастью, очень многие.

— Мне, может быть, их откроют?

— Увы! Они действительно существуют, и мы будем вынуждены их обнародовать, если вы прибегнете к защите законов, как вы грозите. Мы напомнили бы, — к нашему чрезвычайному сожалению, уверяю вас, — о более чем странном образе жизни, какой вы вели: о вашей мании наряжать служанок в театральные костюмы; о ваших непомерных денежных тратах; об истории с индийским принцем, которому вы намеревались оказать царский прием; о вашем безумном решении жить в восемнадцать лет, как живут молодые холостяки, о том, как найден был в вашей спальне спрятанный мужчина… Наконец, был бы представлен протокол, добросовестно составленный тем, кому это дело было поручено, где записано все, что вы вчера высказали.

— То есть как это… вчера? — спросила Адриенна с гневным изумлением…

— Очень просто. Предвидя, что вы, может быть, не оцените наших забот о вашей особе, мы сделали все по закону. В соседней комнате сидел некий господин, который стенографировал дословно все ваши ответы… И знаете: если вы когда-нибудь в спокойном состоянии прочтете результаты этого допроса, — вы не будете больше удивляться решению, какое мы сочли необходимым принять…

— Продолжайте! — с презрением сказала Адриенна.

— Так вот, видите, дорогая мадемуазель Адриенна, раз все эти факты доказаны, известны, то мера, принятая вашими родными людьми, которые вас любят, вполне понятна и законна. Они были обязаны позаботиться об излечении этого умственного расстройства, проявлявшегося, правда, пока только в известного рода маниях, но в дальнейшем грозившего вам серьезной болезнью, если дать ему развиться… А между тем, по моему мнению, вас можно вполне излечить, если приняться за дело как следует… Лечить вас надо как морально, так и физически… Первое условие для этого — удаление вас из той сферы, где все поддерживало опасную возбужденность вашего ума. А здесь, при известном, здоровом и правильном образе жизни, при спокойствии и уединении, при моих усердных и, смею сказать, отеческих заботах, вы мало-помалу выздоровеете окончательно.

— Значит, — с горьким смехом произнесла Адриенна, — любовь к благородной независимости, великодушие, поклонение прекрасному, отвращение ко всему низкому и гнусному — все это болезни, от которых меня следует лечить?! Но я считаю себя неизлечимой, так как тетка уже очень давно пыталась меня заставить выздороветь и безуспешно.

— Может быть… Но попытаться все-таки необходимо. Итак, вы видите, что масса основательных причин заставила нас после совещания на семейном совете принять такое решение: это меня совершенно избавляет от всякой ответственности, какой вы мне грозите… Я хочу только доказать вам, что человек моих лет, моего положения никогда не решился бы действовать при подобных обстоятельствах наобум. Поймите же, наконец, что отсюда вы не выйдете до полного выздоровления, и мне бояться нечего: все сделано по закону… Ну, а теперь мы можем поговорить и о состоянии вашего здоровья; поверьте, что я с полным участием отношусь к вам…

— Если я и помешана, то все-таки нахожу, что вы говорите совершенно разумно!

— Вы помешаны!.. Избави Бог, дитя мое… этого нет еще… и надеюсь, что я не допущу вас до этого, но необходимо заняться вами заблаговременно… И скажу откровенно, это давно пора… было сделать. Вы смотрите на меня с таким удивлением… вы мне не верите… Но подумайте сами, зачем бы мне было это говорить? Неужели я потворствую ненависти вашей тетки? Какая же у меня цель? Что она может мне сделать? Поверьте, я о ней и сегодня думаю то же, что думал вчера. Вспомните, наконец, разве я не говорил вам и раньше того же?.. Разве я не говорил вам не раз об опасном возбуждении вашей фантазии… о ваших странных прихотях? Правда, я употребил хитрость, чтобы вас сюда привезти… Да, это так!.. Я с радостью ухватился за предлог, который вы сами мне дали… все это так, дорогое мое дитя… Но как же было иначе сделать?.. ведь добровольно бы вы сюда не пошли?.. Когда-нибудь да надо было найти предлог… ну, я и решил: ее собственная польза превыше всего… Делай, что должен делать… а там будь, что будет…

Пока Балейнье говорил, на лице Адриенны гнев и презрение постепенно сменялись выражением ужаса и тоски… Эти чувства овладевали ею тем больше, чем сознательнее, спокойнее, проще, искреннее и, если можно так выразиться, справедливее и разумнее говорил этот человек… Это было страшнее открытой ненависти г-жи де Сен-Дизье… Она не могла даже понять, до чего доходило тут это дерзкое, нахальное лицемерие… Ей оно казалось настолько чудовищным, что она не доверяла своим чувствам. Доктор легко читал на лице девушки ее чувства, видел, как на нее влияли его доводы, и с удовольствием подумал:

«Отлично… сделан громадный шаг… За гневом и презрением наступит страх… недалеко и до сомнения… Кончится тем, что при уходе я услышу дружественную просьбу: приходите поскорее, мой добрый доктор!»

И он продолжал растроганным тоном, как бы исходящим из глубины души:

— Я вижу, вы все еще мне не доверяете… Все, что я говорю, ложь, притворство, лицемерие, не так ли? Ненавидеть вас?.. Да за что?.. Что вы мне сделали худого? Наконец, какая в этом может быть выгода? Ведь для такого человека, каким вы меня считаете, — прибавил он с горечью, — последняя причина всего важнее!.. Я не понимаю только одного, как это вы… вы, которая и больна только вследствие преувеличенного возбуждения самых благородных чувств и болезнь которой — самое идеальное страдание высокой добродетели… и можете холодно и резко обвинять меня, до сих пор всегда выказывавшего вам расположение, обвинять в самом низком, подлом, черном преступлении, на какое только может решиться человек… Да, я повторяю, обвинять в преступлении… потому что иначе нельзя назвать ту ужасную измену, в которой вы меня подозреваете… Знаете, дитя мое, это нехорошо… очень нехорошо… Мне обидно, что светлый, независимый ум может оказаться таким же несправедливым и нетерпимым, как и самый узкий ум. Я не сержусь… нет… Но мне страшно больно… поверьте… я очень страдаю…

И он провел рукою по влажным глазам.

Передать взгляд, выражение, жесты и игру физиономии доктора было бы невозможно. — Самый ловкий адвокат, самый талантливый актер не разыграл бы этой сцены лучше господина Балейнье… Никто не мог бы так сыграть… Господин Балейнье настолько увлекся, что почти верил в то, что говорил. Понимая все коварство своей измены, он знал, что Адриенна не в состоянии будет постичь ее. Честная, правдивая душа не может поверить в возможность некоторых подлых и низких вещей. Когда перед глазами честного, благородного человека открывается бездна коварства и зла, он теряется, им овладевает такое головокружение, что он не в силах ничего различить. Наконец, бывают минуты, когда в самом подлом человеке проявляется искра Божия, таившаяся до той поры где-то глубоко. Адриенна была так хороша, а ее положение было так ужасно, что даже доктор в глубине своей души не мог не пожалеть несчастной. Он уже столь долго выказывал ей дружбу и симпатию, хоть и неискреннюю, столь долго девушка выражала ему самое трогательное доверие, что это невольно стало для него доброй и милой привычкой. Теперь симпатия и привычка должны были уступить место беспощадной необходимости… недаром маркиз д'Эгриньи, обожавший свою мать, не мог отозваться на ее предсмертный призыв. Как же было Балейнье не пожертвовать Адриенной? Члены ордена, к которому он принадлежал, находились, правда, у него в руках… но он, возможно, еще больше был в их руках. Ничто не создает таких ужасных неразрывных уз, как сообщничество в преступлении.

В ту минуту, когда Балейнье так горячо убеждал Адриенну, дощечка, прикрывавшая форточку в двери, тихонько отодвинулась, и в комнату заглянули чьи-то пытливые глаза. Балейнье этого не заметил. Адриенна не сводила глаз с доктора; она сидела словно зачарованная, удрученно молча, охваченная неопределенным страхом. Она не в состоянии была проникнуть в мрачную глубину души этого человека и невольно была тронута полупритворной, полуискренней речью и трогательным, грустным тоном доктора… Она даже начала сомневаться. Ей пришло в голову, что, быть может, господин Балейнье впал в страшную ошибку… и, возможно, искренно верил в свою правоту… Волнения прошедшей ночи, опасность ее положения, нервное расстройство — все это поддерживало смущение и нерешительность девушки; она все с большим и большим удивлением смотрела на доктора. Затем, сделав сильнейшее усилие над собой, Адриенна решила не поддаваться слабости, которая могла привести к самым печальным результатам.

— Нет… нет!.. — воскликнула она. — Я не хочу… не могу поверить, чтобы человек ваших знаний, с вашим опытом мог так ошибаться…

— Ошибаться? — серьезным и печальным тоном прервал ее Балейнье. — Вы думаете, я сделал ошибку?.. Позвольте мне от имени этого опыта, этих знаний, которые вы за мною признаете… позвольте мне сказать вам несколько слов… и тогда судите сами… я положусь на вас…

— На меня?.. — заметила удивленная девушка. — Так вы хотите убедить меня… — Затем она нервно рассмеялась и продолжала: — Да, действительно, вашей победе недостает только одного: убедить меня в том, что я помешана… что мое настоящее место именно здесь… что я даже вам…

— …должна быть благодарна… Это так, повторяю вам, и я докажу вам это. Слова мои будут жестоки, но есть раны, лечить которые надо огнем и железом. Умоляю вас, дорогое дитя… поразмыслите… оглянитесь на ваше прошлое. Прислушайтесь к своим мыслям… и вы сами испугаетесь. Припомните о тех минутах экзальтации, когда вам казалось, что вы не принадлежите больше земле… А потом сравните сами, — пока ваша голова еще достаточно свежа, чтоб сравнивать… — свою жизнь с жизнью других девушек, ваших ровесниц. Есть ли из них хоть одна, которая жила бы так, как вы живете, думала, как думаете вы? Если не вообразить, что вы стоите неизмеримо выше всех женщин в мире, и во имя этого превосходства признать ваши права на единственный в своем роде образ жизни… то…

— Вы хорошо знаете, что у меня никогда в голове не было столь нелепых претензий! — с возрастающим ужасом прервала Адриенна.

— Так чему же тогда приписать ваш странный, необъяснимый образ жизни? Можете ли вы сами признать его вполне разумным? Ах, милое дитя мое! Берегитесь… Пока вы все еще в периоде милых оригинальностей, поэтических чудачеств, нежных и неопределенных мечтаний… но это скользкая, наклонная плоскость… она неизбежно приведет вас к дальнейшему… Берегитесь, берегитесь!.. Пока еще берет верх здоровая, остроумная, привлекательная сторона вашего рассудка, она накладывает свой отпечаток на ваши странности… Но вы и не подозреваете, как скоро овладевает умом другая безумная сторона… как она подавляет проявление здоровой мысли в определенный момент. Тогда наступит время не изящных странностей, как теперь, а… время гадких, кошмарных, отвратительных безумств.

— Мне страшно!.. — с ужасом, прикрывая лицо руками, пролепетала бедняжка.

— И тогда… — продолжал Балейнье взволнованным голосом, — тогда погаснут последние лучи рассудка… и… сумасшествие… да… надо же, наконец, произнести это страшное слово… сумасшествие овладеет вами! Оно начнет проявляться то в бешеных, диких порывах…

— Как там… наверху… с этой женщиной! — прошептала Адриенна.

И с горящим, остановившимся взглядом она медленно подняла к потолку свою руку.

— То, — продолжал врач, сам испуганный действием своих слов, но подчиняясь безвыходности своего положения, — то настанет безумие тупое, животное. Несчастное создание, которым оно овладевает, теряет все человеческое… Остаются одни животные инстинкты: как зверь, накидывается больной на пищу; как зверь, мечется из стороны в сторону по комнате, где он заперт… И в этом проходит вся жизнь…

— Как та женщина… там…

И Адриенна с помутившимся взором указала на противоположное окно.

— Да, мое милое, несчастное дитя, — воскликнул Балейнье, — эти женщины были молоды и красивы, как вы… веселы и остроумны, как вы… Но — увы! — они вовремя не сумели подавить зародыш болезни, и безумие росло, росло… и навсегда заглушило их разум…

— О! Пощадите! — закричала мадемуазель де Кардовилль, потеряв голову от ужаса. — Пощадите… не говорите мне таких вещей… я боюсь… мне страшно… уведите меня отсюда!. Я говорю вам: уведите! — кричала она раздирающим голосом. — Я кончу тем, что действительно сойду с ума!..

Затем, стараясь освободиться от мучительного страха, невольно овладевшего ею, она продолжала:

— Нет… нет! Не надейтесь на это… Я не помешаюсь… я в полном рассудке, я еще не ослепла, чтобы не видеть, что вы меня обманываете!!! Конечно, я живу не так, как все… меня оскорбляет то, что других вовсе не трогает… Но что все это обозначает?.. Что я не похожа на других… Разве у меня злое сердце?.. Разве я завистлива, себялюбива? Сознаюсь, у меня бывают странные фантазии… Ну, что же, я этого не отрицаю… Но вы знаете, вы сами это знаете, господин Балейнье… они всегда преследуют хорошие, великодушные цели… — при этом голос Адриенны перешел в умоляющий тон и слезы потекли градом.

— Ни разу в жизни я не сделала дурного поступка… Если я и ошибалась в чем-нибудь, то только от избытка великодушия: стараться сделать всех вокруг себя счастливыми разве значит быть помешанной?.. Потом, всегда чувствуешь, если сходишь с ума, а я этого не чувствую… потом… я теперь просто ничего не знаю!.. Вы мне наговорили таких страшных вещей об этих женщинах… Ведь этой ночью… вы сами знаете это лучше меня… Но тогда, — прибавила Адриенна с отчаянием, — надо же что-нибудь делать! Зачем вы раньше не приняли мер, если вы меня действительно любите? Отчего вы не пожалели меня раньше? А самое ужасное… это, что я не знаю, должна я вам доверять или, быть может, здесь западня… Нет, нет… Вы плачете? — прибавила она, смотря на Балейнье, который не мог удержать слез при виде этих ужасных страданий, несмотря на весь свой цинизм и бессердечие… — Вы плачете обо мне?.. Но, Боже… Так, значит, еще можно что-то сделать?.. О! я все исполню, я все сделаю, что вы велите… все… все… Только спасите меня… не дайте мне сделаться похожей на этих несчастных… на этих женщин… Неужели уже поздно?.. Нет… ведь еще не поздно… не правда ли, мой добрый доктор? Простите, простите меня за все, что я вам говорила, когда вы пришли!.. ведь я тогда… поймите это… я тогда не знала!..

За отрывистыми словами, прерываемыми рыданиями и похожими на лихорадочный бред, последовало молчание, в продолжение которого доктор, глубоко взволнованный, отирал слезы. У него больше не было сил.

Адриенна спрятала лицо в руки. Вдруг она подняла голову и снова открыла лицо. Выражение его было спокойнее, хотя она продолжала дрожать от нервного волнения.

— Господин Балейнье, — произнесла она с трогательным достоинством, — не знаю, что я сейчас вам наговорила. Страх заставил меня бредить, кажется. Теперь я одумалась и собралась с мыслями. Выслушайте меня. Я знаю, что я в вашей власти. Я знаю, что никто меня не может из нее вырвать… но скажите, кто вы: непримиримый враг или друг? Я ведь этого не знаю. Скажите, действительно ли вы боитесь за меня, что мои странности могут перейти в безумие, или вы участвуете в адском замысле? Вы один это знаете… Я признаю себя, несмотря на все свое мужество, побежденной. Я согласна на все… слышите ли: на все!.. Даю вам в этом слово, а на него положиться можно: я заранее готова все исполнить! Значит, удерживать меня здесь вам совсем не нужно… Но если вы искренно считаете меня близкой к безумию, — а, сознаюсь вам, вы вселили в меня сомнения на этот счет, неопределенные, но страшные сомнения… — тогда скажите мне правду… я вам поверю… Я одна, без друзей, без советов, одна и в полной зависимости от вас… я вам слепо доверяю… Скажите, кого приходится мне умолять: спасителя или палача?.. я не знаю этого… но я говорю: вот вам моя жизнь… мое будущее… берите их… я более не в силах бороться…

Эти слова, полные раздирающей покорности и безнадежной доверчивости, нанесли последний удар по колебаниям Балейнье. До глубины души растроганный этой сценой, он решился успокоить девушку по крайней мере относительно тех ужасов и опасений, которые он ей внушил. Доктор не хотел уже думать о последствиях, какие он на себя может этим навлечь. На лице его читались чувства раскаяния и доброжелательства. Читались слишком ясно…

В ту минуту, когда он подошел к мадемуазель де Кардовилль и хотел взять ее руку, за форточкой раздался вдруг резкий, неприятный голос, произнесший только два слова:

— Господин Балейнье!

— Роден! — испуганно прошептал доктор. — Он шпионил!

— Кто вас зовет? — спросила Адриенна.

— Некто, кому я обещал идти с ним сегодня в соседний монастырь св.Марии, — с унынием ответил доктор.

— Что же вы мне скажете? — со смертельной тревогой спросила снова девушка.

После минуты торжественного молчания доктор ответил растроганным голосом, повернувшись лицом к двери:

— Я могу сказать только одно: я был и остаюсь вашим верным другом… и обмануть вас я не в состоянии…

Адриенна смертельно побледнела. Затем, стараясь казаться спокойной, она протянула Балейнье руку и сказала:

— Благодарю вас… я постараюсь не потерять мужества… А долго это может протянуться?

— Быть может, с месяц… уединение, размышление… правильный уход… мои преданные заботы… Успокойтесь… Все, что вам не вредно, будет дозволено… Вас постараются окружить вниманием. Если вам не нравится эта комната, ее можно переменить…

— Та или другая, не все ли равно! — ответила Адриенна с глубоким, угрюмым унынием.

— Ну, полноте же… будьте мужественны… ничто еще не потеряно.

— Кто знает… может быть, вы только мне льстите, — мрачно улыбаясь, заметила Адриенна. Затем она прибавила: — До скорого свидания, дорогой доктор! вы теперь моя единственная надежда!

И ее голова склонилась на грудь, руки упали на колени; бледная, разбитая, неподвижная, она осталась на краю кровати, повторяя после ухода доктора одни и те же слова:

— Помешана!.. сумасшедшая, быть может!

Мы оттого так долго останавливались на этом эпизоде, что в нем гораздо меньше романического вымысла, чем можно подумать. Не раз месть, выгоды, коварные замыслы злоупотребляли той безрассудной легкостью, какую допускает закон при приеме больных от друзей или семьи в частные лечебницы для умалишенных. Мы позднее выскажем свои соображения относительно необходимости создания своего рода инспекции, назначаемой властями или гражданскими органами, которая ставила бы себе целью периодический или постоянный надзор за учреждениями для умалишенных… а также за другими не менее важными учреждениями, еще более остающимися вне всякого надзора… Мы подразумеваем некоторые женские монастыри, которыми вскоре и займемся.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

50 Re: " Агасфер. Том 1" в Вт Фев 22, 2011 7:34 am

Knyaginya

Звание
avatar
Звание
Вверх страницы Вниз страницы
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ.

"ДУХОВНИК"


1. ПРЕДЧУВСТВИЯ

В то время, когда Адриенна находилась в лечебнице доктора Балейнье, в жилище Франсуазы Бодуэн, на улице Бриз-Миш, происходили другие события.

На колокольне Сен-Мерри только что пробило семь часов утра; день наступил угрюмый и пасмурный; иней и снежная крупа искрились на окнах убогой комнаты жены Дагобера.

Франсуаза еще не знала, что сын ее арестован, и ждала его домой весь вечер и часть ночи в смертельном беспокойстве. Только в третьем часу утра, уступая усталости и сну, она бросилась на матрац у постели Розы и Бланш. Но едва начало светать, Франсуаза была уже на ногах и поднялась наверх в мансарду Агриколя, смутно надеясь, что он мог вернуться очень поздно и пройти прямо к себе.

Роза и Бланш только что встали и оделись. Они были одни в скучной и холодной комнате; правда, Угрюм, оставленный Дагобером в Париже, лежал растянувшись около остывшей печки, положив длинную морду на вытянутые лапы и не спуская глаз с обеих сестер. Девушки спали мало, потому что заметили волнение и тревогу жены Дагобера. Они видели, что она то ходила по комнате, сама с собой разговаривая, то прислушивалась к малейшему шуму на лестнице, то бросалась на колени перед распятием. Сироты и не подозревали, что добрая женщина, с жаром молившаяся за сына, в то же время молилась и за них, так как спасению их душ, по ее мнению, грозила опасность.

Когда накануне, после поспешного отъезда Дагобера в Шартр, она предложила им помолиться, они наивно ответили, что не знают ни одной молитвы и молятся, только взывая к матери, находящейся на небе. А когда взволнованная столь печальным открытием старуха заговорила о катехизисе, конфирмации, причастии, девочки вытаращили глаза, ничего не понимая в этих словах. В своей простодушной вере жена Дагобера, напуганная полнейшей неосведомленностью девушек в вопросах религии, решила, что их гибель совершенно неизбежна, когда на вопрос крещены ли они — причем она пояснила что значит это таинство, — сиротки отвечали, что, наверное, нет, так как в том месте, где они родились и жили в Сибири, не было ни церкви, ни священника. Став на точку зрения Франсуазы, легко понять ее ужасную тревогу. Ведь в ее глазах эти очаровательные, кроткие девушки, которых она уже успела нежно полюбить, были несчастными язычницами, безвинно обреченными на вечную погибель. Она не в силах была сдерживать слезы и скрыть свой испуг и, обнимая Розу и Бланш, обещала как можно скорее заняться их спасением, приходя в отчаяние, что Дагобер не позаботился о том, чтобы окрестить их в пути. Между тем, надо сознаться откровенно, отставному конногренадеру и в голову не приходила подобная мысль.

Отправляясь накануне в церковь, чтобы послушать воскресную службу, Франсуаза не посмела взять девушек с собою. Ей казалось, что благодаря полнейшей их невежественности в делах религии, присутствие их в церкви будет если не неприлично, то во всяком случае бесполезно. Зато старуха в самых горячих молитвах пламенно испрашивала небесного милосердия пощадить бедных девочек, не подозревавших даже, в какой опасности находятся их души.

Итак, по уходе Франсуазы девушки сидели одни в комнате. Они, как прежде, были в трауре. Их прелестные лица носили следы грустной задумчивости. Действительно, контраст между их мечтами о Париже, чудесном золотом городе, и бедной обстановкой этого жилища на улице Бриз-Миш, где они остановились, был слишком разителен, хотя они привыкли к самой неприхотливой жизни. Вскоре это удивление, вполне понятное, сменилось мыслями, серьезность которых не отвечала возрасту девушек. Вид этой честной, трудолюбивой бедности заставил глубоко призадуматься сирот уже не по-детски, но по-взрослому; благодаря своему ясному уму, добрым инстинктам, благородным сердцам и мягкому, но мужественному характеру они за истекшие сутки уже многое оценили и над многим размышляли.

— Сестра, — сказала Роза, когда Франсуаза вышла из комнаты, — бедная жена Дагобера о чем-то очень тревожится. Заметила ты, как она волновалась всю ночь… как плакала, как молилась?

— Ее горе меня тронуло, сестра, как и тебя; я все думала, чем оно вызвано…

— Знаешь, чего я боюсь?.. Мне думается, не мы ли причина ее тревоги?

— Отчего? Неужели потому, что мы не знаем молитв и не знаем, были ли крещены?

— В самом деле, это, похоже, доставило ей большое огорчение. Я была этим очень тронута, так как это доказывает, что она нежно любит нас… Но я не поняла, почему мы подвергаемся, по ее словам, ужасным опасностям…

— Я тоже не поняла, сестра; мы, кажется, всегда стараемся делать все так, чтобы угодить нашей матери, которая нас видит и слышит…

— Мы стараемся платить любовью за любовь, мы ни к кому не питаем злобы… мы всему покоряемся без ропота… В чем же можно нас упрекнуть?

— Ни в чем… Но, видишь, сестра, мы, может быть, делаем зло невольно.

— Мы?

— Ну да!.. Поэтому я тебе и сказала: я боюсь, что мы — предмет тревоги для жены Дагобера.

— Да как же это?..

— Послушай, сестрица… Вчера Франсуаза хотела шить мешки из этого толстого холста, что на столе…

— Да… а через полчаса она с грустью сказала нам, что не может продолжать работу, что глаза отказываются ей служить, что она слепнет…

— Так что она не может больше трудом зарабатывать себе на пропитание…

— Нет. Ее кормит сын, господин Агриколь… У него такое хорошее лицо, он такой добрый, веселый, открытый, и, кажется, он так доволен, что может заботиться о матери!.. Поистине это достойный брат нашему ангелу Габриелю!

— Ты сейчас поймешь, почему я об этом заговорила… Наш старый друг Дагобер сказал нам, что денег у него почти ничего не осталось…

— Это правда.

— Он так же, как и его жена, не в состоянии заработать на жизнь; бедный старый солдат, что он может делать?

— Ты права… Он может только любить нас и ходить за нами, как за своими детьми.

— Значит, поддерживать его должен опять-таки господин Агриколь, потому что Габриель, бедный священник, у которого ничего нет, ничем не может помочь людям, его воспитавшим… Таким образом, Агриколь вынужден один кормить всю семью…

— Конечно… Дело идет о его матери, о его отце… это его долг, и он им нисколько не тяготится!

— Это-то так… Но мы… Относительно нас у него нет никаких обязательств…

— Что ты говоришь, Бланш?

— А то, что если у нас нет ничего, то он должен будет работать и на нас…

— Это верно! Я и не подумала об этом!

— Видишь, сестра… Положим, что наш отец — герцог и маршал, как говорит Дагобер… Положим, что с нашей медалью связаны великие надежды, но пока отца с нами нет, пока наши надежды еще не осуществились, — мы все еще только бедные сироты, обременяющие этих славных людей, которым мы уже стольким обязаны и которые находятся в такой большой нужде, что…

— Отчего ты замолчала, сестра?

— Видишь ли, то, что я тебе сейчас скажу, может иного рассмешить. Но ты поймешь меня правильно. Вчера жена Дагобера, видя, как ест бедняга Угрюм, заметила печально: «Господи, да ему нужно не меньше, чем человеку!» Знаешь, она это так грустно вымолвила, что я чуть не заплакала… Подумай, как, значит, они бедны… А мы еще увеличиваем их нужду!

Сестры печально переглянулись, но Угрюм, казалось, не обратил никакого внимания на упрек в обжорстве.

— Я тебя понимаю, Бланш, — вымолвила наконец Роза после недолгого молчания.

— Мы не должны быть в тягость никому… Мы молоды и достаточно мужественны. Пока наше положение не прояснилось, вообразим, что мы дочери рабочего… К тому же разве наш дедушка не простой ремесленник? Поищем себе работу и будем трудом добывать свой хлеб… Сами зарабатывать себе хлеб… Этим можно гордиться и какое это счастье!..

— Дорогая моя сестренка, — сказала Бланш, обнимая Розу, — какое счастье! Ты опередила меня… Поцелуй меня.

— Я тебя опередила?

— Ты знаешь, я сама составила такой же план… Когда вчера жена Дагобера с горестью воскликнула, что зрение у нее совсем пропало, я взглянула в твои добрые большие глаза, вспомнила при этом, что у меня такие же, и подумала: однако если глаза бедной жены Дагобера ничего не видят, то глаза девиц Симон, напротив, видят прекрасно… Нельзя ли ими заменить ее?.. — добавила Бланш, улыбаясь.

— И неужели девицы Симон так уж неловки, чтобы не сшить грубых мешков из серого холста? — прибавила Роза, улыбаясь, в свою очередь. — Может быть, сперва руки и натрудим, но это ровно ничего не значит.

— Видишь… мы, значит, опять, как всегда, думали об одном и том же! Я хотела тебя удивить и сообщить свой план, когда останемся одни.

— Да, все это так, но меня кое-что беспокоит.

— Что же?

— Во-первых, Дагобер и его жена не преминут сказать нам: «Вы не созданы для этого… шить грубые, противные, холщовые мешки! Фи!.. И это дочери маршала Франции!» А если мы будем настаивать, они прибавят: «У нас для вас работы нет… угодно, так ищите, где знаете!» Что же тогда будут делать девицы Симон? Где они станут искать работу?

— Да, уж если Дагоберу что-то придет в голову…

— О, так нужно как следует к нему приласкаться…

— Ну, знаешь, это не всегда удается… Есть вещи, в которых он неумолим. Помнишь, как было дорогой, когда мы хотели ему помешать так заботиться о нас…

— Идея, сестра! — воскликнула Роза. — Прекрасная идея!..

— Ну говори скорее, что такое?..

— Ты заметила эту молоденькую работницу, которую все зовут Горбуньей: такая предупредительная, услужливая девушка?

— О, да!.. Такая скромная, деликатная… Кажется, она боится и смотреть на людей, чтобы их не стеснить чем-нибудь. Вчера она не заметила, однако, что я на нее смотрю, и мне удалось поймать ее взгляд, устремленный на тебя. Выражение лица у нее в это время было такое доброе, хорошее; казалось, она так счастлива, что у меня навернулись слезы на глаза — до того это меня растрогало…

— Ну, вот и нужно спросить у Горбуньи, где она достает себе работу, так как она, конечно, ею живет.

— Ты права, она нам расскажет; а когда мы это узнаем, то как бы Дагобер ни ворчал, а мы будем так же упрямы, как и он.

— Да, да, мы покажем, что и у нас есть характер… что не зря в нас течет солдатская кровь! Он часто это повторяет.

— Мы ему скажем: «Ты думаешь, что мы будем когда-нибудь очень богаты; тем лучше, милый Дагобер, мы с еще большим удовольствием вспомним тогда это время».

— Итак, Роза, решено? Не так ли? Как только Горбунья придет, мы ей откроем наш замысел и попросим ее совета. Она такая добрая, что наверное не откажет нам.

— И когда наш отец вернется, он несомненно оценит наше мужество!

— Конечно! Он похвалит нас за то, что мы решились трудиться сами для себя, как будто совершенно одиноки на земле.

При этих словах сестры Роза вздрогнула; облако грусти, почти ужаса омрачило ее черты.

— Господи, сестра, какая ужасная мысль пришла мне в голову! — воскликнула она.

— Что такое? Как ты меня испугала!

— Когда ты сказала, что отец будет доволен, если мы сами о себе позаботимся, как будто мы совсем одиноки… мне на ум пришла страшная, ужасная мысль… Послушай, как бьется мое сердце… Знаешь, мне кажется, что с нами случится какое-то несчастье.

— Верно, сердце у тебя бьется сильно… но о чем же ты подумала? Право, ты меня пугаешь.

— Когда нас посадили в тюрьму, нас по крайней мере не разлучили… Потом тюрьма все-таки пристанище…

— Очень грустное пристанище, хотя мы были и вместе…

— Да!.. Но представь себе, что если бы какой-нибудь случай, несчастье… Разделили нас здесь с Дагобером, если бы мы очутились одни в этом громадном городе… одни, покинутые, без всяких средств…

— О, сестра! не говори таких вещей. Ты права, это было бы слишком страшно… Что бы мы стали делать тогда?!

При этой печальной мысли обе девушки удрученно смолкли. Их красивые лица, оживлявшиеся до сих пор благородной надеждой, побледнели и осунулись. После довольно продолжительного молчания Роза подняла голову: ее глаза были влажны от слез.

— Господи, — сказала она дрогнувшим голосом, — почему эта мысль так печалит нас, сестра? Ты знаешь, у меня сердце разрывается, точно и в самом деле это несчастье когда-нибудь произойдет…

— И я также чего-то страшно боюсь… Увы! Что стали бы мы делать одни, затерянные в этом громадном городе… Что бы с нами сталось?

— Послушай, Бланш… прогоним эти мысли… Разве мы не у нашего доброго Дагобера, среди хороших, сердечных людей?

— А знаешь, сестра, — задумчиво проговорила Роза, — а может быть, это и хорошо, что мне на ум пришла такая мысль.

— Почему?

— Теперь мы еще больше будем дорожить этим жилищем, как оно ни бедно, потому что здесь мы все-таки в безопасности… И если нам удастся достать себе работу, чтобы не быть никому в тягость, то нам ничего больше и не будет нужно до приезда отца.

— Конечно!.. Но отчего это нам пришла такая мысль? Почему она нас так встревожила?

— В самом деле, почему? Я тоже не понимаю. Тем более, что мы находимся здесь среди любящих друзей! Как можно даже предположить, что мы останемся одни, всеми покинутые в Париже? Мне кажется, такое несчастье совершенно невозможно, не так ли, сестра?..

— Невозможно… Да, это так, — промолвила задумчиво и грустно Роза. — Но если бы накануне нашего приезда в немецкую деревню, где убили нашего Весельчака, кто-нибудь сказал нам: «Завтра вы будете заключены в тюрьму», — разве мы не сказали бы, как говорим сегодня: «Это невозможно… Ведь с нами Дагобер… он не даст нас в обиду!..» А между тем… помнишь, сестра, через день мы сидели в Лейпцигской тюрьме!..

— О, не вспоминай… мне страшно…

И невольно девушки приблизились и прижались друг к другу, взявшись за руки и оглядываясь вокруг под влиянием беспричинного страха. Волнение, испытываемое ими, было действительно глубоко, странно и необъяснимо; но в нем чувствовалось нечто угрожающее, как в тех мрачных предчувствиях, которые невольно овладевают иногда нами… Как будто является какое-то роковое предвидение, освещающее на мгновение таинственную бездну нашего будущего…

Страшные предчувствия, ничем не объяснимые! Очень часто о них так же быстро забывают, как они появляются, но зато потом до чего ясно вспоминаются они во всей присущей им мрачной правде, когда события являются для них подтверждением!

Дочери маршала Симона были еще погружены в печаль, когда в комнату вошла возвратившаяся сверху Франсуаза, которая, не застав сына в мансарде, казалась совсем расстроенной и испуганной.
 •Открыть подпись



Сказать «люблю», не стоит ничего, но прежде чем промолвить это слово, не раз спроси у сердца своего: «На всю ли жизнь оно любить готово?!
Посмотреть профиль

Спонсируемый контент


Вверх страницы Вниз страницы

Предыдущая тема Следующая тема Вернуться к началу  Сообщение [Страница 2 из 3]

На страницу : Предыдущий  1, 2, 3  Следующий

Количество введённых символов

Права доступа к этому форуму:
Вы не можете отвечать на сообщения


Вверх страницы
Вниз страницы


         

Создать форум | © PunBB | Бесплатный форум поддержки | Сообщить о нарушении | Создать ваш бесплатный блог